Ирина Гарнис «Летающий организм»

Летающий организм 


Из глуби мохнатой тишины взвился металлический голос ночной птицы.

Резиновой пищалкой ответила другая.

И опять стало тихо.

Вновь всё погрузилось на дно ночи.

Зэ-э-э - встрял комар.

Хочешь-не хочешь, а он целеустремлённо летит к тебе сквозь тьму.

Ты - тёплый.

Звенящий, но тревожный зуммер мечется по твоей комнате.

Ему хреново.

Его маленький слабый разум обуреваем огромной назойливой идеей

- попить твоей крови.

И голод гложет его ничтожную сущность.

И вот летит-летит комар на смерть.

Ведь ты убьешь его.

Остановись!

Его маленькое хрупкое тельце совершает прекрасный полёт.

Но нет ему счастья от полёта.

Он болен своей судьбой.

Его длинненькие ножки вытянуты, его тоненькие ручки поджаты.

Крылышки трепещут. Они нежнее ветра.

Глазки безумны, страдание на лице.

Порхать бы ему в изумрудных отсветах среди удивительных подробностей околоозёрной жизни,

среди мелких лепестков...

Планировать на цветущие мхи...

Восходящей спиралью взлетать к покрову ночи.

Но летит он на злой электрический свет, на криминальный запах крови.

Хрупкое, почти бестелесное существо, загруженное тяжелой идейностью вампира.

Как кружится его бедная головка!

Ниже-ниже...

Он обречен.

... Ах ты гад!

С неслышным хрустом сминается маленький летающий организм,

сложно устроенные крылышки, тончайшийе ножки, безумные глазки...

Непрочная кожица вся изорвалась.

Грязненький влажный след с остатками ножек...

 

А ты, гад, убийца, - жив!!!

И летаешь на железном самолёте.

А без самолёта сам нихрена не можешь летать

А он мог!

 

                                             Фасоль

 

Фасоль хороша тем, что не требует никакого ухода. Просто насовал в землю фасолин и всё. Ну, может, немножко полить вначале, если дождя долго нет. А так, сиди и жди. Или иди. Иди себе, про фасоль забудь. Потому что она сама растёт. Она из каждой фасолины выпрастывает довольно такой нехилый куст. Куст даёт тень, и фасоль не сохнет. В своей собственной тени фасоль и проводит лето, выращивая в зелёных укромных недрах скромные цветы и тугие стручки. Собирать стручки эти не надо. Просто сиди и жди. Или иди. Да, иди себе опять, отдыхай. Вернёшься, когда задует ветер-стужак. Тогда фасоль надо из земли вырвать с корнем, весь куст. Это нетрудно, потому что корень уже всё – засох. Дёргать – одно удовольствие. Дальше немного работы. А именно – отнести весь этот сухостой на чердак и повесить кверх тормашками. Нет, стручки не трогать. Пока нет.

Потому что лущить фасоль надо когда выпадет снег. С утра наденешь шапку, валенки, хотя, валенки не надо. Потому что ты уже в валенках, дома-то холод уже. И настроение у тебя весёлое, зимнее – эх! Размахнись рука, растудыть – ого-го! Хорошо! Хочется поскорее обратно под одеяло. 

Но ты – оп, и в сарай уже побежал. И дров набрал. Плиту, печки растопил. В печке гудит, огоньки бегают, заслонка брякает. Собак покормил, котов. Сидят, рожи умильные. Вот тогда берёшь старую оцинкованную ванну -  и на чердак.

Там ты снимаешь фасолевые шуршащие кусты. А потом сидишь спиной к печке и смотришь на жухлую бородёнку леса на недалёком горизонте. А день тускнеет. И иногда, чтобы тебя порадовать, с неба начинает падать белый снег. И ты думаешь о своём, а руки шуршат стручками, наощупь доставая из высохшей стручковой мумии гладкие весёлые фасолины, разноцветные и красивые, как морские ракушки.


 

Say My Name

 

Яблочная мякоть ночного неба источает золотистый тусклый свет. На сады опускается влага. На небе, озарённая тёплым светом ушедшего дня, труба маленькой баньки и луна в вуали. 

Ш-ш-ш-ш… - далёкий шум шоссе. 

Нарциссы светятся в тёмных каньонах смородиновых кустов. Всё заросло, всё завалилось. Маленький сад. Ненужный дом. И время, пришедшее прибрать за людьми. 

Но пока ещё стрекочут цикады, и плывёт дом, утопая в глухом ночном небе. Тонет. А мы на его борту наслаждаемся бесконечностью Вселенной и жизнью, отдающей тленом. Немного тлена, совсем чуть-чуть. Мы почти и не замечаем. Не замечаем почти.

 

А потом наступила зима. И ты там жил. В доме. Дом уходил в пучину, тонул. Но мы об этом молчали. 

Я приезжала по выходным. Ты привозил на тележке воду в бидоне.

Топил печку. Она тоже была уже плоха. Ты давал мне бушлат, чтоб согреться.

Мы обнимали друг друга. А наш корабль тонул.

 

Но не это было главным. 

 

А был белый-белый снег и на нём кучи хлама – сломанные стулья, рамы, доски, какие-то банки, вёдра. 

И ты стоишь посреди того, что уже пропало. Среди морозного дня и белого-белого снега. 

И ты поворачиваешься ко мне.

 

И твоё дыхание превращается в пар.

 

 

Кто-то...

 

Кто-то приходит тёплый, садится невдалеке. Смотрит, какая я маленькая,

не умеет со мной говорить. Бесшумно вздыхает, свет остаётся ровным. Кто ты - не знаю. Может, тебя и нет.  Просто такой воздух или свет слишком ровный. Он плавает в воздухе, что-то там… говорит? 

 

Ты разводишь руками, смотришь, какая я маленькая. Как я всё сомневаюсь, как не решаюсь верить.

 

Этот свет слишком ровный для нас, слишком ровный. Что я могу? Рассказать про птиц, или про птиц из звёзд, или про звёзды из гаек, винтиков, разных подручных предметов… Что у меня есть?

 

Что есть у тебя для меня? Почему ты вздыхаешь, молчишь, не уходишь?

Может, возьмёшь меня за руку и уже улетим?

 

 

Анна Павловна

 

Когда шёл дождь, я смотрела в окно на мокрые булыжники площади и на тёмно-синий полудеревянный дом Анны Павловны. Это: «Анна Павловна», прилетало нежданной рифмой, аккуратно складывало свои белые крылышки, и замирало в ожидании. А мне вспоминались тюльпаны и белые шёлковые шлейфы, и я сквозь водное марево опять смотрела на синий двухэтажный дом. И да, на втором этаже в сени густой герани можно было увидеть чьё-то лицо - Анна Павловна… А над ней горели аленькие цветочки. Анна Павловна жила на втором этаже, прямо под крышей. А на первом этаже целыми днями лязгал и бормотал «жаг-жаг-жаг» колясочный завод. Мы с бабусей ходили к ней через сырую площадь. Высоко в вольном небе парили молчаливые чайки, а мы шли внизу и заходили в узкий проход между слепыми кирпичными стенами, и там шли и поворачивали.

Отворяли зыбкую дощатую дверцу и лезли наверх по крутой деревянной лестнице «жаг-жаг-жаг…» И так высоко там было, не похоже на жильё, и опять дверь. Мы ногами шоркали и дверь отворяли. А там так светло! И окна, окна по всей стене. А на окнах герань всякая. Больше красной, огоньками. На полу свет, и тени от этого играют, шалят. А пол чистый, янтарный и по нему настелены пёстрые длинные половики. Пол дрожит слегка: «жаг-жаг-жаг». Где же Анна Павловна?

Анна Павловна маленькая такая, высохла вся, как долго ждала меня, подавала мне знаки сквозь герань. Наконец-то, я пришла! И она мне так улыбается всем лицом своим. У неё зубов нет, поэтому она улыбается лицом. Мы так рады с ней, что я пришла. Она не говорит мне ничего. Не может она говорить, я поняла. Но мы и так радовались, без говоренья. Потом она с бабусей начала улыбаться, яблоки они стали трогать какие-то, что-то делать, не знаю что. А я пошла по длинному полу, чтобы увидеть, где там свет ещё. Потому что там был свет другой, не солнечный, а как будто звёздочки золотистые горят. Я такого не видела ещё. А Анна Павловна мне вслед улыбалась, и всё таяло, и всё в её доме было для меня. Я недолго шла и увидела медный тазик с водой на столике, а дальше тёплый свет тающих звездочек и плавящиеся свечки, и золотую картину маленькую в очень большой и глубокой, тоже золотой раме. Туда, в раму эту, люди приносили самое прекрасное, что у них было. А что может быть прекрасней и волшебнее маленьких восковых цветочков? И они там букетики эти прикрепляли. А у меня не было. Зато на картине была моя мама в золотой одежде. Это ей приносили цветы и зажигали свечки. Чтоб ей было светло и хорошо. Мне спокойно там было, хоть и непонятно. А потом я пошла обратно и долго шла по половикам. Даже устала. Мне дали чаю в блюдечке, а я никому ничего не рассказала. Зачем? Мы пошли обратно спускаться, и вышли в тощий двор. Потом подождали, пока проедет трамвай, он кольцо делал на нашей площади, это был конец мира – кольцо. Простое оно было. Это после, когда делали котлован, оно перекрутилось. Теперь-то обратно на трамвае не выедешь, не знаешь ведь куда попадёшь. Но ездят всё равно, привыкли. А тогда можно было. Все просто жили. И там колясочный заводик был, у меня даже фотографии остались. А теперь на его месте Зелёный дом, Грин Хауз, то есть. Четыре этажа пустоты. Никто не любит

 

 

                    Ночная вода

 

Глубокой ночью всплывает желтая луна, проскальзывает сквозь прорехи в сетях ветвей, плывет дальше. Дальше... И никак ей не уплыть, и она удивленно смотрит на меня. А я не знаю...

Ночная вода наполнила окна, и надо спать - ночь принесла сны. Я смотрю сквозь стекло как медленно колышутся водоросли ветвей, тонут и всплывают блики и вслушиваюсь в тишину. Внезапные тени впрыгивают в комнату, судорожно дергаются в сумрачном свете. Злые тени. А, может, им плохо, тревожно. Кто они? Это ветер качает деревья - говорит бабушка. Да-да, я знаю, - это ветер. Но это ничего не значит, когда тени судорожно танцуют на обоях. Они хотят мне что-то сообщить, но не умеют. И я не понимаю. Только чувствую и желаю им счастливого покоя. Спокойной ночи, тени. Быть может, в воде ночи уже плывет ко мне мама. Мама всегда приплывает ночью, когда я уже сплю. Два или три раза в год случается это чудо. Я просыпаюсь от запаха ее папирос, она смеется в гостиной, и я бегу, бегу со всех ног к ней. Но это утро.

Взбалмошное, простое, счастливое. Мама не говорит когда уедет, и я живу в безмятежном соединении с ней, ни о чем не думая. Потому что это остановленное время. 

 

- Что ты испытывала, когда приезжала мама?

- Счастье!

 

- А когда мама уезжала?

- Не помню... Я не помню, чтобы мама уезжала. 

- Но ведь она уезжала.

- Да, уезжала, но я этого не помню. Мама только приезжала. 

(Приплывала ночью на светящейся водяной лилии, чтобы быть со мной всегда-всегда)

 

Ночь накрыла город, и ее тайна наполнила собой все жилища и  пространства, и чаши цветов, и собачью миску во дворе. Аргус воет на луну. Спрашивает отчаянно - в чем причина всего? Вот, ты, Луна, вот ты плывешь, а зачем? Где они, опалесцирующие в глубине ночных вод, тихо плывущие лилии, наполненные счастьем? Где это то, чего я так жду? У тебя тихий грустный свет. Ответь..!

 

 

          Будьте благословенны

 

Растаяло утро и сентябрь плеснул золотого света в клёны, пригладил длинные космы травы, и она легла, покорно ожидая холодного серебряного сна. Утро, уходя, распахнуло ворота и вошёл день, ласковый и ленивый, как тёплый кот. Солнышко грело нас, деревенских бездельников, и ничего не просило взамен. Позавтракав, мы расстелили серое солдатское одеяло на травке и плавали в солнечном сиропе, то растворяясь, то вновь кристаллизуясь. Нам было очень спокойно и хорошо. Пока не пришла Галина с соседнего хутора. Галина прослышала, что мы купили кур, а петуха у нас нет и желала нам петуха подарить. Блаженный день свернулся лучистой улиткой и уполз от нас в тишину кустов и трав. А мы с Галиной поехали к ней за петухом. Она вручила его мне, ласково улыбаясь, и я, прижимая петуха этого к груди и тоже улыбаясь благодарно, уселась в золотистый наш Ауди-Авант, по тем временам крутую тачку. И всё очень круто было. И Ауди, и  чёрный, вороненый такой, со стальным блеском петух. И тут ещё Галина с крыльца вдруг громко и торжественно произнесла: "Будьте благословенны!".

После её слов петух как бы сам стал неким благословением и приобрёл мистическую ценность.

Чёрный, как ворон, с ярко-красным гребешком и оранжевыми бешеными глазами, он казался мне героем сбывающейся сказки. Андрей молчал, но, видимо, тоже испытывал чувство присутствия чуда. 

А дома у нас петух сбежал. Проскользнул сквозь наши растопыренные руки и понёсся по полям, по долам...  А поля-то, ого-го - бескрайние! По ним дикая эта птица и рванула с байкерской скоростью. Чёрный такой, гребешок аленький... А мы за ним! И бежали, и бежали и не могли его догнать. Он нёсся, как ветер. Изредка, притомившись, петух ховался в травке, отдыхая. Но тут же срывался, едва мы приближались. Потихоньку начинала закрадываться мысль, что петуха поймать невозможно, но Андрей поднимал меня на продолжение подвига своими весёлыми шуточками типа: "движение это жизнь". И мы гнались снова, как солдаты какие-то. К тому же, у Андрея, как это случается у мужиков, погоня плавно начала превращаться в охоту. Ему хотелось петуха догнать, чтобы убить. Признаться, время от времени мне хотелось того же. Тем более, что петух приноровился по-военному бежать зигзагами, гад. Андрей сгонял за сетью и мы с этой сетью пошли на нашего врага. Но враг был неуловим. 

Наконец, наступил момент, когда мы  вдруг прекратили этот идиотский бег и синхронно повалились на землю, хватая ртами жгучий воздух. Петух наблюдал издалека. 

- Может, ну его на фиг - сказала я, - Пусть бежит и лиса пусть его съест.

-"Будьте благословенны!.." - обречённо процитировал Андрей. 

И мы побежали снова.

Трудно представить, чем бы закончилась эта погоня, кабы не заброшенный в полях сарайчик. Физические силы у меня к тому времени совсем иссякли и поэтому начал усердно работать мозг. Не, не то чтобы у Андрея мозг работал хуже моего, но Андрею довелось служить в ВДВ, а там учат, что "умри, а врага одолей". Так что он уму хода не давал, но ради победы на износ шёл. А надо было просто дверь петуху открыть в сарайчик. И всё. Петух сразу и забежал туда, радуясь, что наконец-то он в домике. А я дверцу закрыла. Дальше всё уже совсем легко было. Кончилась погоня. Но этот золотой день нашей жизни уже угасал. Солнце свалилось за край равнины, а мы, чтобы не скатиться с неё, держались друг за друга, за чёрного петуха, за прибежавшего к нам лохматого пса. Наш дом стоял тёмен и одеяло намокло от росы. Мы назвали петуха Чичей, выпустили в курятник и, не зная что делать дальше, по привычке начали пить чай.

 

 

Скоро утро

 

Михаилу Потораку

 

 

Уже тикают часики в луковичках тюльпанов и нарциссов.

Уже напряглись корни виноградов и роз, готовясь поднимать целебные соки наверх, к солнцу. 

Скоро прозвенят бубенчики верб и наступит утро года.

Пойдёт кот на сарае греться, с боку на бок переворачиваться.

Солнце вытянет длинные свои лучи, будет землю гладить. Протянется до самых замёрзших углов, согреет коврики прошлогодней листвы. 

Закружевеет пергамент палых листьев, пробудятся божьи коровки, выйдут наружу, начнут на солнце глазеть.

Всё будет медленно и плавно. 

Будет капать хрустальная вода.

Будет тепло и повеет огуречной прохладцей.

Длинные нежные тени начнут колебаться.

 

А когда воздух станет совсем прозрачным и невесомым, прилетит первая бабочка.

Потом вторая, третья - только успевай считать. 

Всё как посыплется со всех сторон - бабочки, ветерок, травяные стебельки, всякое счастье!

 

И тогда зацветёт сирень.

 

 

Верочка

 

Уже близилось обеденное время, когда Йозеф Иванович с пятилетней внучкой Верочкой вошел под пахучие хвойные своды парка. Верочка скакала на одной ножке, крепко сжимая в руке маленькую красную сумочку. В сумочке был носовой платок, флакончик из под духов и куколка. Парк был полон гуляющими, легкий бриз ласкал беспечные лица. С детской площадки доносился смех и радостные вскрики. По дорожкам под ручку с матросами проплывали нарядные девицы в бескозырках своих спутников. С моря тянуло обещанием далеких странствий..

У Верочки захватило дух. Она побежала по тропинке, заливисто засмеялась, спряталась от деды за сосной. Притаилась. Ждала, когда же деда её хватится. А он все разговаривал со смешным толстеньким дядечкой. Вдруг что-то прекрасное, яркое мелькнуло перед глазами девочки. Огромная бабочка порхнула над ее плечом,хотела опуститься, но передумала и скрылась за кустами. «Я – цветок» - подумала Верочка – « Я – бегающий цветок!». И Верочка побежала к кустам. Она вошла в таинственный сумрачный дом куста и замерла, потрясенная. Это был другой мир. Он замкнул ее в своей темной прохладе. Верочка ощутила одиночество. Ей больше не хотелось прятаться. Она выбежала на солнце, лихорадочно пытаясь сориентироваться в мире, который покинула, как ей казалось, пару мгновений назад. Дорожка.., цветы... Не то!.. 

« Деда!» - внезапная паника вырвалась в крике. Она услышала себя как бы со стороны, и ей стало страшно. Потому что деды нигде, нигде было. Верочка заплакала в голос, заметалась по дорожкам, ища знакомый силуэт. Ее пытались остановить незнакомые ей люди, спрашивали что-то... И они, и все вокруг было чуждым. Вера замерла, давясь слезами. Она познала вдруг и сразу чувство своей потерянности, дикое, невероятное ощущение нереальности происходящего. Окружающий мир был условен, ведь пропал куда-то деда, что было невозможно! Все стало ненастоящим как сон. И она, маленькая девочка в лаковых босоножках, тоже, наверное, была ненастоящая... Она была очень маленькая, она не умела еще принимать решения, паника владела ею, но внутри нее все же была какая-то сила. И, не переставая плакать, Вера отчаянно двинулась к выходу из парка. Она шла к дому. Она не думала, как это будет хорошо, когда она придет домой. Она не была уже уверена, что дом этот есть на самом деле. Она не была больше Верочкой. Она была никто.

Но она осторожно переходила дороги, где надо заворачивала за угол, ориентируясь по знакомым домам, деревьям и заборам. И она пришла домой.

Наверно, ее ругали. Наверно, хвалили и целовали. Деда, наверно, пил валокордин. Но это не осталось у нее в памяти. Осталось чувство, что ее слишком мало для этого мира. 

И, на следующий день, гуляя в саду возле дома, Вера недоверчиво смотрела на знакомые флоксы, может, они тоже вдруг станут чужими? И все изменится, и она вновь останется одна против равнодушной стены того, что перед глазами, станет невзаправдашней в этом чём-то. И ее не будет больше.

Увядающие цветки падали на мягкую почву, блестящие жучки ползали между ними. И Вера, пройдя сквозь невидимую преграду действительности, сумела раствориться, одновременно став корнями цветов, их теплым дымным ароматом, что уже на излете. Она поняла их. Она стала тихим восторгом сущего. Это нельзя было сформулировать в мысль, да и не нужно это было. Вера не думала никакие мысли. Она просто ЗНАЛА.

«Верочка! Обедать!» - донеслось из открытого окошка.

Вера не оглянулась. 

«Верочка! Я тебя зову» - бабушка начала сердиться.

«Верочки больше нет» - откликнулась, наконец, девочка, – « Она потерялась в парке»

 

 

Век 21. Москачка

 

Я очень плохо вожу машину. Мне даже велосипедиста страшно обгонять. Не, ну ездила в своем захолустье, конечно. На хутор ездила и обратно. Потому что дорогу знала. Потихонечку так. И вот, я еду по ночной столице Латвии. Еду на крутой черной тачке с тонированными стеклами. За рулем сижу при этом. И мне не то, чтобы страшно, нет. Просто так надо. Потому что больше некому. И это не героизм никакой, это безвыходное положение. Лерка рядом сидит. Пьяная. Или под клоназепамом, кто ее разберет... 

Я сказала: Ни за что не сяду за руль! 

А она: Тогда йя-а ся-аду!

Ну вот. Еду я медленно и, конечно нарушаю. И путаюсь в развязках все время. Через мост уже два раза съездили, заходим на третий. Лерка обещалась заранее предупреждать какой свет горит. Но она сильно занята, сюсюкает со своей овчаркой Дусей. Время от времени Лерка встрепенется, вспомнив о уговоре, и дико кричит: Светофор!!! Дуся тогда тоже начинает орать. Она нервная.

Цвет светофора Лерка уже не фиксирует. 

Я удивляюсь, но все машины мне уступают. Потом я поняла почему. На нашей тачке сверху прикурочена желтая светящаяся колбаса, мол это такси. Это и было такси. Просто я тогда не придала этому значения. Мне все равно было, лишь бы нам смотаться и товар не потерять. Я ведь ездила в Ригу торговать лифчиками. В нашем городе все шили лифчики. Других способов заработать не было. Вот, скажем, стоит девятиэтажка, а там на всех этажах по квартирам люди шьют эти самые лифчики. Например, в 21 квартире раскроят и несут в 6 квартиру на строчку, а оттуда в 33 на обрезинку, и так далее. Приходишь, берешь товар на реализацию и едешь куда глаза глядят. Я ездила, в частности, в Ригу. У Лерки останавливалась. Она, в прошлой жизни инженером работала, а потом пришлось встать на пиво. Нюансы новой жизни Лерку сильно изменили. А Леркин сын ограбил банк и сел в тюрьму. Когда я к ней в тот раз приехала, Лерка готовила сыну передачу, а именно, - варила варенье с клоназепамом, чтоб мальчику в заточении не было скучно. Пробовала, разумеется, все время и мне предлагала еще. Я вижу - дело не бело, а куда? Гостиница не по карману. Потом приехал Петлюра, так Лерка мужа зовет. И стали они разбираться. Дрались немножко, но орали громко. А я так умучилась с лифчиками этими тяжеленными мотаться, что уже думала - может, поубивают друг дружку и станет тихо, а утром разберемся... Такой вот ненормальный совсем эгоизм. Так что мне уже все равно было. Пока... Пока на мой диван, а потом и на меня не начал карабкаться пьяный Петлюра. Нет, я ему была нужна только как ступенька, чтоб залезть на антресоли, где, как я поняла из его выкриков, имеется у него пистолет. И как он его достанет и застрелит, наконец, эту суку. Вот тогда я проснулась и стала очень бодрая. Настолько бодрая, что по-тихому сумела убраться из квартиры со своими сумками. И что? Обнаружила себя на Москачке. Район жуткий, наркоманский. Стою. Фонари такие нехорошие, серые какие-то. Никого, но ощущение, что есть. Есть кто-то. И не один вовсе. И тут от серой стены отделяется серая тень и плывет ко мне. А я с сумками, а в них товару на кучу денег. Тогда это была куча. И если я лишусь этого товара, то в рабство и даже не знаю еще что. А у меня огромная Моторола. А звонить нельзя, потому что Моторолу отнимут у меня. Конечно, я вернулась. А там уже совсем нехорошо. Короче говоря, схватила я Лерку, Лерка схватила Дусю и ключи от Петлюриного такси. И вот, мы поехали. Мы долго ездили, всю ночь. Мы не нашли Леркину дачу, нас не пустили в гостиницу с собакой, мы хотели заснуть в машине, но было холодно. Утром мы приехали обратно. Петлюра с  замотанной окровавленной газетой рукой сварил нам кофе. Попили втроем. Потом Лерка уехала на точку торговать пивом, Петлюра лег спать, а я побрела со своими сумками по большому и красивому городу Риге. Мне надо было наторговать дневную норму, чтоб отдать тем людям, которые шьют лифчики в девятиэтажке. 

Лет прошло порядочно с тех пор. Лерку я вспоминаю с теплом. Мы были вместе в те годы. Но я не знаю где она и что с ней. Хотелось бы мне узнать? Если бы хотелось, то узнала бы. 

Да, мы были вместе. Мы тонули вместе. Она не прочитает этого.   

 

 

                 Сон первый

 

Я скучаю по некоторым своим снам. Не то, чтобы были они так прекрасны, и события, происходившие в них, совсем не всегда были приятны. А иногда даже  и жутковаты. 

Но часто мне хочется снова оказаться в этих странных местах. 

 

Я на холмистом пустыре, заросшем космами трав. И они сбились в пучки, клочки, стали кустами. Пустырь ли это? Всё там чужое, незнакомое. Но туда прибегает иногда мой пёс, умерший много лет назад. Это тяжёлый сон. Потому что в нём я ясно понимаю - мой пёс знает, что я оставила его. В реальном мире всё иначе: я знаю, что не оставляла его, просто… 

Но вот во сне он знает, что на самом деле оставила. И во сне он прибегает на то место, куда сон приводит меня. И каждый раз мы не встречаемся. Потому что когда-то я посмела сдвинуть время,  и что-то не совпадает. И собак прибегает, кудлатый, весь в репьях, похудевший, но не видит меня. А я кричу ему: «Банзай!» Его так звали – Банзай. Но он убегает, потому что я не существую для него, недоступна. Он никого не видит. Никого нет.

В реальной жизни мы закопали его под кустом боярышника, всячески успокаивая себя тем, что ему, дескать, там хорошо, и всё такое. 

А он просто умер. И мы умерли от этого. Те, кем мы были, растворились во времени и сдвинули его. Нас больше нет.

А Банзай регулярно прибегает на покрытый синими тенями пустырь, будто чтобы отметиться – жил для радости и любви. И вы, хозяева мои, были главным смыслом. 

Главным смыслом радости и любви мы были! 

Он прибегает и смотрит, а нас нет.

Нас нет. 

Нас больше нет.

  

                    Муха

 

 

Антон Павлович злобно смотрел на муху.

 

 Муха, в свою очередь, уставилась на него своим индифферентным немигающим взором. Антон Павлович какое-то время рассматривал непроницаемую тефаль мушиных глаз.

 

 Они следили за ним.

 

 «Штирлиц, вы под колпаком у Мюллера», – подкинула подлая память.

 

 Сейчас я тебя… Сиччаззз, – Антон Павлович не находил слов. Он хотел кушать, и был злой. 

 

 Муха повертела головкой и задними лапками начала неприлично и томно оглаживать свой зад.

 

 Антон Павлович свернул газетку и хищно осклабился.

 

 - Сейчас я тебя… Хрясь! 

 

 - Как это «хрясь»? – заинтересовалась муха.

 

 И тут Антон Павлович быстро ударил муху газеткой.

 

 Муха завизжала и вцепилась Антону Павловичу в нос.

 

 - А-А-А! – закричал Антон Павлович.

 

 Тогда муха быстренько сунула ему свою ногу в рот.

 

 Чтоб он не мог больше рот закрыть.

 

 И он не смог.

 

 Он с детства был приучен к тому, что на лапках мухи копошатся мириады омерзительных тварей – МИКРОБОВ, как в фильме ужасов.

 

 Муха потрясла ногой.

 

 Антон Павлович зарыдал.

 

 Муха, не мигая, уставилась ему в глаза.

 

 Антон Павлович зажмурился и, смахнув наконец-то муху, убежал в ванную мыть рот.

 

 Муха полетала неторопливо, села на пирожное и вкусно пообедала.

 

 Она с детства не была ни к чему приучена и делала что хотела.

 

 И народ говорит, что наглость второе счастье.

 

 И ум.

 

 

 

         Родион и Буратино

 

 

Что ни говори, а книги, прочитанные в детстве, оказывают огромное влияние на всю последующую жизнь. Ещё бы, вытолкнули тебя голого и беспомощного в незнакомый мир – что, где, как ? Что делать? 

То есть, что делать ещё вопрос не стоит, и так ясно, что делать – орать от страха и беспомощности. 

Немножко времени проходит, ты уже как бы слегка осваиваешься, видишь, что помогут. И тут, те, кто помогает, начинают тебе читать книги. 

А ты слушаешь, открыв рот, глаза и сознание. И всё, что тебе впаривают под предлогом сказки, туда беспрепятственно входит. И оседает. 

Это будет фундаментом твоего жизненного плана. А герои сказки – это ты. То есть, каким ты себя видишь. Хочешь видеть.

Мне, например, читали «Золотой Ключик». Про Буратино. И что? 

Я полюбила Буратино, мало того, все его поступки меня безмерно восхищали. Буратино стал моим кумиром. 

А я не стала собой. Не стала собой в полной мере, потому что Буратино… 

Я желала быть им! Отождествление прошло на «ура». 

Я Буратино уже не один десяток лет. Я весела, импульсивна и глуповата. 

Мой Герой, я твоя фанатка! 

Ты не любил действовать по правилам, - я тоже! 

Ты вёл себя безответственно? Я с тобой!

Ты жил бедно? О, я и в этом добилась отличных результатов.

Только где Тортила с ключами?

Наверное, всё потому, что я изменила тебе, мой герой, мой alter ego. 

Мрачный гений Достоевского заколдовал мою душу на уроках литературы. 

И Родион Раскольников, затолкав глупенького Буратину в пыльный угол, занялся своим самокопанием прямо на территории моего сознания. Причём, лопатой своей тупой Родя иногда влезал и в подсознание, повреждая годные для жизни ростки и корни.  

Я бы запрещала юным девам на выданье читать Достоевского. 

Вообще, не надо им читать. Пусть вышивают. 

Потому что, Фёдор Михайлович Родю Раскольникова мне на душе клеймом выжег.

И я, нет, чтоб о женихе – капитане дальнего плавания или просто добром семьянине мечтала, а чтоб был весь полузадохшийся в миазмах своей души, а я, чтоб его поцелуями покрыла, как Герда Кая, ну и всё такое…

И я его нашла, наконец. Вроде бы, сиди и радуйся, покрывай поцелуями. А мой-то, личный  Раскольников – тю-тю! Убрался. А без него мне смешно и обидно. 

Буратино ведь по-прежнему со мной, но он на такие ситуации не запрограммирован.  

И теперь вот, как в детстве, мы снова вдвоём с ним, с Буратиной. 

Одни в целом мире.

 

 

 

Лодка

 

Тот, кто смотрит вне себя, – спит,

тот, кто начинает смотреть внутрь себя, – просыпается.

 

Карл-Густав Юнг

 

 Лодка медленно продвигается по туннелю. Обманчивый свет клубится под высокими сводами, кажется там окна, как в церкви. В самом куполе церкви. Не разглядеть... Призрачные фигуры тумана, превращаясь в свет, заполняют высокие своды. Перетекают, впитывают свет и вновь отражают его. Золотистый, мутный. Лодка тяжело скользит, погруженная в зеленоватую гущу воды. В глубине - руки утонувших. Они колышутся, как водоросли. Словно прощаясь. Спасшиеся молчат. Они в лодке. Измученные лица непроницаемы. Но вот еще один, преодолевая тянущую, манящую глубину, карабкается, цепляется за лодку. Срывается, тонет. Выныривает, хватается за корму, и тянется за лодкой, плывет. Вдруг, расслабившись, позволяет воде принять его обратно, и она смыкается над его напряженным лицом. Он погружается, и лицо его, расправляясь, становится уродливым и безмятежным. Но вот он дергается, бьется, как рыба, выныривая. Стискивает раскалывающуюся от боли голову - свет режет ему глаза. Он вцепляется в борт. Из губ сочится кровь. Он собирает свою волю, и отдает себя ей. И воля его, напрягаясь, звенит в нем, как тонкая струна. К нему тянутся руки. Он отталкивает их, и лезет, лезет в лодку. Сам. Опять срывается. И принимает помощь.

И вот он сидит в лодке, густая золотистая красивая вода нехотя стекает с его тела. Вот, его плечи, руки золотисто-зеленоватые. Вот, теплый смуглый свет проползает по гладкой влажной коже. Он переливается, мерцает. Человек смотрит на свое тело. Оно золотится, и это наваждение кажется прекрасным. Золотая гуща покрывает его тело теплым светящимся слоем. Но человек передергивается и стряхивает с себя золотистую жижу. Он отряхивается, как собака, как человек, покрытый паутиной. Он стряхивает это, как перхоть. И с него стекает грязь. Тогда он снова открывает глаза. Внутрь.

 



Комментарии читателей:



Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.