Ася Самохвалова «Он, она, мы и заново»


любовные зарисовки


Он катал ее имя во рту. Глотал ее имя, но сказать никак не мог. Потому что не мог вспомнить. Однажды он вырвал ее имя из себя, как вырывает невнимательный, наступивший на большой осколок острого стекла, босоногий человек – быстро, но с опаской (потому что хоть и был взрослым, но боли боялся). Однажды он повернул в своем пухлом теле ее длинное наваристое имя, кровь заплакала жалобной светлой струйкой, потом он резко дернул, нервно вырывая каждый звук. Буквы – занозы гнойные – выходили по-разному. Сначала он вырвал послушные гласные, согласные приходилось расшатывать в бездонной ране, зажимая рот рукой. Было больно. Так больно, что если сжать зубами шишечку на среднем пальце правой руки, то, наверное, она бы осталась во рту.

После того, как раны букв заполнились пустотой, наступило ожидание. «Когда же мне станет легче?» Просыпался ранним утром и на его веки опускалось ее имя. Он встряхивал головой, зарывался в пушистое одеяло и ожидал. По утрам на дне кружки с кофе и по вечерам на дне стакана с вином он видел очертания ее имени – вскакивал, сливал все в раковину и ожидал. Он ложился спать и желал: если она и придет в его сон, пусть ему не придется звать ее по имени. 

Пропускать через зубы прохудившиеся буквы с каждой новой стремительной весной становилось легче. А сейчас он стоит возле распахнутого окна, смотрит на июльский беспокойный город, изредка катает серо-белые воспоминания во рту и спокойно проглатывает ее сухотелое имя. «Так как же ее могли звать? Не помню».

Она заглатывала людей, как виноград с косточками. Косточки благополучно выплевывала в потолок. Нет, она не была мегерой в юбке, но крепко обижала людей. Однако она делала это не нарочно, по незнанию законов подлости. Скорее всего, причинами этого были женская наивность и непорядочная неуверенность. «Ну, ему же не будет больно», или «Он все равно меня не любит». Именно поэтому и случались беды. Раз за разом они случались: раз за разом от нее отворачивался тот или иной некогда близкий человек, отворачивался не методично, а так – больным шлепком, оскорбительной пощечиной, устойчивой обидой. И в тот момент, когда кто-то уходил из ее жизни (уезжал, сбегал, не прощал), она топала ногами и понимала, что вот сейчас точно тупо ошиблась. А что делать – не знала. В общем, дурой была она полной. 

Худой

полной дурой.

Мы сели в поезд и отстучали шесть сотен километров колесами. А потом закутались в шелковую голубую простынь неба и укрыли ноги теплым пледом сухой травы. Церковь в золотой Шапке Мономаха задевала проутюженное небо, но оно не мялось, на нем выступали лишь белые пятна хлопчатобумажных облаков. Привычные к шуму двора, офиса и слишком разговорчивого города, мы не могли поверить в стойкую тишину деревни, которая гармонировала с простором высохших полей и жирных вольных воронов в них. Простотой нравов соседей родительского дома и других односельчан, говорящих по-удмуртски и немного по-русски, бесхитростностью кукольных деревенских домов с яркими заборами и безнадзорной черной кошкой, гуляющей днем и ночью возле продуктового магазина. Я вдыхала порами тишину, тишина нехотя разливалась по телу, и в суетливую душу неуверенно постучалась мысль, что спешить можно, не спеша. Этого я бы не поняла в уральском мегаполисе. Мне для этого нужно было, чтобы вместе со мной отстучало шесть сотен километров и его сердце.

Если честно, он боялся случайных встреч. Он думал: «Встречаешь человека, смотришь в его глаза, слушаешь его ответы и не понимаешь, как можно было интересоваться совершенно чужой жизнью? Вроде бы все осталось по-прежнему. Ты – тот же, она - с теми же инициалами, а между вами столько случайных или неслучайных событий и людей прошло...»

Он, правда, боялся случайных встреч.

Особенно когда за ними стояло крепкое прошлое.

В ней часто пытаются разобраться близкие и неблизкие. Открывают ее, как ящик, и перебирают там...» Это в тебе есть, да». «Этому еще поучись». «Это делать перестань». «И ответь, наконец, на звонки». 

Кто-то перебирает ее бесцеремонно, после этого становится не по себе, как после внезапного обыска. Кто-то перебирает заботливо, боясь обидеть словом. Она же копается в себе, как живодер, совершенно не щадя свои же стереотипы, модели и идеалы: те ломаются и, сломанные, уже теряют свою ценность.

Генеральная уборка.

Большая стирка.

Идеальная снайперская работа.

Специалист по обезвреживанию уничтоженного. 

Иногда думается, что она всего лишь ищу свою цену и больше ничего. Затеряла куда-то бумажку, где указана стоимость, и так устала ее устанавливать через новый кассовый аппарат, который почему-то все так и показывает старые цифры. 

Тишину можно резать. На недели, дни, часы, минуты. Мы сидели в нашей комнате. Но не разговаривали. Кажется, что эта тишина резала меня. На минуты, секунды, доли секунды. После того, как я поставила свои сумки в зале на пол, прошло четыре часа, но странное чувство предстоящего длинного разговора было везде: в заказанном такси от вокзала до улицы Вишневая, в пропущенном звонке, в следе от кружки с кофе, в оставленной порции обеда в холодильнике. «А ты так и осталась ребенком». «Почему?» «Ты, правда, не понимаешь?»

А я понимала. Все прекрасно понимала. Только от этого становилось еще горше. Обед тоже был заправлен молчанием. Только его пение под гитару раскололо тишину, – она побилась по струнам и чуть облегчила мою вину, его вину. Нашу? 

Наверное, я так и осталась ребенком, потому что мне трудно приезжать после разлуки домой, которого не узнаешь. На тот момент я уже не узнавала свою жизнь после другого города, не узнавала обшарканный автобус по маршруту 050, копытца луж, с полным ртом листьев. Даже свою вязаную кофту в другом ящике шкафа – не узнавала. 

Но главное, я не узнавала себя, разрезанную ехидной тишиной.

Она паковала чемоданы. Собирала туфли, платья, джинсы. Она все еще любила этот дом с купленным три года назад телевизором и старым шкафом, диваном с поцарапанными боками. Она не хотела оценивать свое чувство – люблю, не люблю, свои действия – могу, не могу, и свои обязанности – должна, не должна. Она просто не понимала: «техника сильно шагнула вперед, а в мире все еще не придумали лекарство от разводов». Больно уже не было. Было пусто. Обшарканные разговорами «внутренности» хотелось залепить пластырем, надеюсь, они не будут кровоточить, рот захотелось заклеить тоже: «Я не могу больше молчать, но и кричать не получится также». 

Без нее в квартире было пусто. Казалось, ею пропитано все в доме. Альбомы, кровать, журнальный столик, зеркало, компьютер, зубная щетка и полочка для обуви. Он заходил домой, закрывал за собой дверь, бессильно дергал щеколдой, садился возле входа и слушал тишину. Проклятая, она была жутко постоянной, давила на уши и не давала думать. Он слушал, когда простучат за дверью ее каблуки. Они не стучали. Уже ровно год, как. 

…Он распаковывал чемоданы. Выкладывал рубашки, брюки и кроссовки. Он не знал, полюбит ли этот новый дом с окнами на футбольное поле, испорченными собакой стульями и скандальными соседями. Он не мог ничего оценивать, для этого нужно было немного отреченности и смелости – а он боялся, уже два года, как всего боялся. И не понимал одного: «техника сильно шагнула вперед, а в мире все еще не придумали лекарство от разводов».






Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.