Виктор Трофимов «Руки Афродиты»

(эссе)


Однажды в июне 200* года в солнечный субботний день я приближался к старинному нижнесаксонскому замку Hanstein, точнее руинам, как теперь называют очень неплохо сохранившиеся эти средневековые пирамиды нечаянной феодальной заявки на вечность. Выехав утром из Гёттингена, я проделал уже довольно немалый путь на стареньком, но весьма крепком и стильном немецком велике, предоставленном мне моим другом, у которого в лаборатории я и трудился каждый будний день в это лето в одной из гёттингенских научных лабораторий. Сегодня был отдых, и когда я выводил велосипед в лучащийся утренней уверенной жизнью дворик на Кёнигсаллее, я ощутил естественную свежесть бытия, сравнимую с вполне осязаемым огромным бокалом апельсинового сока и открывшейся вдруг во мне громады пространства, в которое предстояло плеск за плеском вливаться этому соку каждую минуту бирюзово-жёлтого дня. В какой-то миг меня пронзило всего насквозь от макушки до пяток острое до жути состояние абсолютной свободы.


Дорога шла вверх уже не один километр, и я заметно участил дыхание, если не сказать выдохся, имея в распоряжении одну единственную скорость в конструкции велосипеда. Но это ограничение только выгодно оттеняло степени свободы выбора направлений и дальности моих еженедельных вояжей.Наконец я въехал в узкий лабиринт улочек селения, которые также заставляли подниматься вверх к воротам замка, обернувшегося неожиданно существом, плотно вписанным в остов узкой горы или скалы, полностью отдавшей себя во власть ударной архитектуры феодала. Ров вокруг практически не требовался, до того крутыми были склоны скалы, и только мост перед воротами соединял этот геологический изыск с материком.

Было уже совсем близко к вечеру, посетителей почти не наблюдалось. Я уловил только дуновение воздуха от исчезновения последних из них, быстро переходящее в шорохи обрывков фраз, ещё растворяющихся в закоулках замка. Я начал обход спуском по узкой лестнице в самое нижнее тёмное помещение без окон с земляным полом. Это была дознавательная камера, где под пытками люди истекали кровью, уходящей непосредственно в бурую землю подземелья, и, конечно, сообщали всё, что только могли знать интересного для феодала. Нехитрые орудия для кромсания человеческой плоти располагались тут же на грубом деревянном столе. Находясь один в этом полутёмном пространстве, невольно пытаешься (о, господи! какой коварный глагол) представить сцены быта контрразведки феодала.

Настроившись на любимые мелодии замка, кажется уместным подниматься по безумной круговерти лестниц навстречу другому страху – высоты. Бойницы вдоль лестниц дают почувствовать высоту в тех дозах, что достаточны для внушения трепета. На смотровой площадке вверху уже нет прямой связи с поверхностью земли. Вместо неё приходит эффект авиакресла: высь, дымка, лес – трава-мурава.

Незаметно охватывает полное ощущение замены реальности другим материальным миром – вертикалями стен, взмахами скалы и всеми другими резкими символами иного пространства. И также незаметно приходит желание соединить это пространство с тем, что было всего несколько минут назад и вернётся очень скоро без надежды сохранения этой новой реальности, родившейся от проникновения в иную волнующую среду. Естественным образом является тревожащий глас: как соединить это? Нет инструмента, материального звена. Нелепая в своей простоте догадка приходит внезапно. Вот оно это звено здесь в этих залах почти на каждом ярусе лестниц на столах в блюдах с мулежами фруктов: яблок, вишен, винограда. Они очень хорошо подходят для присоединения открывшегося полуреального мира, так как и материальны и фальшивы, умозрительны одновременно. Решаю прихватить одну ягоду. Но в пустых залах замка могут быть телекамеры наблюдения. Где они? Их не видно нигде. Ловлю себя на мысли, что это приступ обыкновеннейшей клептомании, смиряюсь с её силой, и зелёная, цвета изумруда, стекляшка, символизирующая виноградину, у меня в кармане. Сразу становится легче.Что-то во мне вдруг наполняется имеющим плоть смыслом, как печь хорошими дровами, и этот вес со всеми его свойствами даёт устойчивость мечущемуся скользящему по зыбкому уходящему пространству замка сознанию. Но что это за смысл? Не может быть, чтобы какая-то мелкая стекляшка доставила его мне.

Возможно, причина моего пренебрежения приличием находилась в тени таинства трапезы – священного права даваемого мне статусом гостя замка. Почему всех странствующих людей объединяет привычка непременно поесть где-нибудь в необычном месте, а гостей непременно усаживают «откушать у нас, оказать честь». Есть некоторые основания считать, что это ритуал, обратный которому в животном мире служит способом пометить новое пространство, на которое появляются притязания. Здесь и граница между животным и человеческим отношением к освоению территории. Граница есть граница – в ней сходятся предельно близко разные качества. Граница упраздняет беспокойство природы по поводупустоты.

Во всяком случае, это слабые аргументы, никак не извиняющие моё позорное поведение. Но мне здесь вовсе не хотелось бы оправдываться, так как, имея цель, спрятанную в границах складок вещи как таковой, я имею намерение приблизиться к некоторой другой ценности вещи, не связанной напрямую с её, как сказал быГегель, наличным бытием, могущим, добавлю, принести какие-то дивиденды. «Естественно, что стремиться к сходству с вещами не следует», сказал русский поэт уже в наше время, взойдя на кафедру в Сорбонне, но я здесь как раз попытаюсь в вещи увидеть своё – не отражение! – своё существо. Посетитель музея, отламывающий втихаря кусочек витого украшения древнего саркофага (саркофаг в переводе с греческого пожиратель мяса) должен по логике вещей в ближайшие часы попасть под машину, так как он пожирает кусочек вечности, что сразу ставит его перед требующей разрешения неопределённостью, сходной с умножением нуля на бесконечность. Если эти сентенции могли бы как-то подталкивать к ассоциациям с известной судьбой ряда нарушителей покоя фараонов, то и это может быть верно, хотя и не мой предмет здесь.


Возвращаться в Гёттинген по тому же пути, что я преодолел вперёд, было почти не мыслимо. Слишком уж много пришлось бы забирать вверх, а на это не оставалось ни сил, ни времени – наступал вечер. Со мной была удобная карта Radfarer’a (велосипедиста), позволявшая мне довольно уверенно колесить по дальним окрестностям города, и я выбрал другой путь – по федеральной трассе – пусть и с риском из-за того, что там слишком вольготно (без какого-либо ограничения скорости) вёл себя король немецких дорог – das Auto. К счастью на любом таком немецком автодроме есть узкая часть асфальта с краю, отделённая пунктиром для аварийных остановок, по ней я и решился«аварийно возвратиться». Не без успеха, зане пишу сейчас эти литеры.


На другой день, проснувшись утром, я обнаружил там же, где вчера положил, зелёную стекляшку, итаким способом сразу удостоверился в реальности для меня происходившего вчера в замке. Других свидетельств, замечу, кстати, не осталось: плёнку со сделанными мной фото вытащили позднее из сданного в полёт багажа. Впрочем, и стекляшка к сему дню затерялась, но она всё ещё высвечивает в памяти ту ажурную в зеленоватых отблесках лёгкость гёттингенских велосипедных далей и восхождения на Hanstein. А в тот момент совсем близко по времени предстоял ад внезапной потери матери, и возвращение из ада в эти воскресные путешествия в лоно зелёно-жёлтого рая, куда я гнал, и гнал, и гнал… Эрихов велосипед. И был снова день.


Не убегу от мысли, что занимался сейчас рукотворным приношением велосипедным гёттингенским далям. Когда-то даже сочинённую музыку называли музыкальным приношением – высшей данью уважения, как в случае Баха, и, чувствуемое возможно как нечто большее, чем прямое выражение поклонения, музыкальное приношение Родиона Щедрина в честь юбилея приношения Баха попало под чары почти осязаемой природы вещи. Ещё не так давно говорили«одна вещица» про вещи, которые не совсемили вообще не вещи, так как сегодня легко могут быть оцифрованы и мгновенно пересланы в любое место. Смею всё же утверждать, что вещица есть вещица и по сети её не передать. Пока это только интуитивное измышление. Нет сомнений, в начале было слово – очень, полагаю, занятная, кто бы это мог видеть, вещица. Любопытно (опять пытки …неумышленно вырвалось, конечно, но то пытка тоже вещь) увидеть и тот театр, и ту мизансцену, и всё иное, что связывало то слово с другими «вещицами» природой вещей.

Во всяком случае, слово, помещённое в книгу, я воспринимаю как вещь, а то же слово в сети – для меня нечто другое. Вещь я ценю больше, чем это нечто другое. Книжка стихов это дитя с именем и именем отца, именем матери-издательства, датой рождения, цветом волос, взглядом глаз, иногда с умом старого мудреца, внятным расположением мысли на странице, скелетом, живыми связями живых органов и судьбой… И всё здесьрешает мера вещи: чуть недобор, чуть перебор, немножко не то давление жизни – и графит вместо алмаза. Всё-таки и графит это вещь. Иногда, может быть, лёгкое тепло графита не заменить прозрачным великолепием алмаза. Пусть даже и пыль угольная:она не имеет устойчивой формы,но и гореть может ярче, точнее сгореть. Волнение мыслей-эмоций – это движущийся свет (вспоминая инструментарий Декарта), которыйпри излучении и поглощении должен вести себя, как и полагается свету – материализоваться в частицы (кванты Планка). Ко всему этому громадное преимущество бумажного предмета – всегда возможное синее пламя заслуженного, буде так случится, конца.


Меня с детства волновал книжный образ Венеры Милосской, странной безрукой статуи, наводящей на жуткие мысли об изуверстве. И всегда возникал вопрос: что взрослые нашли такого хорошего в этой статуе, чтобы считать её образцом женской красоты? Взрослея, я постепенно подвергался традиционному культурному принуждению и к определённому возрасту, как и почти все, проходившие аналогичный путь, уже незаметно для себя соглашался, да, несомненно – это так: особый изящный изгиб торса и искусственный, и свободный одновременно. Поворот головы, спокойное осознание незыблемости своей власти и много ещё неосознанно изящного несёт это материальное свидетельство смысла слова искусство. Кстати, и мастерство, и технология –оба эти понятия среди других имеются в старых значениях греческого слова, означающего искусство. Но это во мне, боюсь, говорит обыкновеннаяинерция культурного катка, не задевающая доски со стратегиями моей игры, с моими делами скорбными, как говорил Горбатый.

Глядя на Венеру – статую без рук, развалины прекрасного античного произведения, наконец, понимаешь, что эти развалины живут несравнимо больше по времени, чем первоначально созданный милосским скульптором шедевр и даже больше, чем сам культ богини (вначале неба, затем любви). Бывают развалины и развалины в некотором смысле недоразваленные, даже можно выразиться точнее – продуктивные развалины. Для времён забвения первоначального назначения и смысла вещи или, по крайней мере, потери актуальности их, они – развалины – наполняются новым не осознававшимся при создании вещи содержанием. Частичное разрушение притягивает к себе или строит постоянно при своём непосредственном соседстве! новый и в культурном значении структурно более совершенный гармоничный образ.

Это же происходит и с горьким опытом жизни, который есть развалины надежд. Но какими бывают эти развалины! и какой результат могут давать. О, какие тысячелетия тысячелетийбудут вспоминать где-нибудь в другом месте галактики развалины нашей планеты! Только никак не могу понять, почему так долго живут в душе развалины любви, чем питается их жизненная сила? Может быть, тем, что они образовались вопреки умелым рукам? Так сложилось, и эта кладка нерукотворная, ответ мира, бесстрастный и самый честный, истинный на твою маргиналию. Тем он страшно ценен, ведь нельзя прожить время ещё раз.

Я назвал выше вскользь умелые руки. Не сомневаясь, что таковыми они были и у настоящей богини любви. Теперь я уже по-иному озадачиваюсь, глядя на отсутствие просто рук как таковых у найденной на Милосе статуи Афродиты (позднее у римлян Венеры) – символа красоты, не оспоренного теперь уже веками.


Значит, надо было ваять сначала статую прекрасной женской натуры, потом отнять у неё руки и тем получить символ красоты. Но в истории это случилось само собой. Вообще, в случае всегда есть заданность на случай, так что случай в результате своего рождения в мир и не случай вовсе.

Женские руки живут своей жизнью. Целуя ручку, мы словно просим расположения к себе именно у рук. Уж не несут ли руки сами по себе этическое? Рукопожатие – символ приведения в соответствие двух личных этик. Порука. Поручение. Схватить за руку. Рукоплескание. Рукоположение. Ручная работа. Рукоблудие. Руководить. Не с руки будет. Рукоприкладство. Пахорукий. Рука не повернётся. Рукопись.Да, вот так зовём рукописью напечатанный текст также как издревле письмо, если сами сотворили его.

Миф статуи – символа красоты – творили мужчины. В абстрактной женщине хочется красоты и только красоты. Руки женщины – это уже руки мамы, бабушки, тётушки, дочкины ручонки. Не хочется их подводить к краю воронки Эроса. Но тёмный шквал его безумного морока рвётся хоть и к богине красоты, но, прежде всего, тоже женщине. Так отсечём всю нашу боль ответственности перед теми женщинами, которые нас любили и, если живы, ещё любят, самым простым и радикальным путём: отсечём руки нашей безумной идее женщины, превращая её в рафинированное безответственное переживание наслаждения.

Цена за освобождение от ответственности уплачена немалая – некоторое уродство образа неожиданно приклеивается к символу самой безупречности красоты, предрекая их связку на все времена истории мужчин и женщин. Безумное стремление подняться до божественной красоты проглядывает оборотными уродствами заднего плана. Вот и оказывается, что лишь развалины любви бескорыстны и оттого удивительно прекрасны.С чем их сравнивают наши сознание и память? С тем, какой предмет они никогда не забывают поисследовать –с Абсолютом.


Меня больше других цветов всегда волновали озёрные белые лилии. На них как на ангелах нельзя представить осевшую пыль или заметить какую-нибудь оседлость их образа жизни. Они взлетают из глубины чёрной толщи озера и раскрываются миру только, когда солнце светит свободно и ярко, а небо поселяется за амальгамой озера, делая чёрные воды синими и бесплотными как горний полёт безполых. Так как у лилии фактически нет устойчивого стебля, а есть нечто больше похожее на гибкую пуповину, связывающую цветок с подводной твердью, его нельзя взять в руки и подержать, не облапав. Лилия жива и является лилией только на свободе, даруемой ей ночным укрытием в глуби озера и дневным существованием на границе стихий, которая в строгом смысле абстракция, поверхность нулевой толщины, и лилия живёт в этой запредельной фантастичности видимого мира.

Лилия довольно редкий на фоне частых жёлтых кувшинок цветок. Надо подвигаться, чтобы его встретить – обычно две три красавицы расположенных по близости друг от друга с явным превосходством одной из них. Заехав в наши северные родины года два назад, я оказался на одном дальнем озере в компании с семьёй друга детства. Грунтовка долго петляла в лесу. Озёра и озерца просвечивали сквозь деревья по сторонам её. Морошечные болота сменялись черничниками, а то и белыми мхами роскошных сосновых боров. Вояж на автомобиле оказался всё же довольно кратким по сравнению с нашими считанными в далёком прошлом велосипедными путешествиями на эти озёра. Их дедовские названия: Пунанец, Дароватое – и сейчас волнуют слух так, словно воды их всегда были где-то на дне ушной раковины. Мы вышли на бережок. Что за птицы плотно уселись в прибрежной полосе воды почти вдоль всего берега небольшого озера? Это были лилии! Такого кордебалета белых танцовщиц я не припоминал.

Редкие камыши не скрывали прелестей цветков полностью раскрытых под лучами яркого, начала июля, северного солнца. Хотелось невозможного – остановить жизнь цветка вместе со всей картиной бегущего в небытие короткого как взмах весла лета моих предков. Я зашёл почти по пояс в воду и стал искать единственный ракурс – иголку на дне озера. И вдруг небо всей своей бездонностью синевы скользнуло из глубины озера в фокус камеры. Я только почувствовал краем глаза это сияние, так как весь был поглощён единственным цветком, который должен быть центром в кадре и единственный, и связанный с десятками других лилий и всем ослепительным днём этого лета, так связанным, что казался бы ещё более единственным среди сказочного мира. Картина, выхваченная случайно из летящего на полном скаку лета многажды копированная, разосланная по сети и заключённая теперь в раму и под стекло, действительно переносит в ту минуту в тот момент нулевой протяжённости! Ни один мой соседний снимок не делает сотой доли этой работы и бессилен в попытках сохранения того мгновения лета. Но этот случайный кадр неожиданно соединяет всё пространство более ёмко, чем даже работа живого инструмента – студенистой материи глаза. Всё, что осталось за кадром, попало в него!

Что же так привлекает в белой лилии, вынырнувшей из чёрных вод озера? Когда я стал здесь описывать лилии, у меня не было какого-либо ясного ответа на этот вопрос или хотя бы некоторого соображения на этот счёт. И было не ясно, куда приведёт это описание. Была только надежда, что всё же приведёт. И вот он – этот уголок сознания.У лилии также как у Венеры Милосской, вынырнувшей из тьмы тысячелетий, нет рук. Только лицо, только тело цветка плывёт между стихий воды и воздуха в пространстве отражённого искусством амальгамы озера огромного и желанного неба – недосягаемого абсолюта мечты.


Очень похоже на то, что неверие в абсолют мечты, а значит её абсолютная недосягаемость, неприятно давит в нашем быту. Отсюда поиск других облегчённых путей, ведущих в другие области, а на самом деле, блуждание по неверным, уводящим в никуда лабиринтам. Руки также могут уводить в неверное блуждание, не дающее разрешения, истощающее связь с миром. В нашем мире незаметно сместились акценты, потом вся картина изменилась и, наконец, перевернулась, и то, что обозначалось рукоблудием, стало медицинским термином, принявшим позитивный оттенок смысла. Это развивалось долго не без искусственно усиленного, принявшего форму идеологии учения Фрейда. Открытие им источника неврозов и даже соматических расстройств обернулась после своего победного овладения миром другой ещё более коварной угрозой тотального ослабления напряжения полов. Холодность, отчуждение полов – результат непереносимости даже небольшого естественного напряжения между их полюсами. Поэт Набережной неисцелимых (ненавидевший, кстати, фрейдизм) описывает бытовую ситуацию: « Не сворачивай в спальню, не потроши комод, не то начнёшь онанировать. В спальне и в гардеробе пахнет духами; но, кроме тряпок от Диора, нет ничего, чтобы толкнуть в Европе». Уже у Тургенева выведен этот феномен нового времени – особый, на первый взгляд инерционныйв её ситуации холод Одинцовой, на который наткнулся Базаров. Вместо нормальной «горячей» войны полов случается «холодная» бесплодная война. Так наступал модернизм, вместо предмета – модель, с которой потребителю надо ещё повозиться, чтобы более, менее ощутить предмет.

Афродита лишена рук и не может устранить томления притяжением другого полюса без его присутствия разве, что какой-нибудь шальной лебедь прилетит, как это случалось с Ледой.Поэтому такой особый чуть обозначенный наклон головы у статуи кажется элементом стойки бойца, готового каждый день идти на бой, чтобы удостоитьсяи жизни, и свободы. И мужчины быстро оценили эту направленность на честный бой ради жизни, а не на сухую теорию, бой может быть и бесперспективный может быть и гибельный, но обещающий настоящую свободу полов, без которой невозможна просто свобода. Какой это трудный бой! Подобно телу Венеры Милосской, лишь наполовину укрытому драпировкой, мы все время только на половину укрыты от внешнего мира, а другой половиной предоставлены его ветрам, то есть, обречены на бой. Он может принимать разные формы, но остаётся затяжным, длящимся всю нашу жизнь.

…И нет ей опоры на одной лишь земле – отсюда странное противоречие направления изгиба её тела по отношению к опорной ноге. И ждёт она от противоположного пола ещё чего-то неземного для устойчивости. И время тут не главный аргумент. Мы этого не можем понять.

Если красивая одинокая женщина уверенно говорит: я свободна, то она в самом центре поля боя, не свободна от его, его правил и беспредела. Свободна мать семейства, успевающая всё делать, у которой нет времени на повторяющиеся мысли, нет или почти нет притязаний мужчин на её свободу Венеры. Она получила от богов право на трофеи затяжного боя полов. Все ньюансы, которые могут случиться у неё с мужчинами, зависят от этой реальной завоёванной ею свободы.

Что-то подобное происходит и с женатым мужчиной, а уж после сорока он с каждым днём становится все свободнее. Сначала ему очень комфортно оттого, что извне не пристают, потом он вдруг обнаруживает, что летает в свободном космическом пространстве – решительно никто из землянок не мешает. Даже более – не замечает. Прохладно. И это уже не запланированная свобода. Полюс его начинает стремительно размагничиваться. Но всё же такая тяжело завоёванная свобода – это реальная вещь необходимая в хаосе русской жизни хотя бы по той причине, что для преодоления сложного течения бытия всегда имеются некоторые преимущества, если движешьсяв устойчивой системе координат. И потом мы уже знаем: развалины гораздо более жизнеспособны своей первоосновы и недоразвалившийся брак – не исключение.


Всё родилось из Хаоса: и Земля – богиня Гея, и оживляющая Любовь – Эрос,и вечный Мрак – Эреб, и Ночь – Нюкта, от которых родились Свет и День. И затем Земля породила Небо – Урана. Это было завершение цикла.Развиваясь опережающими темпами, Уран взял в жёны саму Землю, и от их брака родились титаны (титан Океан), океаниды.

Дочерью Урана (в драматических обстоятельствах его оскопления сыном Кроном, как пишет Гесиод) оказалась и Афродита, появившаясяна поверхности моря, словно из пены волн, самая прекрасная из богинь – вершина красоты и символ вечной юности. Из моря её нога ступила на остров Кипр. Действуя каким-то иным, чем позднее Герцен, способом, она будит в богах и смертных любовь, которая уже существовала (Эрос), но безмятежно спала.

Как похожи явление богини на свет на границе стихий воды и воздуха и сама её свежесть на озёрную лилию!Когда идет Афродита, ярче светит солнце и откровеннее раскрывается лилия.А когда она раскрыта, небо – Уран – всей своей синевой сияет в глубинах озера. И папа у сестёр общий и мама тоже. Посему слева от моего стола с италийским именем «Ноче Милано» Подольской фабрики стоит на отдельной полке высокой этажеркифигурка Венеры Милосской двадцати двух сантиметров роста ослепительно белого алебастра, а на столе передо мной в белой рамке формата А4 фотография с завораживающими белыми лилиями и примой-балериной на переднем плане – самой роскошной лилией, которая плывёт в синеве бесконечного неба, пойманного на спринтерской дистанции убегающего северного лета. Это моё приношение богине и мой трепет перед её властью.


Воображая Афродиту, дочь Урана, вижу, прежде всего, женщину, которой может и не хватить сил, чтобы перепрыгнуть через лужу, чуть запыхавшуюся от быстрого шага с едва видимой испариной на лбу. Другое качество она приобретает в образе Венеры Милосской, статуи без рук, качество, которое оказало такое влияние на историю людей и особенно полов. И если это действительно исключительный предмет искусства, призванный отразить в скульптуре нечто особое, то, спрашиваю себя, что это за вещь такая, руки, которая так изменяет предмет, и которая, будучи разлучена с предметом, не уменьшает, а, наоборот, тотально увеличивает его эстетическую значимость?

В квантовой физике есть открытый Бором принцип дополнительности, согласно которому нельзя одновременно описать с любой точностью два однородных свойства объекта, например, его свойство волны и его свойство частицы, которыми в равной, если так можно выразиться, мере обладает объект (электрон, фотон). При этом любое из двух свойств не является каким-то более важным по отношению к другому. Нет, оба они«главные». Мне представляется естественным считать, что эстетика и этика находятся по отношению друг к другу именно в состоянии дополнительности. Для отношений полов это драма – огорчительное противоречие, которое разрешается (если разрешается) по-разному, хотя вариантов и не много: побеждает либо эстетика, либо этика. Убожество вариантов разрешения оставляет ещё надежду на состояние неразрешённого противоречия, которое может длиться.

Итак, руки Афродиты – это этическое бремя наблюдателя мужчины. Всё остальное тело – блаженное эстетическое состояние бытия. Конечно, лучше бы и руки, такие грациозные, изящные, выразительные, лебединые… . Но, если существует разделение на эстетику и этику, то неминуемо и разъединение рук и тела богини. Руки инициируют какое-то дело: рукоделие, руководство, и предмет длится в реальности, неся за собой шлейф этических оценок своей деятельности, ибо последняя есть творчество человека. Эстетический удар наносится предметом внезапно и мгновенно. Он в сильнейшей степени зависит от мелочей. Какая-нибудь странная укладка только что вымытых волос, внезапно представленная вам за открывающейся с таким вожделением дверью, заставляет вас с некоторой долей ужаса машинально отскочить назад, не подумав, не рассчитав, не отмерив ситуацию… Какое-то мгновение, и уже поздно мерить, а последующая этическая фаза возвращает вас в лоно благонамеренности.


Руслан и Людмила после того приключения с Черномором жили уже долго лет пятьдесят. К старости они, как и многие люди, опростились и стали мудрее. Напряжениеполов плавно перетекало в напряжение веры. Людмила давно уже чувствовала лишь одно душевное наслаждение – религиозное переживание, особенно по большим православным праздникам. Другие сильные движения чувств, а в особенности связанные с полом, для этого возраста ей представлялись бесовскими, в чём она как-то за приготовлением картофеля и созналась Руслану, намекнув при этом на право его выбрать кого-либо помоложе для сопровождения ещё далеко не разрушенного телесного бытия супруга. Нельзя убивать живое пока оно само не умерло тихо и в согласии с душой – это для неё было ясным как вера в пресвятую троицу.Руслан понял намёк правильно и, лишь чуть улыбаясь, молча не без грусти наблюдал за движениями рук супруги.Он представил себе, сколько тонн картофеля перечистили для него эти руки. И увидел он, что это хорошо. Затем он представил себе, сколько ещё тонн клубней приготовят для него эти руки. И про себя вопросил он Людмилу: милая, да кто для меня кроме тебя ещё согласится перевернуть эти тонны?И понял он, что это хорошо.

О таком раскладе жизни героев, как представляется, в самом начале поэмы и предупреждают символы лукоморья: и дуб зелёный, и цепь златая на дубе том…


Пробуждение в этот раз сопровождалось необычным сновидением, вернее меня поразила странная временнáя неувязка. Сначала, по всей видимости, зазвонил звонок, потом сон подстроился своими быстро летящими событиями так, что в конце было событие, символизирующее или очевидно связанное с этим звонком, будто сон заранее знал, что прозвучит звонок. Так что до моего сознания дошло именно это второе, оформленное логикой сна, пришествие звонка. Таким образом, первое пришествие звонка (зазвонившего на самом деле всего один раз) дошло, видимо, только до подсознания, когда мозг был в глубоком сне. Подсознание обработало это событие и выдало сознанию уже относительно складную последовательность событий с завершением в виде события-символа звонка.

Не так ли происходит и с восприятием предмета наяву? Сначала эстетическое воздействие не осознаётся, поступая напрямую к подсознанию. Подсознание подготавливает этическое обоснование – ход этических рассуждений – приятия или неприятия предмета, и мыв сознании, в результате, имеем эффект первого впечатления, а именно, необоснованную, но совершенно определённую симпатию к предмету или же, наоборот,абсолютно четко осознаваемую антипатию.

Но ведь возможно бывает, как раз обратная последовательность: подсознание считывает с предмета «моральный облик», опираясь при этом на природную шкалу (тогда Кантов моральный закон внутри нас – реальная вещь), потом слагает цепочку эстетических доводов, и в результате предмет нам нравится или не нравится в силу своих именно эстетических «очевидных» качеств.


Глухая зимняя ночь не кончается, отодвигая утро и вынуждая вставать в отчуждённую непроглядной теменью и осознанием лютого с ночи мороза за окном похожую на космос действительность. Кажется, тугой от мороза воздух Сибири звенит оглушительной тишиной, втянувшей в свою гигантскую воронку все звуки жизни. В запасе есть ещё минут пятнадцать до отделения от согревающей капсулы, пролетевшей за ночь вместе с землёй без четверти миллион километров по зимней части сектора её орбиты. Вставать без внутренней психологической подготовкив сей не самый лучший для бдения час не представляется возможным, разве только, если попробовать психическую атаку. Но рядом не обнаруживается генерала Каппеля. Даже ноутбук не хочет шевелиться сразу после команды пуск, а уж у сознания мобилизуется в первые минуты после пробуждения лишь малая часть отвоёванного у хаоса пространства. Одиночество, тотальное сомнение во всех планах предстоящего дня вплоть до ожидания скрытой в ближайшей реальности катастрофы, произвол, предательство со стороны достигнутого за всю жизнь статуса заставляют, закусив зубы, претерпевать казнь рождения в новый день до самого момента её замены на пожизненное повторение её замены. Незавершённые, оттянутые до последнего переговоры, решения, письма, распоряжения включают фантом огромной бормашины, устремляющейся своим жалом в глубины мозга, заставляя сжиматься на последних рубежах обороны кровеносные сосуды. После прохождения всех этих картин острая фаза подготовки сознания сменяется тусклой тупой и ровной фазой оцепенения в бессилии пошевелиться. Вспоминаются похороны родственников с ощущением облегчения – похороны происходили летом. Инерция чувства облегчения даёт на некоторое время иллюзию устойчивости бытия. Зыбкое это чувство позволяет разжать зубы и сделать усиленный сдавленным стоном выдох надежды на облегчение. Где-то в глубине сознания начинает мерцать признак окончания пробуждения – приглушённые звуки от стука ножа о разделочную доску, долетающие из невидимой в темноте квартиры кухни.

Маленькие в порезах и ссадинах пальцы жены крепко держат широкий для овощей нож и ритмичные удары его о доску режут морковь, капусту, картофель. Руки не могут удержать точильный брусок достаточно жёстко, как требуется для заточки ножа. Поэтому иногда приходится резать туповатым ножом (тогда мой прокол). Кажется, пальцы потемнели от каротина самой жизни, сохраняемой изо всех сил в этой глухой морозной ночи, от чистки и резки, незаживающих ранок, постоянно подвергающихся воде и земле на клубнях.

Так готовится первая ступень для полёта в этот день самая ответственная. Другие ступени поменьше и готовятся самими обитателями семьи: подготовка тел, одежды (у меня ещё и пробежка по страницам лекций). Минуты, отлетая всё быстрее и быстрее, приводят к последней продувке двигателей – чистке обуви – и, наконец, полёт в черноте морозного космоса навстречу многим возможным вариантам течения жизни, мыслям по поводу них, словом трепетании проснувшегося живого нерва.


Но в умелых руках получается инициация нового, свежего, развитого, цепкого, живого, цветущего художественного образа. Очень это напоминает открытый в середине прошлого века естествоиспытателем Ильёй Пригожиным (тоже не без нобелевки) закон самоорганизации диссипативных структур. И время то же самое, что так напрягало продуктивную фантазию Бродского, и совсем другое – термодинамическое (и не менее фантастическое!) – тоже было в фокусе внимания и самых амбициозных планов Пригожина кстати. Ну конечно это очень грубая аналогия, и чтобы хоть как-то загладить свою вину здесь перед читателем, ощущающим себярафинированным гуманитарием, я продолжу при случае чертовски любопытные для меня, во всяком случае, детали этой аналогии не здесь, а где-нибудь в другой аудитории. (Редкий случай заметить, что я имею такую роскошь, дарованную советским образованием и родителями из северного села, время от времени перечитывать довольно внимательно и Бродского, и Пригожина, да и Гегеля упомяну, чтобы обозначить «основные члены» разложений действительности по самым интересным для меня рядам).





Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.