Клавдия Смирягина-Дмитриева «Альбомное»


Стрельчиха


Стрельчиха караулила зарю, синицею застыв оцепенелой: ей утром обещали выдать тело, подвешенное в пыточной на крюк, обрубленное катом неумелым и брошенное  сверх сырых дерюг.

Соколик, разве был он виноват? Опутали царевнины посулы,она их, горемышных, всколыхнула…

Мол, каждый будет волен и богат. Да дух стрелецкий требовал разгула… Вот сдуру и ударили в набат.

Детишки на подворье у кумы. Наплакались, меньшому только годик, одела впопыхах не по погоде. Куда податься, кто возьмёт внаймы? Всё сгинуло, беда одна не ходит. Увидим ли теперь конец зимы?

Стрельчиха караулила зарю. Но кровью напоённое светило, упавшее за кромку, как в могилу упившийся до чёртиков бирюк, на небе появляться не спешило – оно давало выспаться царю.

А царь не спал. Зарывшись с головой в лавандовую немкину перину, всё видел и не мог прогнать картину: Матвеева на копьях над толпой, за матушку убитого невинно, раззявленные рты, да бабий вой.

Сестра. Змея. Родная кровь. Сестра. С тяжёлыми мужицкими шагами, искусно раздувающая пламя, забывшая про бабий стыд и срам, играющая пешками-стрельцами. Так выжечь зло! Пора. Давно пора.

И Софья в Новодевичьем не спит, последние надежды провожая. Навек замкнулась клетка золотая. Какой позор? Какой девичий стыд? Повисла жизнь на ниточке у края. Монашеский клобук и мрачный скит.

Она ли затевала эту прю? А братец рвался к трону, как волчонок, настырный и припадочный с пелёнок. Пригрел вокруг себя рваньё, ворюг.

А ей смотреть из окон на казнённых…


Стрельчиха караулила зарю…

 

Розовое пальто


По улице задумчиво и грустно шагала лошадь в розовом пальто, надев поверх зелёного бурнуса кокетливое в рюшах решето. А ей навстречу свежий летний ветер бросал обрывки содранных афиш, и кошки, те, что знают всё на свете, сочувственно смотрели с низких крыш. Какой-то любопытный иностранец на мыльницу снимал её наряд,  мальчишки  танцевали глупый танец, выкрикивая что-то невпопад. Брела под эти выкрики кобыла, и жалости, и смеху  вопреки.  Она сегодня утром наступила на розовые старые очки. И шла туда, где в створе узких улиц под пение ликующих цикад сумеет посмотреть без слёз, не жмурясь, на розовый торжественный закат.


Альбомное


Застегни этот день на кнопочку,

в дальний угол комода спрячь

шум прибоя безостановочный,

надувной полосатый мяч,

шашлыков ароматы едкие,

сладких персиков липкий сок,

плед в зелёную с чёрным клетку и

сосен тени наискосок.

Приоткроешь промозглым вечером,

впустишь лето в сырую тишь

и песчинок шершавых печево

под лопатками ощутишь...

 

В. Д

                                   В медном подсвечнике сальная

                                   Свечка у няни плывет...

                                   Милое, тихо-печальное,

                                    Все это в сердце живет... (с)

                                                                                                                                                                                                                          И. Анненский.  «Сестре»                                         

 

Ночь кудель сонливо тянет, перематывая дали,

заполняет сном корзинку, на скамеечку присев.

Под пушистыми кистями вижу кружево педали

и литые буквы «Зингеръ» на чугунном колесе.

По зелёному жаккарду бродят уличные тени,

звон последнего трамвая вязнет в плотных облаках.

И мурлычет песни  барда наш приёмничек настенный,

сам себя перебивая позывными Маяка.

Стол, ночник, на гриб похожий, две кровати по соседству,

между ними дверь в кладовку, пола узкая межа.

Сладко-сладко,  не тревожась, спит твоё смешное детство,

сдвинув узенькие  бровки, мишку  бережно прижав.

Спи, малыш, пока мы вместе. Сон с годами всё короче.

Жизнь таких узлов навяжет без раздумий и стыда!

Пусть тебе послужит вестью нежность этих междустрочий.

Может быть, прочтёшь однажды. Может, вспомнится когда...

 

А лес ушёл...


А лес ушёл. Со стоном и со скрипом,

Вытаскивая корни из земли.

И вороны над ним кричали хрипло,

Да только докричаться не смогли.

 

Что дереву и ворон, и ворона?

Страшнее лесоруба зверя нет.

Деревья с места тронулись синхронно,

едва забрезжил серенький рассвет.

 

Цепляясь непривычными стопами

За каждый выступ, каждый бугорок,

Они прощались с пнями, утопая

В росе. И каждый взял с собой, что мог.

 

Они забрали клейкий запах почек,

Смолистую шершавую кору,

Осиновых заклятий многоточье

И колкий траур ёлочных старух.

 

Сплетя ветвей породистые пальцы,

Друг друга укрывая от ветров,

Они смирились с участью скитальцев,

Несущих на плечах увядший кров.

 

И сгинули, недужны и нелюбы

Под оком неприветливых небес,

Оставшись жить в легендах лесорубов,

Обрекших на скитанья древний лес.

 

Перевал


Попавшее в оконный переплёт,

сырое небо бьётся грудью в стену

гостиной, где безмолвно и степенно

сто лет столетник бабушкин растёт,

где ходики воркуют в тишине,

где вазочки на вязаных салфетках,

где кенар спит в накрытой пледом клетке,

присвистывая тоненько во сне.

И бабушка, вздыхая, прилегла

на круглый валик старого дивана.

В студёном ноябре темнеет рано,

и сделаны домашние дела.

И снится нашей бабушке вокзал,

прощанье на заснеженном перроне,

а после – степь, дорога, сани, кони,

и ночь, и узкий горный перевал…


Её нашёл наутро старший внук,

когда принёс продукты, как обычно.

(Она с годами стала склеротична -

обычный в этом возрасте недуг).

Что дальше было, что там за дела,

не помню... помню только снег и дали,

и тёплый свет на синем перевале,

который я когда-то перешла.

 

Не плачь, мама...


Когда от глухой канонады подрагивал воздух густой, и с запада шедшее  стадо мычало, топча хлебостой, когда вы вгрызались упрямо в суглинка горячую твердь, тогда ты боялась ли, мама, в шестнадцать свои умереть?

 

Держа неумело лопаты,

на лужском сквозном рубеже

вы были ещё не солдаты,

и были не дети уже.

 

Когда в недорытых окопах от бреющих травы атак вы прятали лица, а попы укрыть не умели никак, и белый от страха инструктор кричал про измену и долг, кто именно этим маршрутом направил ободранный полк?

 

Ощерившись зло и щербато,

сипел почерневший комбат:

- Паскуда, погибнут ребята!

Немедля назад в Ленинград!

 

Когда пробиралась болотом навстречу голодной зиме, буржуйке, цинге и налётам, и штампу на сером письме, когда, поседев за неделю, навстречу подкинулась мать, как свято вы верить умели, надеяться, верить и ждать…

 

Тебя не касается скверна

журналов, сетей, передач?

На небе не плачут, наверно…

Пожалуйста, мама, не плачь…


Арнаут


Окно распахнуто на запад - и дни, и ночи напролёт.

И тёплый запах, хлебный запах по нашей комнате плывёт.

Плывёт, щекочет, дразнит память о том, что дым, о том, что наш.

А осень с лисьими глазами на скатах крыш печёт лаваш.

Печёт и в небо запускает навстречу западным ветрам,

нагрета печка городская бедой с надеждой пополам.

Листва потрескивает сухо, речей вечерних горек мёд,

а всё ж закатная краюха ржаной закваской отдаёт…

 

Сонное


Выспавшись, беспечно пробудиться.

Кутаясь в халат и  тишину,

медленно пройти по половицам,

жёлтым, как медовая горчица,

к настежь отворённому окну.

Боком примостясь на подоконник,

вновь увидеть белую ветлу,

около забора сорный донник,

старенький помятый рукомойник,

накрепко примотанный  к стволу.

Съёжившись от утренней прохлады,

вспомнить сельский клуб, костёрный дым,

мальчика соседского браваду,

сладко ощущая, что не надо

так краснеть, встречаясь взглядом с ним.

Взяв ранет с надтреснутого блюдца,

с хрустом впиться в крапчатый бочок...

 

И опять беспомощно проснуться,

чтобы окончательно  вернуться

в этот март, не прожитый ещё.

 

Тётя Зина

 

Гости негромко беседуют, ветер шевелит гардины,   

вечер, без четверти восемь, время подумать о сладком.

Зной по углам затаился, в причёске у тётушки Зины –   

пламенных, как махагони,  стриженых тоненьких прядках.

 

Пахнет лимоном и кедром - духами «Андалуси`я».      

Веер распахнут испанский, взятый на вечер у дочки.   

Тётушка  - Ка`рмен сегодня, а может быть,  просто Мария.   

Бусы - поверх разлетайки в розовый мелкий цветочек.

 

К нам её привезли – день рожденья у нашего старшего сына. 

Мы сидим, вспоминается всякая мелочь и глупость, и над ворохом старых открыток, отправленных нам с Сахалина,  обсуждаем  её дальнозоркость, мою близорукость. 

Удивляясь, что я – неплохая как будто хозяйка, вспоминает со смехом, как мама меня баловала. 

Я киваю, что, да, неумехой была и лентяйкой, и конечно, молчу, что умею по-прежнему мало.

 

Потом мы говорим про старый прадедушкин хутор,

про то, как её братик умер, когда их гнали в Германию…

 

И мне всё время кажется почему-то,

что её голос очень похож на  мамин…

 

Про пианино

                                                                    «Стану царём — первым делом… так, что

первым  делом? А, пианину! А то что это за жизнь, без  пианины?» (с)

                                                                     

(м\ф «Падал прошлогодний снег»)

 

А и правда, как без пианино,

если ходит девочка в кружок.

Доченька, единственная, Нина…

Доченьке двенадцатый годок.

Вот в многотиражке на заводе

дочкин напечатали портрет.

Пишут, что талантливая вроде.

Жалко, инструмента в доме нет.

Клавиши рисует на газете

да играет в полной тишине.

Пальчики испачканные эти

видятся родителям во сне.

А девчонке снятся песни Грига,

Сольвейг на заснеженной лыжне.

Толстая растрёпанная книга

дремлет рядом с ней на простыне.

И однажды утром на рассвете

в доме появился наконец,

перебудоражив всех соседей,

новый удивительный жилец.

В Стрельне, у немецких колонистов

куплен и доставлен, как хрусталь,

вымечтанный, красно-золотистый

беккеровский сказочный рояль.

 

Мне бы вас порадовать, да нечем.

В сорок первом, где-то в декабре

выменяли «Беккера» на гречу,

слёзы мимолётно утерев.

Пальцы огрубели от работы,

ссадины, мозоли, волдыри…

 

А без пианино в доме, что ты!

Всё мечтала внукам подарить…

 

 

Возвращение


Я вступаю в берега коридора

где на каждой половице твой след

передёрнуты дверные затворы

бьёт навылет ослепительный свет

 

/я реку верни река

мне мои водовороты

диких пчёл лесные соты

с терпким мёдом первых встреч

шорох тёплого песка

одуванчик желторотый

в щели красного капота

не сумели уберечь/

 

сквозь витражное окно на портреты

смотрит выгоревший старый портрет

было лето лето падало в Лету

сквозь шуршанье опадающих лет

 

/мозаичное стекло

лак перил чужие взгляды

было ясно что не надо

длить касаться и дразнить

только время сквозь текло

спелым соком винограда

и звенела беспощадно

натянувшаяся нить/

 

в коридоре бродит сонное эхо

дремлет в коконе седой шелкопряд

не зови меня не надо не к спеху

мы успеем возвратиться назад...

 

Про кота


Детей у них  не было, видимо, Бог не дал,               

а может, не больно хотели, хотя сначала            

она колыбельку частенько во сне качала.   

Потом перестала. Устала.  Прошли года.

   

Он стал ей  и мужем, и сыном, но вышел срок,

и он не проснулся обычным  осенним  утром.         

Она на поминках не плакала почему-то.            

Друзей проводила, защёлкнув дверной замок.   

 

Отчётливо зная, что утром к нему уйдёт,         

легла на кровать, примостившись привычно с края.

И вспомнила вдруг, окончательно  засыпая,               

что завтра голодным останется рыжий кот.   

 

С тех пор миновало  двенадцать протяжных лет.

И кот вечерами на кухне мурлыкал звонко.

Когда схоронила кота, принесла котёнка.         

Зовёт его мальчиком. Гладит.

И в сердце – свет.


Грудень


Ночь легла подмокшим брюхом на пригревшиеся крыши,

подобрала зябко лапы клочковатых облаков.

А за печкой тихо, сухо, пахнет высушенной вишней,

затаился старый тапок рядом с парой голиков.

 

Печь гудит тепло и сыто, и в светце чадит лучина,

разукрашивая сажей брёвна рубленых углов.

В тапке Дрёма домовитый, отхватив  клочок овчины,

из кудели тянет пряжу шерстяных осенних снов.

 

Про диковинные страны, про железные повозки,

про коробочки, в которых притаились голоса…

В чугунке  - кисель овсяный. Запали свечу из воска -

скоротаем в разговорах о чудесном полчаса.

 

Говорят, за морем синим тоже есть живые люди,

сеют рожь, овёс  и гречу, пчёл гоняют дымарём.

Ночь скулит замёрзшей псиной, на дворе холодный грудень.

Обними меня покрепче, мы вдвоём не пропадём.

  

* грудень - ноябрь (старослав.)

 

Придет серенький волчок...


Волчку икалось - чаще по ночам -

когда в набитых громким плачем детских

заклятья монотонные звучат

рефреном, от которого не деться,

не спрятаться ни в сумрачном лесу,

ни в выглаженном лунным светом поле.

Которым колет каждый острый сук

и каждая травинка, поневоле

цепляясь за седеющую шерсть.

Волчок вздыхал, глотал неспешно воду,

привычно зарекался на ночь есть,

сердился  на капризную  погоду.

А после выходил в сырую ночь

и шёл на звук, на плач, на тёплый запах,

пытаясь машинально превозмочь

глухую ломоту в усталых лапах.

И за спиной смыкалась тишина,

дыханьем сонным падая на крыши,

и чья-то позабытая вина

на мягких лапах шла за ним неслышно,

рассеиваясь в утренний туман.

Волчок бурчал под нос, бранил кого-то,

ворчал невнятно что-то про капкан,

придя домой, ложился на диван

и забывал на время про икоту…


Про Гретхен и нож...


Позвякивает тихо острый нож: готовится к свиданью с юной вилкой.

Ах, Гретхен, Гретхен, ты меня поймёшь. 

Ты помнишь, как откалывала брошь и искоса дразнила взором пылким? 

Я, Meine Liebe, стал с годами туп: не ведал и не мыслил об измене. 

Да, я - простой и грубый лесоруб, но помню нежность тёплых, мягких губ и тонких рук твоих прикосновенье. 

Я помню, ты готовила бриошь и жарила колбаски мне на ужин, и звякал, звякал в кухне острый нож… 

Ах, как ты смотришь… 

Гретхен, не тревожь! 

Ведь я тебе давно уже не нужен…

Ты руку мне навеки отдала, а сердце… сердце отдала другому, ты знаешь, Гретхен, я не помню зла, и память светлой мятой заросла,и канула обида в тёмный омут. 

Ты вместе с ним за призрачной чертой, но ты обнять его вовек не сможешь. 

Твоя рука и обруч золотой на тонком белом пальчике – со мной. 

И этот ножик... острый, острый ножик...

 

В блокаду

 

Шаркающей старческой походкой

Он вошёл в нетопленый барак,

За фанерной хлипкой загородкой -

Тишина и серый полумрак.

 

На кровати - старых тряпок ворох

И пятно костистого лица.

И ни звука - ни малейший шорох

Не тревожит странный сон отца.

 

На полу - расколотая чашка,

Видно, удержать в руках не смог,

На гвозде - отцовская фуражка

("Подрастёшь - тебе отдам, сынок").

 

Подошёл, ступая косолапо,

Наклонился, в лоб поцеловал...

Кончилось мгновенно детство папы.

Сиротой и взрослым сразу стал.

 

 

Ленинградка

 

Ей исполнилось только шестнадцать в сорок пушечном пыльном году.

Лето, дача, каникулы, танцы были - сплыли в военном бреду.

На окопах, на свежих руинах, где, дымясь, догорало жилье,

не спасали ни шерсть, ни овчина музыкальные пальцы её.

Стали дымкой за призрачной гранью, отодвинулись в дальнюю даль

нежный шепот наивных признаний, школа, книги, любимый рояль.

По щекам площадей, как морщины, легких санок следы пролегли.

Вкус у голода - вязкий, полынный - длинной ночи и мёрзлой земли.

Доза жизни на день - как в аптеке - липкий, тёмный кусочек скупой,

и отдали породистый «Беккер»* за холщовый мешочек с крупой.

Эти дети взрослели так рано, торопились и выжить, и жить.

Стала девочка помкапитана на буксире, таскавшем баржи.

Ей на полузатопленной барже доводилось болтаться в Неве,

сныть с крапивой отыскивать в ражей, на погосте подросшей траве.

И ни разу ни тени сомнений в том, что в город враги не войдут,

Что она доживёт, что сумеет, что увидит победный салют.

Мамы нет, но из ирия душу призываю в свидетели я...

На гитарах играют «Катюшу» подрастающие сыновья.

 

Монолог скрипучего паркета

 

Ох, как ноет каждая дощечка, не иначе, снова к  непогоде. Это ерунда, что время лечит, с возрастом труднее, а не легче, если по душе в обувке ходят.

Я дубовый, но и я не вечен, слуги натирают тёплым воском, согревает жар голландской печки, освещают вечерами свечи, только нет как нет былого лоска.

Было время, и по мне порхала в черненьких прюнелевых ботинках барышня, каких теперь уж мало, только вышла замуж за вандала, бабочкой влетела в паутинку.

Муженёк любил посумасбродить. Ввалится, бывало, злой с похмелья, а она в гризетовом капоте молится пред образом в кивоте или слёзы льёт над рукодельем.

Деток Бог не дал, прибрал супруга.  Барыня, хотя и сухопара, шаркает ногами, тугоуха, в общем, настоящая старуха, и скрипим мы с ней теперь на пару.

Тлеют угли в печке, снова вечер, и хозяйка задремала  вроде. Кажется, теперь уже навечно. Ох, как ноет каждая дощечка, не иначе, снова к  непогоде...

 

Замостье

 

Деревне Замостье мощёные улицы

Не снились ни в трезвости, ни с бодуна.

Слепые окошки застенчиво жмурятся.

Три дома. Два деда. И бабка одна.

 

Да старая ёлка с колючими иглами,

Да дуб у забора, коряв и дуплист.

От сырости доски пропеллером выгнулись,

На крыше болтается шиферный лист.

 

Но в красном углу под салфеточкой вышитой -

Шкатулка Пандоры новейших времён.

И охает горестно бабка - услышала,

Что снова с откоса спустили вагон.

 

А дед только, крякнув, сильнее сутулится,

Поправив усы заскорузлой рукой:

- И ладно, и пусть немощёная улица.

Зато вон - и ёлка, и дуб. И покой.

 




Комментарии читателей:

  • Лена Ускова (Лена Май)

    15.11.2012 22:39:11

    В таком восторге от "Стрельчихи" что еще очень нескоро оправлюсь



Комментарии читателей:

  • Лена Ускова (Лена Май)

    15.11.2012 22:39:11

    В таком восторге от "Стрельчихи" что еще очень нескоро оправлюсь

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.