Галина Ицкович «На диване среди цветов»

Старый Munster


Храм тугоух: оглох от просьб

за шесть веков.

Позаброшен давно, аскетично прост

Münsterhof.

 

А в апсиде ангелы пухлы, вздыхают вслух,

вот поди ж.

Здесь же - все в касаниях губ и рук,

Гос-по-ди.

 

Пожимаю лапы химер.

Что просить? Любви, например.

Прихожу к нему - подержать в горсти.

Попрошу, пожалуй, что простоты.



Лето в деревне   

 

Холодок в затылкe - наставлено дулo леса.

За стеной сосед умирает будничнo, как-то пресно,

Пилит дуру-жену за кисель, за столом пролитый,

За потерянный ключ, за рассеянность и забитость.

Выражает свой гнев и страх в ежедневном вое.

Лишь она и он. Ну, и смерть. Поместились трое

В деревенском домишке: при раке полезна дача.

А столкнись во дворе - не пожалуются, не заплачут.

 

На другое лето - все тихо, соседа нету.

А как было бы славно нам вволю повыть дуэтом.

 

 

Мальчик из моего класса


Когда на границе, на въезде в сон,

Где реальность, как акварель, расплывается,

Вдруг звонит старомодным звонком телефон,

Я вздрагиваю: "Мальчик из моего класса".

 

Он звонил очень часто: был, может, влюблен?

Я была вежлива. Папа ругался.

 

Да что это я?! Вспоминать, так ребят

Других, интересных. Он - как клякса, скушен.

Звонил и молчал - сколько можно молчать?!

Дышал в таксофон - размораживал трубку,

И мама сначала смеялась: "Тебя!",

А после сердилась, уже не на шутку.

 

Вот, кажется, вспомнила: он одолжил

В буфете деньжат, - то ли рупь, то ли трешку.

Он, кажется, вовсе домой не спешил.

Застойное блюдо: сосиски с горошком.

Он все не взрослел. Он один не взрослел.

Довольно-таки инфантильный малый:

Уже все покуривали в березняке,

A oн всё гонял в "казаки" и "сало".

 

Никогда не прорвавшийся в "хорошисты",

Исполнительный, пустоглазый.

О чем говорить с ним? Хоть как-то выделись,

Слышь, мальчик из моего класса.

 

На въезде в сон, неизменен, - век измениться не дал:

Сменные тапки, портфельчик старенький.

Он мне даже не нравился никогда,

Мальчик из моего класса,

Сгоревший в танке.


 

На диване, среди цветов


I. Диван

 

Мамины гости приходят часто,

по воскресеньям остаются на ночь.

Вот - один совсем задержался,

и теперь я - не в спальне, а на диване.

 

Он неплох для жизни, сказала мама.

Он теперь забирает меня из школы,

но рука выскальзывает упрямо

из ладони настойчивой и веселой,

потому что дома, под телевизор,

он играет со мною тошно и странно.

Хорошо, что пятна стираются быстро

со слонового тела диванного

/убирай быстрей, чтоб не видела мама/.

Хорошо, что темнеет зимою рано.

А душа собирает пожитки, точно.

Хорошо, что она не нужна мне более,

как и свет, как и вкус, как и чувство боли,

а из звуков мне нужен лишь щелк замочный,

означающий - вернулась с работы

и начнет ругать за несделанные уроки.

 

Разноцветные пятна под телевизор

     хорошо что душа собирает пожитки

         и парит в такой вышине бесплотной

            где нет тела покрытого страхом жидким

               где никто не давится клейкой рвотой

                  не зовут никого врунишкой противным

                      и глядит душа с высоты с улыбкой

                         на фигурку прилепленную криво

                             к дивана удушливому дерматину.

 

На чужую спичечную фигурку.

 

 

   II. Цветы

 

Я ненавижу гортензий удушье,

хрупкие лилии, томные розы,

флоксы, нарциссы, герберы. Я лучше

вам расскажу об одном цветочном

шикарном, изысканном магазине.

Стынут вазы картинно в зеркальной витрине,

букеты прельщают своим изобильем.

Я работала там, компонуя корзины:

композиции к свадьбе, помолвке, рожденью.

Зачарованный танец змеиных движений.

 

Магазин, где рифмуется с пальцами запах:

он врывается в память, похлеще пощечин.

Возникает хозяин, змеиные пальцы,

по-хозяйски ощупывающие между прочим.

Я работала в магазине все лето,

кролик, сворачивающий букеты.

 

Я была его ежедневным десертом.

Он, бывало, звал меня неблагодарной.

 

Если б я рассказала отцу и братьям,

они бы в труху раскрошили  парня,

потому что за честь семьи в ответе.

Но бывают узы покрепче на свете-

мужская так называемая солидарность.

Я была, очевидно, сама виновата,

выбирая такие короткие платья.

Я ненавижу цветочный запах.



Живодер у себя дома

 

Больше всего он не любит пыль.

Серые уши из всех углов.

Приходит с работы и с ними готов

Сражаться до темноты.

 

Он ненавидит седую пыль,

что оседает в домУ, дразнясь.

Он презирает красную грязь,

которой наполнены псы,

 

покрышечный визг щенят.

Красно-коричневым робу пятнят,

но все это сходит легко.

 

 

Перед сном- кефир или молоко.

Спать.

 

***

На прогулке с профессором философии

он рассказывает мне, как непросто и стыдно ему преподавать в последнее время.

Пока я изучал предмет, я потерял жену и усыпил собаку, говорит он горестно.

Я чувствую себя мошенником, рассказывая о счастье как категории.

Я, пожалуй, что жить не умею.

Больно глядеть во вчера, страшно - в завтра.

Постойте, сказала я. А как же Ситатапатра?

Жизнь не кажется сложной нисколько,

когда Ситатапатра раскроет белую парасольку.

Продавщица счастья в белом халате,

как мороженщица над вспотевшей тележкой.

Мне за двадцать восемь давайте.

Сдачу не забывайте, медленно ешьте.

 

Зубам так холодно, что даже горячо.

Вон показался ее веселый грузовичок

(мотор мурлычет "ом-мама-ом"),

беспечный кораблик в бес-фор-мен-ном

море препятствий и забот,

круглый парус ее, как нимб над головой.

Ситатапатра, похоже, за мной,

но может и вас захватить на борт.

Мне не жаль поделиться, наоборот!

Под тыщей ног- десять тысяч препятствий к счастью,

демоны обид и ошибок, сложные отношения с властью,

все, что мешает нам погрузиться

в безначальное время бесконечных объятий.

Ситатапартовы райские кущи,

приютив, скрывают потерянные вещи:

мириады носков, шарфики, номера телефонов,

которые исчезали из рук внезапно и беззаконно,

встретиться с которыми и не надеялась,

садятся в кружок под Ситатапатровой стопою,

обсуждая мою рассеянность.

Каково им в этой групповой терапии,

в лучах трехглазки, под новым именем?

Пустите под зонтик из нержавейки

под небом-непроливашкой

(философ глядит недоверчиво,

но готов расстегнуть воротник рубашки).

Вот она, школа счастья! Свистать всех за парту.

Двуглазки ступают на борт попарно.

Отплываю  с бывшим философом в нашу общую patria -

в счастье, обещанное Ситатапатрой.


            

Романтика заброшенных путей


Что-то щекочет трахею, распрямляет лапки в гортани.

Почему-то меня привлекают

заброшенные рельсы в трехлетней щетине травы.

С тем же чувством открывается электронный конверт: увы,

я еще жду чего-то - то ли прибытия вне расписаний,

то ли супер-вести, то ли осанны.

 

Фильм-noire, где герои  целуются,

курят в таверне, примеряют кольца,

садятся

за стол с традиционным мясным пирогом и картинно дымящейся супницей,

выбирают  подвенечные платья,

где серебро блестит даже в черно-белом формате,

производится в званье нуара на том основании,

что герои думают о невидимом поезде, но им никак не отбыть.

Старуха в здании

вокзала, слепая, как тревога, цепляется за подол. Удерживают рутина, быт,

и кто-то стреляет в финале.

А пока что-то щекочет трахею, распрямляет лапки в гортани.



 Плановая операция


В операционной повторных разрывов, где лампа таращится глазом бульдожьим, еще до начала мне капают письма: по капле, по строчке, наркозом, наркозом.

Мне кажется, лучше все вырезать разом, чтоб больше не надо под нож или лазер. Но строг мой хирург, возражений не терпит. Ну что ему ропот, ну что ему трепет: захочет - помрешь и восстанешь, как Лазарь.

 

Немножко умрешь после капельки писем, немножко воскреснешь наутро от боли. Не бойся, он просто не может иначе. Не бейся, в наливку наркоз перебродит. Наклейку снимаешь рывком торопливым: навыворот сердце, шрам молод и розов. Народная женская мудрость: разрезы всегда заживают быстрее разрывов.


 

Верблюжонок


Потому не спешу говорить "люблю",

Что храню твой северный чинный дом,

Чтоб любовь, ненужная, как верблюд,

Не вошла в загон под твоим окном.

Из приличного зоомира собак,

Черепашек, кошек, зверюш других

Выпирает, горбатостью нестерпим.

Что поделаешь, брате: верблюд - дурак,

На уме его - все шагать да пить.

 

Ты с опаской гладишь густую шерсть-

Жесткий, свалянный, с резким душком ковер-

И в глаза стараешься не смотреть,

В разъедающий, жалящий жар чужой.

Не даю ему имени - убежит:

Просечет смятенье твое и страх

И отпрянет в ночь. Не спеши ловить.

Знаешь, жжет под ложечкой и в висках

От нелепости этой моей любви.

 

 Неподаренный, мается, заплутав,

Верблюжонок, по брюхо в твоих снегах.



 Шагал


Я открыла глаза и увидела,

до чего ты, спящий, стал похож на свою маму.

Я с годами, наверно, стану напоминать дедушку.

Представляю, как эти двое еженощно

будут вступать в перебранку,

даже не просыпаясь, не подозревая о том,

что небо предместья свободно.

 


Зимний Кони-Айленд


У меня неоднократно бывали романы с виолончелистами:

кто же разбирается в тонкостях женского тела

лучше, чем они? Должна сказать,

что они действительно умели сделать так, чтобы оно пело.

Я предпочитала тех, кому удавалось вибрато.

Сети разврата

раскидывались обычно на длинных прогонах

вечерних пустых поездов,

в двух последних вагонах, в которые

по соображениям безопасности

избегали садиться знакомые эмигранты.

Сигналы перед конечной светились гранатово.

Тот, длиной в феллатио, перегон

над землей во тьме,

когда кажется, что мы - последние люди на земле,

что мы несемся над бездной,

что ждать выживания бесполезно,

пугал.

Сейчас-то кажется, подумаешь - черная бездна. Назовем ее abyssинка*.

У части будет смешной финал.

 

А еще хороши поэты в ночном метро...

Собственно, все население этого,

нанесенного по-ван-гоговски жирно на полотно,

города, выходящее в ночь, представляет живой интерес:

певцы крэка и океана, пьяницы, лузеры, опасно повышающие голос,

когда мы, выйдя, бредем вдоль настила -

прозябающие в песке сокровища

(каждый отблеск - бутылочное стекло либо нож).

Кони Айленд вечером - как картина "Звездная ночь",

украденная из МоМА

и замоченная в океане

(стирка шедевров категорически воспрещена).

Знаменитый "Циклон" (карусель, а не газ) и старейшая в мире сосисочная

до весны нирванят.

Зачем ты зазвал меня сюда?

Эта станция знаменита наличием решеток и непроворачиваемых турникетов.

Говорят, велосипедисты ездят по этим дорожкам со дня изобретения велосипеда.

Зачем ты назначил встречу в необитаемости зимнего пляжа?

...Из аквариума на нас косились любопытствующие морские твари.

Запах Кони-Айленда неотличим от звука. Запах бил наотмашь даже.

 

Что было там делать мне, человеческой виолончели,

в те годы еще напоминавшей моделей Джорджоне и Ботичелли?

Океан исторгал изношенные презервативы,

ни от рождения, ни от смерти никого не защитившие.

Под дощатым настилом пахло зимним песком

с обертонами старой, как мир, мочи.

Надеюсь, хотя бы ты что-то от этого получил.

 

С определенного возраста плакать по прошлому становится не по карману:

слезы неуклонно прорывают

носогубные траншеи, увеличивая счета за Juviderm и иже с ним.

Кони-Айленд почти разрушен прогрессом, модернизирован.

Смеяться над прошлым тоже накладно.

На зимнем солнце отстираны пятна.

Письмо тренирует мышцы? - пробую писать.

Горбушка лица твердеет, но в тепле веселей вспоминать.

Хочется верить, что надежда проснулась и дышит на грязные стекла вагона.

Назовем ее Надеждой Витальевной,

дочерью жизни. Русское имя, исконное.

На другом конце маршрута - утро, как переводная картинка.

Не жалей об ушедшей ночи, укороченных сутках. Ботинки,

устав, валятся с ног, на ковре оставляют лужи.

Начало зимы - нe обязательно начало стужи.

 

*Abyss—бездна (англ.)

 

 

            

 Из цикла "Дорожный дневник"


Автобусные поездки в странах третьего мира


Что я успела узнать об этом автобусе,

мчащемся

мимо цветов на обочине,

мимо маленьких злых штопоров пыли,

мимо, мимо,

пока я думала о колонии микробов,

греющихся и растущих под пальцами

на горячем металле поручня?

 

Зачем, впрочем, задаваться вопросами о придорожном цветке,

если тут, в автобусе,

старуха везла оранжевые лохматые комки,

оторванные от ножек, обесточенные,

нанизанные на нитку,

говорящие "namaste",

целующие мой локоть разбухшими, влажными, то ли от росы,

то ли от старухиного пота, губами.

 

Их название, знакомое с детства, затерялось тоже.

 

Я даже не выяснила толком маршрута.

Среди непроговариваемых названий

не видно было моей остановки,

но, очевидно, автобус все-таки

позаботился обо мне,

поскольку пишу эти строки из места, которое я зову

домом.

 

Был и другой в моей биографии,

деревенский, автобус,

только тогда, в первом, не зияла  разделительная черта

между маленькой мужской

и большой женской половиной.

Я стояла, неожиданно высокая,

на невидимой полосе между ними-

женщина, одетая, не как женщины,

и решительная, как мужчина.

Americana- для мужчин,

для женщин- puta,

крадущая их мир.

 

Но и этот автобус

(ох, и натерпелась же страху)

не подвел, доставил.

Водители знают, куда мне надо,

или я привыкаю к новым местам,

новым мирам,

новым правилам

в их неуловимой похожести?

 

Иногда спрашиваю себя:

из того ли пишу дома, из которого

вышла с утра?



Расширение словарного запаса на третий день пустыни

 

Пустыня учит новым чувствам,

расширяет возможности языка.

Раскаленное чувство хайвея.

Хриплое чувство песка.

Скрип собственных волос

называю чувством сквика.

Привыкаю к нему.

Прочие чувства немеют,

впадают в спячку.

Свалянная вербьюжья спина

обеспечивает качку;

кто-то верно придумал, что ход верблюда

неотличим от корабля.

Вдоль хайвея,

подальше от заглохшего, задохнувшегося

автомобиля,

путешествую, как путешествовали всегда.

Как называется этот ветер,

обжигающий глаза?

Пустынная болезнь отличается

от морской обезвоживанием

и отсутствием бортика,

через который можно перегнуться.

Попробуй только перегнуться через верблюда-

и укус обеспечен,

а посему- подавляй тошноту.

Верблюд вечен.

Если укачивает на вер-блюде,

пиши вер-либр.

Скудость оазиса последней заправки-

заключительная нота,

отправляющая в трехдневное верблюдствие.

И что же- верблюдствую.

 


Под Южным Крестом

 

Зима среди города, не знающего зимы,

на палец ниже экватора, на берегу океана.

Это, признаться, довольно странно,

как в ожиданье лета вовлечены,

уязвимы местные птицы, а также разного возраста дамы.

В моде все оттенки зеленого,

заговоренного. Загазованность

воздуха компенсируется напряженной дискуссией о положении в мире.

Неудивительно, впрочем,

что хлопочут прибрежные рестораны,

открывающиеся после короткой сиесты, в четыре,

зазывая зевак. Места занимая, как в ложе,

женщины на террасе морепродукты гложут.

Хозяйка привыкла к ним за сонную  зиму-

целуются у двери, не нарушая этикета и грима.

-Вам особенно удаются коровьи сердца на гриле,-

Салфеткой сметаются крошки и сплетни.

-Сердца на гриле- фирменные...                      Последней

входит блондинка, столь юная, что замирает беседа:

даже неясно, зачем ей лето.

Сквозняки пронизывают, как стилетто.

Под столом изумрудный

кокетничает с аквамариновым, но красным

мясом, грудами мяса наполнены тарелки дам прекрасных.

Шарфики рвутся на юг, пальцы их зелены.

Бывшие хищные птицы лениво,

показушно так выстраиваются клином,

но улетят разве что под угрозой гражданской войны.

 

Сердца и колбаски поглощаются по воскресеньям.

Так убивается зимнее время.

Сердца переходят на зимнее время.

 

Они приходят сюда годами,

Не одни, так другие. Снесет цунами

когда-нибудь к перуанской маме

суд-американских сударынь. Они,

конечно, могли бы

забыть о вчерашнем и завтрашнем,

остепениться, не вглядываться из-под руки,

но все ждут. И только самая старшая

все чаще, заказывая, предпочитает рыбу

и втихомолку отращивает плавники.

 




Комментарии читателей:



Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.