Вакханалия
Распаренная, жаркая, мещанская Москва,
отъевшаяся, яркая, веселая вдова,
опять шумишь вокзалами, соришь огнями алыми,
горда по-скоморошески, хмельная голова!
Тебе служить рискованно – черт знает что творим!
Тебя любить – роскошество. Ты снова Третий Рим,
но только Рим языческий, во всем своем величии
на сизые подглазия кладущий жирный грим.
Попсовая, бессонная, не помнишь ни греха,
под бархатом посконная, под мрамором труха, –
ничем тебя, дебелую, не сжить со света белого,
везде тебе, счастливице, меха и потроха.
И как тебя ни стискивай очередным кольцом,
ты снова прешь неистово за золотым тельцом,
беснуешься, крамольная, рыдаешь, колокольная, –
серебряное горлышко, но залито свинцом!
А где-то там за окнами, за пазухой твоей,
спелёнутая вздохами, и в путах до бровей,
не слышана, не узнана, и никому не сужена,
поет душа-печальница, что в клетке соловей.
Городская весна
Весна предчувствий и предвестий
взрывающая глухоту,
базар предметов и предместий,
сквозняк, прогнавший духоту,
остатки снега, кучки сора,
полуистлевшие «бычки»,
и ощущение простора,
и взгляд свозь пыльные очки
поверх голов, и в полусферу,
куда-то вдаль, в голубизну…
Весна сочится в глубину
по котлованам и карьерам
за каплей капля сквозь песок
до чистоты, до родниковой,
пульсирует, бежит поток,
и оживают переулки,
орут, блаженствуя, коты,
шпана выходит на прогулку
шансонничать до хрипоты…
И снова скучно и знакомо
как знаки брендов мировых
и мельтешенье насекомых
среди отходов бытовых.
Куда же плыть? Решайся смело,
все, что полюбишь, выбирай,
и дальше, дальше, до предела,
за горизонт, за самый край…
Как хорошо, что все смывает
с дороги вешняя вода,
и весело звенят трамваи,
и в ночь уходят холода.
Видение Руси
Она осталась как вчера,
но, спрятана от глаз,
в ночи ползёт из-под ковра,
и воду пьёт из ваз,
ютится в старых зеркалах,
скрипит в петлях дверей,
бредёт по улицам впотьмах,
и шепчет – обогрей!
Не отвернёшься, не смолчишь,
стемнело – тут как тут,
скребётся в душу, словно мышь
за ячменём в сосуд…
Но, если не боишься ты,
к себе её впусти,
цветком забытой красоты
дозволь ей прорасти,
и будут вечер, и альков,
и скатерть, и графин,
и нежность пухлых локотков,
и томный жар перин,
шеренга слоников, хрусталь,
и трав лечебный сбор,
в шкафу – церковный календарь
(Елоховский собор),
лампады осторожный свет,
герани у окна,
и сотню дней, и тыщу лет
покой и тишина…
Что правда здесь, а что мираж,
попробуй, угадай!
Пылает меч, крылатый страж
встаёт у входа в рай,
стеклом становится бетон,
текучим воском сталь,
сквозь стены к нам со всех сторон
распахнутая даль,
Руси малиновый покров,
рассветный окоём
над ветхой плесенью миров,
в которых мы живём.
Арбатские птицы
На Арбат прошвырнусь, пока спишь ты,
К небесам запрокину лицо,
Где нездешняя белая птица
Положила на крышу яйцо
(Андрей Вознесенский)
Слышишь мир за стеной и не спишь ты,
и тоскуешь, не зная причины...
Так в Шумере не спал Утнапиштим,
слыша голос пучины.
Воспаленно трепещут ресницы,
и луна вырастает горбато,
и кружится огромная птица
над скорлупкой Арбата.
Бьется ветер в окно, и, конечно,
фонари отражаются в лужах,
и дрожишь на пороге кромешной
удушающей стужи.
Словно заперта в субмарине,
за вибрирующей переборкой
чуешь мира сороковины
так протяжно, так горько.
Прошепчу я сквозь воды и скорби,
через плиты панельных и блочных
никакому ни urbi, ни orbi,
но тебе, полуночной.
Засыпай и не слушай стихии,
и рассеются тучи и стаи,
для тебя почитаю стихи я,
так, как детям читают.
Станешь ты мне любимой сестрою,
стану я для тебя старшим братом,
а наутро мы окна откроем
и взлетим над Арбатом.
Второе дыхание
Зайдем сюда, возьмем по стопке яда,
имеющего свойство отпускать
на волю все, что надо и не надо,
и все, что будет горько вспоминать.
Здесь рядом незабвенный бывший рынок,
здесь парковал коляску Моргунов,
здесь, в толчее ушанок и косынок
клубился паром жаркий дух блинов.
Здесь и сейчас торгуют и считают,
но, как «железный феликс», без души,
и в сторону метро толпа густая
тебя несет, а ты спеши, спеши…
Остановиться, выйти из потока,
застыть на миг, из тысячи времен
проросший в наше время словно сон
весенних почек, напоённых соком,
готовых распуститься… Так и мы,
чего нам стоит отойти направо,
а хоть бы и налево, и орава
промчится мимо, и к дверям тюрьмы
без нас придет. Свобода – неподвижность,
бесцельность, бесполезность и покой.
Свобода – крест над северной рекой,
забвение и ночь. Какая книжность –
вы скажете. А я не возражу.
Где ум свободен? На странице книги.
Приходишь там к любому рубежу,
на улицы Шанхая, Дели, Риги,
в любое время… Сам же как Протей
меняешься. Живешь дрожащей тварью,
и умираешь, словно падишах,
вино вскипает в золотых ковшах,
и небо пламенеет светозарью
невиданной… Сейчас и прямо здесь
ты даришь мне дыхание второе,
вот-вот зардеет солнце за горою,
глаза слезами наполняет резь,
и по гортани льются спазмы боли…
Какое счастье и какая воля!
"Второе дыхание" – рюмочная в Москве, находилась в том самом переулке, где Леонид Гайдай снимал зимние сцены на рынке в "Операции "Ы".
Ангелы
Белеют ангелы на кладбище
за древней крепостной оградой,
деревья сбрасывают рубища,
везде бессилие распада.
Идешь – чем далее, тем глуше,
во мху гранит и кирпичи,
и тишина пронзает уши,
хоть во весь голос закричи.
Кому кричать? Здесь только ангелы,
да и от них ты отгорожен.
Так вирус из прозрачной ампулы
к живому вырваться не может, –
осталось только ждать и слушать
как веют крылья за стеклом, –
так посреди великой суши
вдали угадываешь гром.
И веришь ангельской гармонии,
которая в столичном гаме
рассеется – лишь только тронь ее
неосторожными руками.
Молчишь, и кажется, что дышишь
сырой кладбищенской землей,
и на душе все тише, тише,
и все угадано зимой.
Рогожская застава
На трамвае гремящем до самой Рогожской заставы,
мимо серых градирен и чёрных проталин в снегу
я поеду, поверьте, не ради забавы,
но зачем, объяснить не могу.
Что-то тянет уехать дорогой, усталой как совесть,
в чёрно-серый пейзаж обнажающей струпья весны,
просто тянет и тянет, без всяких условий,
словно старое чувство вины.
Словно ждёт меня что-то на этом смиренном кладби’ще, –
измождённая верба, рябины надломленный ствол,
словно губы мои безутешная ищет,
прошептав – наконец ты пришел.
Словно кто-то поёт, все далече, все горше и выше,
словно кто-то рыдает в ночи на пустом берегу, –
я все ближе иду, все отчётливей слышу,
но увидеть еще не могу.
***
Нынче небо хмуро и хмарно,
слякоть снега, и та сошла,
мостовая грязна, словно карма
в очагах и кавернах зла,
и живёшь ожиданьем крушений,
и со страхом входишь в метро,
и на душу надет ошейник,
а в глазах слепяще-пестро.
Ищешь выход, и сердце бьётся,
словно щука хвостом об лёд,
тщетно ловишь со дна колодца
облаков равнодушный полёт.
Статистический потребитель
сублимированных котлет
не расслышал слова «любите»,
и решил, что этого нет.
Нет ни солнца, ни Альтаира,
нет ни лунности, ни синевы,
ни пилотов, ни пассажиров,
нет ни птицы в небе Москвы…
Так зачем ты веришь и видишь
белокрылую высоту,
так зачем ты, хоть стоя, хоть сидя,
всё летишь и летишь по листу?
Всё предчувствуя, всё понимая,
у последнего рубежа
отверзает уста немая,
раскрывает крылья, дрожа,
и поёт, и плачет, нагая,
неприкаянная душа,
а волна гремит, набегая,
и дробится, смертью дыша.
***
По гранитным панелям вдоль бывшего рынка
я её догоняю почти что бегом,
а она исчезает в потоке Ордынки,
за огнём светофора, в пространстве другом.
Там уже ни сегодня, ни завтра не будет,
там уже не придут, не найдут, не убьют,
там совсем как родные, случайные люди,
и в любой подворотне находишь уют,
и в подъездах уже открываются двери,
и за окнами лампы призывно горят.
Я, наверное, грежу, а, может быть, верю
этим тихим виденьям, легко и подряд.
От осеннего листика до новолунья,
от виньеток на вывеске до фонаря
словно карты подряд мне бросает шалунья,
и красуется, шалью цыганской горя…
***
А на Большой Серпуховской,
еще сто лет назад окраинной,
покой, пронизанный тоской
со ржавым привкусом окалины.
Дряхлеющая тишина
суха как пыль на подоконнике,
а грусть прохладна и нежна,
почти как толкованье сонника.
И в ней плутаешь и плывешь
по краешку воспоминания,
где сон на обморок похож,
и пробужденье все туманнее.
И, пробуждаясь, ты летишь
сквозь девяностые в двадцатые,
как сквозь космическую тишь
звезда, слепая и косматая.
И крылья, полные огня,
слабеют, распадаясь искрами, –
сгораешь, время хороня,
горюешь над прожитым близкими.
А эти старые дома
тебя переживают заново,
и, кажется, Москва сама
вздохнула кипенью каштановой,
и провожает, и поет,
и музыкой, тобой услышанной,
сопровождается полет
во сне над утренними крышами.
Сны
И снова сны – стихи из подсознания
ручьями звуков льются наизусть…
Огромные, но призрачные здания,
ночная неподатливая грусть.
Там пахнет распускающимся тополем
и прошлогодней высохшей травой,
и ты летаешь, словно ветер во поле,
и облака над спящею Москвой.
Летишь во тьме, не ощущая тяжести,
летишь, и свет боишься уронить,
и ты свободен – или только кажется,
что лопнула натянутая нить?
Рожденный дважды
Все время слышу, как вокруг твердят,
что плохо все, что жизнь не удалась,
и некто, полувыбрит и поддат,
клянет погоду, родственников, власть, –
все, что припомнит, разве только Бога
не упомянет (он же атеист),
и все никак не вырулит к итогу,
зануден, пустословен, голосист…
Угадываю жадное желание
иметь в запасе жизнь, а лучше две,
прожить одну, а дальше – знать заранее
все прикупы (и джокер в рукаве!).
Желанье знать таблицу лотереи,
листы вакансий, ценовой разброс,
исчислить все и разрешить скорее
квартирный или половой вопрос.
Но, выслушав, я снова промолчу,
и свой секрет, как робкую свечу
ладонями от сквозняка закрою.
Не по плечу мне, да и не хочу
в распивочной разыгрывать героя.
Ты знаешь, я живу не в первый раз,
я мог бы целый год плести рассказ
о людях, знаменитых и не очень,
о городах, державах и эпохах,
включая все, что льется между строчек,
все капли, растворенные в потоках
прожитой жизни. Тот бесценный опыт,
казалось мне, способен уберечь
от всех невзгод, пожаров и потопов…
Но отчего же, помня каждый шаг,
я повторяю прежние ошибки,
шагаю неуверенно и зыбко,
смотрю не там, и делаю не так?
Я вновь теряю дорогих друзей,
и в горькой ссоре расстаюсь с родными,
и, словно варвар, заплутавший в Риме,
иду в Макдоналдс, миновав музей…
Ступаю на знакомую тропинку,
и через миг – в неведомом краю…
Произношу молитву без запинки,
а после – продаю и предаю…
И не спасает память от безвременья,
ведя по лабиринту в темноту,
но снится белокрылое парение
твоей любви, поющей на лету,
и каждый раз по-новому рождаясь,
она меня зовет издалека –
цветок сансары, строчка золотая,
туман, росинка, ручеек, река…
Лимб
I had a dream, which was not all a dream
Lord Byron
Мне это снилось, или наяву
случилось, не узнаю я вовеки,
лишь помню, как покинули Москву,
как стылой рябью покрывались реки,
и неподвижность ледяной воды
напоминала сомкнутые веки
покойника… и пепельные льды
в морскую тишину стадами плыли
как антиподы облаков. Сады
роняли пепел. Струйки серой пыли
покрыли все – асфальт, металл, траву,
цветы Земли – покрыли и убили.
И небо потеряло синеву,
и море, остывая, умирало,
а ветер гнал опавшую листву,
гало слепое солнце покрывало,
как глаз бельмо. Движенье корабля
бесшумным было, или нам казалось?
Я не могу ответить. Но земля
была реальной – плоская, нагая,
пустые бесконечные поля,
где снежным воем север настигает
и гонит сквозь безликость городов,
холодными порывами стегая…
Вот и проплыли льдины вдоль бортов,
открылась гавань. Здания, как глыбы,
из голых плоскостей, прямых углов,
ни завитка, ни одного изгиба,
повыстрижено все. В какой стране
мы оказались? В Нидерландах, либо
на Готланде? Тонули в тишине
скрещенья улиц, и везде стояли
размытые как тени на стене
беспамятные люди. В их печали
сквозило ожидание конца
и страх страданий. Все они молчали,
но на вопросы с видом простеца
нам каждый встречный отвечал по-русски,
и опадала серая пыльца
с бесцветных губ и глаз, как пепел, тусклых.
Чего вы ждете – я спросил тогда,
и отвечали мне – к началу спуска
пора готовиться. Вот-вот спадет вода,
и успокоится холодный ветер,
и мы уйдем, и в нас умрет беда…
Какое безразличие в ответе,
покорное смирение в глазах –
никто на умирающей планете
не помнит о любви, листая страх!
Разлюблена, покинута, забыта,
проспорена, пропита на пирах
Россия. Вы сошли с ее орбиты,
и ждете наползающую тьму,
и жизнь уходит, словно прах сквозь сито –
ни памяти, ни сердцу, ни уму.
Город-камень
Город-камень, город-крест,
крепость золотая,
словно древний палимпсест,
я тебя читаю
про себя и по слогам,
сквозь гранит и гравий,
сквозь базарный шум и гам
на остывшей лаве.
Посмотри – на белый свет
сквозь узор дешевый
проступает шрифт газет,
лозунги Хрущева,
и сквозят, и режут глаз
правдой полуголой
подзабытый новояз,
мертвые глаголы.
Но осыпались трухой
ветхие обои,
закружился лист сухой
в небо голубое,
льется талая вода,
заливает мрамор,
всходит ясная звезда
над бессонным храмом.
И не верится уже
в ужасы пророчеств –
на последнем рубеже
лето все короче, –
город обронил парик,
платье бросил наземь, –
в горле дозревает крик –
вырвать все и разом!
Город – матовый кристалл
в золотой оправе!
Неужели час настал
роду и державе?
Проступили шрамы слов
на твоих скрижалях,
когти бронзовых орлов
рукояти сжали!
Город – горькая строка
грянувшего грома!
В этот миг твои века
станут невесомы,
в белокаменном ковше
растекутся медом,
и расплачутся в душе
твоего народа!
Воздух, терпкий как вино,
золотая осень…
Сколько будет нам дано?
Все, что ни попросим!
Город, вымытый дождем,
радугой увенчан…
Начинайте! Что мы ждем?
Занавес – и вечность!
Комментарии читателей: