Илья Картушин «В Гурзуфе»

 

В Гурзуфе нет мух. Вместо мух над урнами кружат пчелы. Мы заметили это не сразу, и, заметив, долго улыбались, качали головами и говорили: «Забавно!».

Мы — забавлялись.

       Не улицы, а улочки, не просто тополя, а пирамидальные тополя, на крышах — не серый шифер, а древняя (очень хотелось так думать) бурая черепица и много собак: ленивых и злых, крупных и маленьких — разных.

       Сумки свой мы сдали в камеру хранения, навестили девчонок из нашего института, которые работают в Артеке, на всякий случай договорились с ними о ночлеге и, в поисках жилья, отправились бродить по Гурзуфу.

       Почему-то было весело. Да! Мы ухе попробовали сухое белое вино, продающееся на розлив, нашли его очень вкусным и, не переставая, восхищались дешевизной такого кислого, такого вкусного вина.

       Крутые чистые улочки, их кривизна, вызывающая представление о кривой татарское сабле, запах нагретого камня и резкие запахи фруктов, собака, спящая посреди тротуара, — все это кружило голову, казалось не настоящим и заставляло беспричинно смеяться.

       Мы заходили в незапертые калитки, постучав, толкали незапертые двери, отодвигали занавески, смущенные, выскакивали прочь — так и не увидев хозяев.

       Вся жизнь этих опрятных двориков была открыта, казалась давным-давно знакомой и все-таки интересной. Мы любовались естественным, гармоничным сочетанием обычной южной пестроты и обычного человеческого быта, уют этих двориков был прост и мил — поэтичен.

       Женщина, собирающая дерево, дарила нам персик, мы дарили его симпатичной девушке, она охотно говорила с нами мы дружно улыбались, потом грустно смотрели ей вслед, и, понимающе, друг на друга.

       Мы смотрели на крыши, которые были прямо под нашими ногами — рядом, и это само по себе интересно, а на этих плоских крышах, видимо обитые ветром, лежали и гнили яблоки, персики, сливы и, слава богу, не было окурков. Наши сибирские души не знали — возмущаться ли, радоваться — мы удивлялись.

       Потом мы опустились на пятачок — так называют все небольшую асфальтированную площадку, которую даже с натяжкой нельзя назвать площадью, но которая выполняет функции настоящей площади: тут почта, сберкасса, конечная остановка автобусов, приезжающих из Ялты и Артека. На пятачке может развернуться только один автобус и, если оба подъезжают одновременно, один останавливается в переулке, ждет, пока другой развернется. Прохожие привычно прижимаются к стенам, когда автобус, непрерывно сигналя, проезжает по улочкам.

       Вокруг пятачка несколько магазинов, немного в стороне — бочки с квасом, вином и пивом, здесь же, сидя на поребрике единственной клумбы, на ступеньках ближайших домов и просто на асфальте, парни и девушки, одетые ярко, небрежно, курят, говорят, смеются, поставив около ног кружки с квасом, вином или пивом.

       Квартиру мы не нашли — везде было занято, но мы не расстроились, твердо зная, что рано или поздно нам повезет, обязательно повезет.

       Мы веселились, чувствуя себя хитрецами, которые ловко провели кого-то, не поехав ни в Сочи, ни в Ялту, ни в любой другой муравейник, и которые настолько умны, что не позволят себе расстроиться из-за мелкого, крохотного неудобства — отсутствия крыши над головой. Мы были устроены так, что любую неудачу считали очередной, обязательной, хотя и досадной проверкой запасов нашего оптимизма. Сидели, пили вино и рассматривали девчонок. Девчонок было много и много было красивых, но, может, нам это казалось, потому что удача сидела между нами, положив руки на наши плечи. Потом она встала и ушла куда-то, мы немного погрустили, но скоро она вернулась, ведя за руку одну из тех старушек, про которых принято говорить «божий одуванчик».

— Али приехали только? — cпросил «одуванчик».

— Приехали, бабушка.

— Откудова приехали?

       Мы поднялись, но «одуванчик» продолжал смотреть вниз — на пустые кружки.

— Из Новосибирска.

— Ой, даль какая! — она взглянула на нас и, не увидев ничего диковинного, снова опустила глаза.

— Даль какая! Один самолет полтыщи, поди, стоит. А? Сколь самолет встал?

— Шестьдесят четыре.

— Большие деньги, большие... Надолго ли отдохнуть?

— Как понравится. Недельки на три — до сентября. А, может, и задержимся.

       Мы мялись, понимая, что анкеты наши в порядке, но эти проклятые кружки! Старуха смотрела только на них.

— На учебу торопитесь? Али работаете где? — продолжала она допытываться.

— Студенты мы.

—  Да, студенты…

—  А учитесь на кого?

— На учителя, — ответил я, начиная понемногу раздражаться.

— Ой, на учителя! Правда? И не похожи ведь! — изумилась, заулыбалась, залучилась. — У меня старшой ведь тоже учителем… В Симферополе работает. Возьму вас, наверно. Айда, ребятки, хату посмотрите. И отдохнете, и загорите... Ведь и не похожи на учителей!

       «Хатой» оказался отличный сарайчик. Спасибо тебе, неведомый учитель из Симферополя. Отблеск материнской любви коснулся и согрел нас раньше, чем море и солнце Гурзуфа.

       Стреноженные лаской старушки, мы утопали в мелкой суете устройства, наслаждались ею, словно в душистой парикмахерской, где над ухом райски стрекочут ножницы, и прикосновения чистых пальцев так профессионально воздушны и целомудренны.

       Какая-то половинчатость, образцовость появилась в нас, не знающих как, чем платить — пытались даже отказаться от домашнего вина.

...И наше время, как в детстве, стало бесконечно долгим и неподвижным, оно застыло, словно Медведь-гора, словно медведь, припавший к морю и окаменевший, ненасытный медведь, внезапно пропадающий в сумерках и угадываемый сквозь темноту, — и завтра он будет на месте.

       Часы — половинка наручников — легли в чемодан. Исчезли мелкие зависимости: от автобуса, телефона, встреч, умных и глупых разговоров… а сумма полученной свободы оказалась внушительной.

       Мы утопили ее в море.

— Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться, дни проходят и годы, и тысячи, тысячи лет, в белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций, может ты-то их, море, и сводишь, а сводишь на нет.

— Костя, чьи это стихи?

— Мои.

— Точнее.

— Пастернака.

— А почему я их не знаю?

— С каких пор ты стал задавать идиотские вопросы?

       Я замолчал. Я не обиделся, просто сделал вид, что обиделся. Но Костю не проведешь — он отлично знает, что я на него никогда не обижаюсь. Он на меня тоже. Наверно, потому, что мы не обманываем друг друга. Никогда. Даже если бы захотели — ничего не получилось — слишком хорошо друг друга знаем.

— Когда есть пойдем? — спросил я.

— Давай так — сейчас искупаемся и обсохнем, потом еще раз искупаемся, обсохнем и есть пойдем.

— Давай. А потом?

— Суп с котом. На пляж вернемся.

— Сам дурак. А насчет пляжа ты верно сказал, — я пoмoлчaл.

— Где ужинать будем — дома или в пельменной?

— Вот прицепился! Тебе что, галька в ребро давит? Или дома, или в пельменной, доволен?

— А потом?

— Ты, медуза вареная, скажи еще хоть слово — убью!

— Валяй.

— Я предлагаю после танцулек искупаться.

— Молодец. Бутылочку купим…

— Две.

— Правильно, две лучше.

— После обеда надо в тире пострелять. Все-таки попаду я когда-нибудь в этот самолет или нет.

— Вот видишь, а ты меня убить хотел — одному-то в тир идти скучно.

       Мы помолчали. Лень языком ворочать — жара.

— Костя, сбегай, купи груш.

— Они маленькие,

— Груш хочу или яблок.

— Давай лучше искупаемся.

— Давай.

       Пышное августовское солнце проливалось с неба, больно, до легкого озноба, обжигало плечи, и мышцы лица уставали здорово, потому что все время приходилось щуриться. Чайки, резко белые на воде, над водой и темнеющие на фоне солнца, с ленивой грацией парили над морем, над нами, и зной обтекал их крылья. Мы заходили в море, и море принимало нас, мы плыли, не останавливаясь, плыли до буйков, и дикий, неуемный восторг выплескивался в каком-то бессмысленном крике и визжании — «Славный Байкал», — надрывался я, «Омулевая бочка», — ревел Костя.

       Рыжий худой спасатель, весь день скучающий в лодке, подплывал поздороваться, поболтать.

— Послушай, — говорю я, — надоели буйки, можно я там поплаваю.

Раньше я играл в поло и плавать умею прилично.

       Спасатель морщит свой обгоревшей нос и оглядывается.

— Нельзя, конечно... я туда вон уйду, а вы резвись на здоровье, потом в лодку сядешь и на берег — за штрафом — сигаретку мне дашь, а то кончились. Что куришь?

— «Приму».

— Добро.

       И я плыву брассом, пьянея от свободы, упругости воды, вдохов и выдохов, ритмичной работы ног и синевы, которая блестит перед глазами...

       А вечером мы снимали шорты, брились, надевали отглаженные брюки, на пятачке пили сухое вино и поднимались в «коктейль-холл» — так громко называется открытая веранда, плотно заставленная обычными столиками и стульями, с площадкой для танцев под магнитофон и с баром, в котором толстый, замечательно толсты бармен, всегда пьяненький, вежливый, быстро и ловко делает водочные и коньячные коктейли, не очень крепкие и не очень вкусные, но дорогие.

       В первый же вечер, изрядно зарядившись вином, частым и бодрым — щенячьим шагом мы прибежали сюда завоевывать сердца. Завоевали и успокоились, обидевшись на простоту и легкость победы.

       Но вечером податься некуда, и мы приходили сюда — жевать соломинки, глазеть по сторонам и грустить, мы рассматривали парней, играющих в пресыщенность, и девчонок, которых было больше ребят и которые поэтому ни во что не играли, а просто сидели, положив ногу на ногу перед своими стаканами, беспрерывно курили и ждали — когда пригласят танцевать, народу было много, все время звучала музыка и пахло духами, иногда, перед закрытием, подходила какая-нибудь девушка и приглашала на танго. Обнявшись, мы покачивались, она лепетала что-то, говорила «понимаете» — и я понимал, но она была до того накрашена, что понимать ничего не хотелось.

       Потом мы спускались вниз — на набережную, доставали припрятанные в траве бутылки, садились на парапет и сидели, прикладываясь к бутылкам, разглядывая гуляющих и болтая. Нам было хорошо.

       Звенели цикады, на разных языках, но как-то очень одинаково грустили транзисторы, армянские парни по-хозяйски обнимали киевлянок, москвичек и вместе с шумом волн отчетливо доносился запах моря. Нам было хорошо, одиночество, подслащенное вином, не тяготило... А в общем-то — хватало друг друга.

— Костя, помнишь у Казакова рассказ есть, «Проклятый север», кажется?

— Конечно помню, отличный рассказ.

— Там два рыбака в Ялте отдыхают, коньяк хлещут, тоскуют...

— Да помню я. Они еще пароходы пассажирские презирали…

— Вот-вот... им не нравился юг, потому что они работяги. А мы кто?

— Не понимаю.

— Нам здесь нравится? Да. Почему? Потому что мы год бездельничали, теперь здесь бездельничаем, разве не так?

— Слюни из тебя лезут. Вот что. Перепил наверно.

— Нет, серьезно.

— Я не шучу. Слюни это. Мода такая — ругать юг да хвалить север. Посмотрю я — сколько ты без отдыха наработаешь? Если на то пошло — ты сюда на чьи деньги приехал? На мамины, что ли? Кажется, вместе бетон таскали. Так?

— Так.

— И не ной, — Костя помолчал. — Я и сам об этом думал... Только знаешь, север от нас никуда не денется. Как ты считаешь?

       Мы засмеялись.

— А рыбаки тосковали потому, что у них баб не было.

— И у нас нет.

       Мы снова засмеялись.

— Смотри, королева какая!

— Ты на подружку взгляни.

— Да-а, подружка действительно... не сахар.

— Что они подруг таких выбирают? Для контраста, что ли?

— Наверно, чтобы прощелыг отпугивать, таких, как ты, например.

— А зря — может, у меня намерения… Жениться хочу!

— Ага, хочешь.

— Попрошу без намеков.

— Вон приличная девочка.

— Ничего.

— И мужик у ней приличный, враз прихлопнет.

— Вино-то оставь. Искупаемся и допьем.

— Тоже верно. Пошли купаться.

— Пошли.

       И снова было море каждый день, каждый день оно было разным и одинаково желанным для нас. И все время я думал — что особенного? Ну, понятно — плаваешь, загораешь — отдых, одним словом. Понятно, что ради этого пересекли на самолете полстраны. Все понятно.

       А еще? Почему-то сказал поэт: «Лишь тебе не дано примелькаться». Может быть, все дело в величине? Находясь рядом с такими громадами — море, горы, невольно сравниваешь, прибрасываешь — ЭТО и я. И сразу, минуя банальность (страшен грех — быть банальным), умиление, жалость, испуг, минуя обычную домашнюю философию, появляется мудрая улыбка (ухмылка?) — зачем сравнивать? Но, все-таки, опередив улыбку, испуг, естественный, очищающий испуг коснется меня, останется во мне и долго хожу, к нему прислушиваясь.

       Когда я поделился этим с Костей, он, крепко стукнув одну гальку об другую, перевернулся на спину, сел и сказал:

— Ерунда. Старик, на тебя плохо действуют красоты. Бери пример с меня, ко мне эти мыслишки о бренности приползают, только когда я пью в одиночку да с зеркалом чокаюсь.

— Кончай трёп, — сказал я.

— «Лишь тебе не дано примелькаться», — пробормотал Костя и снова лег, положив руки под голову.

— Может, это просто тщеславие, глубоко запрятанное, мелкое ехидство, — рассуждал он, — море большое, мы маленькие — пускай. Но не мы для него, что мы ему дадим? А оно для нас — для нашего отдыха ловко, а?

       Я промолчал.

— Черт с тобой! Можно еще проще. Море прекрасно! Наши чуткие души влечет прекрасное! И мы довольны, и море не в обиде. Устраивает?

— Вполне, — ответил я и подумал, что быть откровенным — это не значит выворачивать себя на изнанку. Нельзя перекладывать на другого то, с чем не можешь справиться сам.

— И чтобы до отъезда никаких великих дум, понял? Будем глупеть, тупеть и жить рефлексами.

— Пока не кончатся деньги.

— Пока не забудем, как звали Пушкина!

— Аминь.

— В воду!

       В воде меня осенило.

— Костя! — закричал я. — Мы где?

— В раю.

— Лопух, с тебя арбуз, мы на уровне моря.

— Точно, — изумился Костя.

       Мы нырнули и под водой показали друг другу дули. А когда вынырнули...

— Смотри-ка, — я посмотрел и увидел девушку, красивую девушку, она покачивалась на матрасе метрах в десяти от нас. Такого красивого лица мне еще встречать не приходилось.

«У нее должны быть очень белые, ровные зубы, — почему-то подумал я, — очень белые».

— Девушка! — закричал я. — Немедленно покиньте территорию Черного моря!

— Безобразие, — подхватил Костя, — куда смотрят общественные организации! Надо пригласить милицию.

       Она повернулась к нам: — Мальчики, что за крик?

— Симпатичным, красивым, прекрасным купание в море запрещено! Вы мешаете отдыхать!

— Это просто неприлично — быть такой красивой.

— Спасибо, — она помолчала, — я больше не буду.

— Костя, — я перестал улыбаться, — над нами издеваются.

— Утопим, — серьезно сказал он.

       Мы подплыли.

— Ребята, ребята, прекратите, у меня глаза накрашены.

— Тем более.

Она соскользнула с матраса

— Меня зовут Леной. Это вас интересует?

Она улыбнулась. Зубы ее белее самого белого. Она держалась за одну сторону матраса, мы — за другую.

— А как вас зовут?

— Мама называет меня Косточкой, сестра — Костяшкой, во дворе кличут Хрящом, а институтские острячки зовут Тазобедренным Суставом. Выбирайте.

— Значит, Костя, — сказала Лена, — почти Костя-Рико.

       Мы засмеялись.

— А он — Володя, — нахально опередил меня Костя, а я почему-то подумал: «Пришла беда — отворяй ворота».

И в воде эта девушка умудрялась казаться изящной, и даже элегантной.

На берегу Костя взглядом оказал мне «брысь», а вслух добавил, что золотую рыбку, пойманную в сети нашего красноречия, необходимо чем-нибудь угостить.

Я поплелся за фруктами.

По-разному бывало у нас. Бывало и так, что обоим нравилась одна девушка. Обычно каждый, давясь своим великодушием, отступал, а девушка, к общему изумлению, испарялась с кем-нибудь третьим. Бывало иначе, но никогда никто не хитрил за спиной у другого.

Поэтому я не расстроился — если Костя отослал меня, значит, так надо.

Я купил арбуз, вернулся и застал идиллию. Костя называл ее Ленкой-пенкой, она смеялась, ругала наши небритые щеки и доказывала, что чопорность — это одна из разновидностей кокетства.

Мы болтали, играли в карты, и я ощущал в себе присутствие древнего, давным-давно забытого человека, который, глядя на такую же, давным-давно истлевшую Ленку-пенку, придумывал слова — жемчужные зубы, бархатные глаза и, конечно же, лебединая шея.

...Мы бросили карты и смотрели на закат. Солнце прячется рано, часов в семь, еще светло, и на пляже много народу, но потом очень быстро темнеет. Закат — значит, солнце катится, но это неверно — оно опускается рывками.

Пока я смотрю на устало и плавно выгнутый контур горы, отчетливо выписанный на закате, на нежно-пушистый, клубящийся, разноцветный туман, с тончайшими оттенками, неожиданными переходами из лилово-красного в фиолетовый, из темно-желтого в мягко-зеленый, на туман, повисающий под вершиной и над облаками, солнечный диск оказывается не на том месте, где оставил его мой взгляд, гораздо ближе к вершине горы, и я смотрю на гору, потом снова на солнце, но движения не замечаю, и так — пока вершина не проглотит безвольное солнце, — она будет гореть темно-синим и будет похожа на опрокинутый прожектор.

Как бы впервые услышал я слово «несравненный». Действительно, с чем можно сравнить музыку и краски заката? С космосом? Вечностью? Но солнце — частица космоса, вечности.

Я вспомнил сибирский равнинный закат. У нас он торжественней, строже. Краски ярче и проще... «Пора домой»,— подумалось вдруг.

— Вова,— Лена тронула мою руку. — Ты выполнишь мою просьбу?

Не люблю я, когда говорят так. Есть в этом что-то нечестное — заранее получать согласие.

Беспечно киваю: — Конечно.

—Прыгни вон оттуда.

Над волнорезом на ржавых железных подпорках высится дощатая открытая площадка — там загорают. С перил этой площадки редкие смельчаки ныряют в воду.

— Лена, я боюсь высоты. Попроси Костю. Он ничего не боится.

Костя тасовал колоду.

Я был спокоен, я действительно боюсь высоты, не подхожу к качелям, и Костя знает об этом. Весной мы подрядились сбрасывать с крыши снег, работали без веревок — они только мешают, привыкнув за час, я гулял по крыше, как по футбольному полю. Я был спокоен, а что подумает Лена — в данном случае меня не интересовало.

Но она, видимо, решив сделать мне приятное, — дать возможность проявить себя, настаивала, принимая отказ, как шутку, которая должна подчеркнуть мое мужество и бесстрашие.

— Но я же видела — ты хорошо плаваешь.

— Ну и что? Какая связь между умением плавать и прыжками в воду? Честное слово, я с детства боюсь высоты, — я говорил как можно серьезнее, полагая, что это подействует на Лену, она поверит мне и отстанет, еще я ждал, когда вмешается Костя.

— Какой ты упрямый, — Лена ничего не понимала или не хотела понимать, а может, инерция наших шуток мешала ей. Она ласкала меня взглядом, касалась пальчиками и пустила в ход главный козырь: — Вымогатель, ты будешь награжден поцелуем. Володя, решайся, неужели ты такой робкий?

Я лежал и думал — почему молчит Костя?

Сердце заколотилось. Я испугался и разозлился. Я понял — придется прыгать.

— Все боюся прогадать, — дурашливо пропел я и встал, надеясь, что сейчас, вот сейчас Костя рассмеется и все уладит...

— Не прогадаешь, купец, — сказала Лена.

Я повернулся и пошел к волнорезу.

А злость исчезла, я надеялся только на нее, но злость исчезла, и я не знал — на что мне теперь надеяться.

Почему-то я не мог заставить себя ругать Костю, я пытался и не получалось, тогда я стал ругать себя — из этого тоже ничего не вышло — и раньше, и теперь я не сомневался в том, что смогу прыгнуть, и поэтому прыгать не надо было, но вот — приходится. Неужели Костя сомневается в этом? Вряд ли. Почему он молчал? Он сам об этом скажет. Потом. А сейчас надо прыгнуть.

После твердых неровностей гальки ступать по доскам — удовольствие.

Я взял у парня сигарету и сел покурить. В книге о Власове я прочитал стихи, которые он любил повторять перед выходом на помост.

«В тебе — прокиснет кровь твоих отцов и дедов. Стать сильным, как они — тебе не суждено. На жизнь, ее скорбей и счастья не изведав, ты будешь, как больной, смотреть через окно. И кожа сморщится, и мышцы одряхлеют, и скука въестся в плоть, желания губя, и в черепе твоем мечты окостенеют, и ужас из зеркал посмотрит на тебя. Преодолеть себя...»

Страстного, возбуждающего озноба, пробирающего меня всегда, когда я вспоминаю эти строки, не было.

«Это молитва сильных, — подумал я, — сильных людей и сильных поступков».

Я посмотрел на море. По морю скользил катер, за ним несся лыжник. Они портили море, делали его элегантно-рекламным и красивым той лощеной, неживой красотой, которая на самом деле не красота, а безвкусица.

Окурок в воду бросать не хотелось, и я засунул его в щель между досками.

Внизу бетон волнореза был облеплен подводным мхом.

«Только бы не натолкнуться на медузу», — подумал я.

«Только бы не слетели плавки», — подумал я.

Забрался на перила. Лыжник барахтался в воде, он упал на повороте. В животе было пусто, и не было слюны во рту.

«Вот и хорошо», — подумал я о лыжнике и прыгнул.

Когда я вернулся, Костя внимательно посмотрел на меня, но взгляд его прошел между моим ухом и плечом. Он улыбался.

— Зачем тебе это надо было? — спросил он.

— По-моему, это понадобилось тебе, — ответил я и взял полотенце.

Лена тоже улыбалась и блестела глазами: — Вова, я твой должник.

— Жертвую в пользу голодающих, — сказал я и понял, что зря это сказал, это было неправильно и нечестно.

Потом я сказал, что хочу написать домой, оделся и ушел. И только на пятачке вспомнил про деньги, которые остались у Кости — ведь я еще не ужинал, но возвращаться не стал, решив, что маленькая голодовка очень кстати — она дополнит картину сегодняшней неразберихи.

Я лежал в сарайчике и слушал, как желтые, неизвестно откуда взявшиеся, желтые сухие листья громко царапают асфальтовую дорожку перед дверью нашего сарая.

Пришел Костя. Он принес бутылку вина, несколько бутылок пива, хлеб, колбасу и печенье. Свалил все это на кровать, сел и сказал:

— Старик, давай так: ты — как будто спишь, а я, как будто, сам с собой разговариваю.

— Не надо, — сказал я, — пускай так девочки играют.

— Как хочешь, — он помолчал, — знаешь, мне кажется, потом ты забудешь, почему ты прыгнул, а то, что прыгнул — это останется.

«Правильно, — подумал я, — наверное, так и будет». И все прошло. Я знал, что все пройдет, но не ожидал такой легкости.

— Мне кажется, — продолжал Костя, — ты внушил себе страх, я помню, как ты бегал по крышам. Ты просто внушил себе, что боишься, и надо это ломать.

— Надо, надо, — передразнил я, — долго еще плакать будешь? Давай жрать.

Я открыл бутылку с пивом.

— Еще раз соберешься ломать что-нибудь — предупреждай, понятно?

— Понятно.

Мы улыбались.

И все было хорошо.

Мы гуляли по набережной, смеялись, приставали к девчонкам и выменивали сигареты на анекдоты, перелезли через ограду санатория и бродили по огромному старому парку, разглядывая фонтаны, которых было много и вое были разные, аллеи, длинные и темные аллеи, высаженные из одинаковых деревьев, названий которых мы не знали, потом опять вернулись на набережную и радовались тому, что не пошли пить коктейли, и тому, что на завтра обещан шторм (вот удача — увидим шторм!), а потом решили — надо влюбиться, когда приедем домой, обязательно влюбимся в красивых девчонок, и это будет отлично, потому что, как ни крути, но это прекрасно — любить, особенно осенью.

Я ругал Костю за то, что он не договорился о встрече с Леной, она такая славная и милая девушка, и такая красивая, даже удивительно — столько достоинств, завтра отыщем ее.

И падали звезды. Мы сидели на берегу, а из воды выпрыгивали дельфины, каждый вечер они приплывают на пляж, привлеченные, видимо, музыкой, другого объяснения не находилось, дельфины выпрыгивали из воды, а один раз мы видели дельфинов утром, но только один раз, и почти каждый день — вечером.

Падали звезды. Я впервые увидел, как падают звезды, даже странно — столько читал об этом, но никогда не приходилось видеть — ничего особенного — вспыхивают и летят, только черное небо вдруг показалось твердым, осязаемо твердым, как потолок.

Не знаю, хорошо это или плохо, но я не могу написать слово — «однажды». Ничего особенного с нами не случилось. Каждый день был похож на вчерашний, и каждый был совсем-совсем новый, не хуже, не лучше, а просто — новый, другой.

Однажды, по дороге в Севастополь, мы ездили туда, потому что Костя хотел побывать на Сапун-горе — его отец штурмовал эту гору, по дороге в Севастополь мы видели слона — серый и замшевый, в крупных и мелких складках, он шел по дороге, а перед жим, очень медленно, ехала машина, к которой он был прикован. По дороге шел слон. Забавно.

Однажды была гроза, обильная и мощная гроза, пришедшая откуда-то из-за Медведь-горы. Гроза обрушилась на Гурзуф и на море, и мы искупались в кипящем море, побежали домой, не одеваясь, в одних плавках, но, добежав до конца набережной, захохотали и растерялись — лестницы не было. Крутая, широкая лестница, ведущая на пятачок, исчезла. Скопившись и набрав скорость на улочках Гурзуфа, вода не стекала, — перепрыгивала через нее, падала — водопад. А дома наша хозяйка дала нам по стакану крепкого сливового вина — согреться. Здорово.

А еще мы купались в шторм. Дыбились и рушились грязные волны, тело свое казалось хрупким и ненадежным. Зайти в воду удалось легко, а выйти...

Нас вышвырнуло. Костя вывихнул ногу, я поцарапал лицо и наелся песку. Зато потом — оделись, легли и уснули. И это хорошо — спать на пляже и слышать рев штормящего моря. Хорошо.

Однажды в столовой костлявый и желтый старик-узбек, с белой сахарной бородкой, гневно и непонятно закричал на парня, который случайно наступил на кусок упавшего хлеба… Правильно.

Все было так. Но все это приблизительно, мелко, неточно. Все это не вяжется с таким интригующим и веским словом — однажды.

Хотя бы потому, что не раз еще в нашей жизни будет и такая гроза, и столько солнца, и собака, спящая посреди тротуара, и что-то еще пронзительно прекрасное и неповторимое в своем великолепии, о чем захочется помнить и рассказывать, и помнить всегда.

Главная и единственная точность пришла ко мне позже, когда мы уехали из Гурзуфа, а из Гурзуфа мы уехали вовремя — как раз тогда, когда еще очень хотелось остаться.

В сибирском своем городе, на вокзале, мы сели в такси. Полные благодушия и приятной курортной усталости, лениво бросали олова и лениво грустили, вспоминая Гурзуф и море. Глядя на пляж, унылый и серый, осенний пляж, я спросил у шофера: — Давно здесь кончили купаться?

Он пожал плечами, и я снова спросил: — Погода хорошая была?

Шофер оживился.

— Погода отличная... жара такая, — он помолчал, — да что погода — на развалюхе работал Ночью — под машиной, днем — на машине… Все лето колесом. Один раз вижу — не идет работа. Плюнул, зарулил к речке, два часа покупался, и все мое лето, — он помолчал, — вот, новую дали... бегает!

Я сжался в углу, поперхнувшись своей праздностью, своим благодушием. Мне было стыдно и страшно — «два часа покупался...»

И тогда для меня кончилось лето. Еще на одно лето я стал старше. Теперь я могу оказать — однажды я был в Гурзуфе.

В Гурзуфе было хорошо, из своего краткого жизненного опыта я усвоил — хорошее дважды не повторяется. Следующим летом, если я приеду в Гурзуф, все будет по-другому. Так и должно быть. И в этой неповторимости есть своя, особая, мудрая и горькая прелесть. Так и должно быть. Многие считают, что просто, крепко, не думая о причинах, любят один только город, одну только женщину.

К остальному же, как бы прекрасно оно ни было, испытываешь благодарность, которую легко можно опутать с любовью, но которая никогда ее не заменит — может быть, это и так — не знаю.

 

                                                              1974, октябрь




Комментарии читателей:



Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.