Сергей Гольдин «Приморские зарисовки (отрывки)»

ИЗ НЕИЗДАННОЙ КНИГИ


…Что же гонит меня по горам и долам? Я – собиратель. Я уже писал об этом. Сейчас я сохраняю красоту. Но что же это значит – собирать красоту? О, способы могут быть разные! Лучше всего – рисовать. Но рисовать я не умею совсем. Слайды и фильмы требуют системы (которой у меня нет), высокой степени профессионализма и умения вложить переживание в каждый снимок, а это же сложно, как и нарисовать картину. Лишенные эмоций снимки бессмысленны, потому что автору они дают меньше, чем собственная память, а постороннему зрителю вообще ничего не дают (он все это уже видел по телевизору!).

Картин я не рисую, а снимки делаю крайне редко. Что же остается? Очень много. Во-первых, я изменяюсь сам. Человек, эмоционально переживший красивый пейзаж, становится немного другим. Я не знаю, в чем биологический смысл – с точки зрения естественного отбора и развития человеческого вида – эмоционального воздействия красоты, но оно поразительно. Может быть, природа для того и сотворила человека, чтобы через него ощутить и понять собственную же красоту?

Во-вторых, память. Память – не просто кладовая, куда складываются ненужные до поры до времени (а то и – вообще) вещи. Это активный фон нашего существования и даже больше – это мы сами. Я бы не стал определять личность только как сумму прожитых переживаний, но не так-то просто сказать, что же еще в ней есть!

В-третьих, естественное желание человека поделиться своими переживаниями (о чем хорошо писал Лев Толстой в статьях об искусстве) приводит к распространению красоты среди окружающих нас людей. Это, если хотите, – инфекция красоты. После первого курса мы были на практике вблизи города Вышгорода Псковской области. Эти замечательные истинно среднерусские места – с высокими холмами и небольшими озерами – расположены не так далеко от пушкинского Михайловского. Недалеко от нашей базы на высоком зеленом холме стояла церковь из красного кирпича. Я полагаю, что она и сейчас стоит и стоять будет долго. Может быть, из-за крепости старинной кладки, а может быть по какой другой причине, думалось о вечном, о преходящем и непреходящем. Но об эмоциональном воздействии псковских мест я задумался лишь год спустя, когда впервые увидел Черное море у Крымских берегов, как бы сошедшее с красочных открыток. После первого ослепления его красотой, как-то вспомнились вышгородские холмы, но думалось уже не о вечности, а о том месте, которое занимает в человеческой душе зрительный образ его Родины.



…На мысе Шульца место для йоги было идеальным. Йогу я делал около шести вечера – в самое комфортное время. С трех сторон меня окружало море, плескавшееся далеко внизу. Ниже меня парили чайки. Редкая из них взлетала повыше, кружа на уровне моих глаз. Если погода была ясной, мой взор, моя душа были направлены ко всей Вселенной. Я замирал перед ее величием и ее красотой. И восхищался человеком – этим маленьким существом, которое набралось мужества жить, осознавая и быстротечность жизни и неизбежность смерти, и само выбирает цель (хотя и стыдливо прибегает к авторитету богов), и устанавливает примат добра над злом, прекрасно понимая, что добро индивидуально не вознаграждается. И все же человек поднимает добро на щит своих устремлений ради того только, чтобы не одна его личная жизнь, но и жизнь всего живого была и возможна, и прекрасна.

Если Шульц погружался в туман, я чувствовал, что остаюсь наедине с самим собой, уходил в себя, и в который раз, погружаясь в потоки противоречивых стремлений и желаний, открывал мир по сложности равнозначный самой Вселенной. Я понимаю Эйнштейна, который хотел стать смотрителем маяка и получить возможность ничем не возмущаемого созерцания и познания двух прекрасных противоположностей – Вселенной и самого себя. Да, конечно, надо познавать и то, и другое. Но ради чего я должен думать над тайнами мироздания и своей души? Я ведь не бог, не царь и не герой! Только ли ради того червя познания, который грызет меня день и ночь, понуждая постоянно анализировать любое изменение моей и окружающей меня вселенных? Ради чего я слежу сейчас за серыми клубами тумана, которые переваливаются через Шульц и плывут в сторону бухты?



…Мечтать о высших научных регалиях? Бог меня и в молодости-то миловал, освободив от жажды почестей, а сейчас, когда я так хорошо знаю всю эту кухню, об этом мечтать и вовсе не хочется. Да и невозможно в нашем деле, в котором ремесло и творчество неразделимы, разжигать себя тщеславием. Честолюбия у меня и без того хватает (не много не мало, а стремлюсь быть лучшим специалистом в своей области – вот как!), а добавить к этому мечту о славе? Растравленное честолюбие, оно как верховой пожар, который пожирает всю зелень, оставляя только голые стволы – обуглившуюся душу леса.



…Почему так трудно быть скромным? Казалось бы, что может быть проще: не говори о себе, и все будут чрезвычайно довольны. Нескромных не любят, а ведь они-то как раз больше всего и нуждаются в любви окружающих. Какой же биологический инстинкт заставляет их (а стало быть, и меня) снова и снова заявлять о своей персоне, чтобы потом перед сном мучительно ощущать чуть выше сердца непонятную тяжесть и смутную тревогу? Наверно, когда человек был еще диким, хвастовство спасало его от лишнего пролития крови: достаточно было перечислить противнику список побед, чтобы он здраво оценил ситуацию и уступил поле битвы. Историки утверждают, что древние египтяне по характеру своего мышления были ближе к первобытному человеку, чем к нам. Что же говорил о себе египтянин перед лицом смерти?

«Гор, Небмаат, великий бог, которому даны жизнь, вечность и благоденствие, Царь Верхнего и Нижнего Египта, Владыка Обеих Диадем, Небмаат, Гор, владыка Нубта, Снофру, Золотой Гор, первый во всех божественных местах навеки». Это говорил о себе фараон, и можно голову дать на отсечение, если это отличается чем-нибудь от того, что заявлял о себе российский император. Воистину цари и фараоны связывают нас с самой дремучей дикостью.

Египтяне рангом пониже тоже не отказывали себе в славословии. Везир Рехмира, служивший у великого Тутмоса III, говорил о себе так: «Ничего нет, чего бы он не знал в небесах, на Земле и в подводном мире». Пожалуй, современные физики и те могли бы позавидовать этому заявлению, но, впрочем, разве о себе они думают иеаче?

А вот египтянин рангом поменьше, писец Инени: «Этаработа, неизвестная предкам, а я должен был сделать. Я достоин хвалына многие годы за мою мудрость, ибо кто повторит то, что я совершил? Я жил в мире и в силе и не встречал неудач: годы мои прошли в довольстве. Я не был предателем, и не был притчей во языцех, и не совершал никакого зла. Я был надсмотрщиком над надсмотрщиками, и все мне удавалось… и я никогда не богохульствовал против святынь».

Кое-что, конечно, изменилось. Работа надсмотрщика не имеет больше общественного признания (хотя по-прежнему хорошо оплачивается). Сочувствия не вызывает и тот, чьи годы «прошли в довольстве». Нет, определенно, многое изменилось. Открытое личное хвастовство безусловно порицается. А если не открытое? Тогда – пожалуйста! Оно существует в форме характеристик и отзывов, которые мы пишем сами себе, в премиях, организация которых также требует «личного вклада», и мало ли еще в чем! Много лет назад я участвовал в конкурсе молодых ученых. На работу требовался отзыв, и я обратился к одному из старших коллег. «Знаешь что, - сказал он мне. – Я сильно занят, ты напиши мне «рыбу». Ты же свою работу лучше знаешь». Я написал. Хвалить себя было неудобно, и я отметил ряд недостатков. Работа моя тогда не получила ни первого, ни второго места, потому что была единственной, в отзыве на которую указывались недостатки. И тогда я решил, что впредь мои недостатки пусть ищут мои рецензенты. Не возражаю, пусть ругают, но смешно им в этом помогать! Вот уж действительно: «Сам себя не похвалишь, стой как оплеванный» (псевдонародная мудрость). Хвалить себя – лично и открыто – нельзя. Зато можно и нужно хвалить – в самой открытой форме – коллектив, к которому ты принадлежишь. Нескромность на государственном уровне давно возведена в ранг патриотизма. И каждое государство заявляет, что оно – самое-самое, а все остальные – ну совершенно не самые. Лучше модели отношений между дикими племенами, чем отношения между «цивилизованными» государствами, вряд ли сыщешь.

Патриотом своего города ты можешь и не быть. Это не порицается. Но ты обязан любить землю, заключенную в государственную границу, даже если ты не видел 9/10 этой земли. Любить всю Землю? Непонятно и отдает космополитизмом.

Хотя конструкции «надо любить» и «должен любить» грамматически верные, я бы их применял только в двух случаях: надо любить природу (всю Землю вообще) и надо любить родителей. Потому что в обоих случаях речь идет о любви, как естественной форме благодарности к давшим нам жизнь. Что касается патриотизма, то в нем есть две естественные основы: привязанность к месту своего становления и чувство сопричастности к истории своего народа. Второе предполагает культуру и образование, а если их нет, то и патриотизма тоже нет. Все остальное – фальшь.

Есть еще, конечно, корпоративная и сословная солидарность. Но и она не нуждается в особой любви, ни, тем более, в нескромности. А только – в уважении – и в самоуважении.

Уважаю любую социальную группу, если общество не может без нее обойтись. Готов был бы уважить даже членов правительства, если бы они сами к себе требовали такого же уважения, как и дворники. А дворников я уважаю! А как же!



…Что такое друг? Отвечаю решительно: человек, из отношений с которым ты не пытаешься извлечь никаких выгод. Дружба ценна сама по себе. Человеческие отношения в чистом виде. Вот и все. Почти все. Я говорю о взрослой дружбе. В детской всегда есть прямая нужда друг в друге. Но потом эта нужда отпадает и остаетсянастоящая дружба. Поэтому-то так трудно подружиться взрослым. Если отношения возникли по какой-то необходимости, то нужда не отпадает, а если отпадает, то – не забывается. Не отрицаю, бывает и взрослая дружба, основанная на четком распределении ролей: лидер – ведомый, опекун – опекаемый. Но, по-моему, такая дружба не часто выдерживает испытания временем или изменения условий: роли могут тяготить.



…Море. Необъятное в своем пространстве, неисчерпаемое в своей переменчивости, невыразимое в своей красоте. Перед твоей красотой я беспомощен, как перед стихийным бедствием. Да и кто выразил тебя?

В общем-то, причина проста: когда формировался человеческий язык (во всяком случае, наш, русский язык) человек жил на суше и потому вся система его образов – сухопутная. Поэтому-то легче описать лес. Я смотрю на монгольский дуб, и в голове сразу складывается: он похож на выпуклый книзу дырявый зеленый зонтик. Не бог весть какое сравнение, но из него ясно, что монгольский дуб совсем не похож на наш, европейский. А как выразить отличие Японского моря от Черного? А ведь они отличаются, да еще как! Я помню, что по-настоящему понял, что такое синь, синева, когда увидел Черное море из окна поезда, проехав Туапсе. Такой синевы у Японского моря нет. Здесь больше зеленого цвета. Но разве это главное?



…Мне знакома эта жажда – рассмешить, удивить, обратить на себя внимание. В детстве, не наделенный ни силой, ни мускулатурой, никакими другими данными, которые ценятся в мальчишеском обществе, особенно среди пацанов, живших на окраине городов, я вот так же свое стремление к лидерству пытался реализовать через смех, через выдумку, часто – просто через кривляние. Эта черта долго была в моем характере. Думаю, что лет до тридцати пяти я всегда считал своим долгом постоянно смешить окружающих. Может быть, назойливое желание рассмешить всех кому-то и мешало, но сейчас я жалею о том, что нет во мне этой прежней заряженности развеселить и развеселиться.



…Почему-то, когда я думаю о своем детстве, я представляю себя мальчиком в матроске, стоящим рядом с деревянной лошадкой. Но деревянной лошадки у меня никогда не было, да и матроски я наверно не носил. У меня сохранилась фотография военных лет, на которой я сфотографирован вместе с мамой. Рядом с привлекательной, несмотря на серьезный и усталый вид, женщиной стоит серьезный мальчик лет семи. Взгляд чуть исподлобья, волосы коротко острижены. На нем куртка, застегнутая до самого ворота, на куртке ряд больших и разных, по-видимому, перешитых с женских платьев и пальто, пуговиц. Никакой матроски, никаких лошадок. Было совсем другое. Была единственная игрушка – синий деревянный самолетик-ястребок, подаренный мне еще до войны дедушкой (умершим от голода в блокаду). Самолетик до сих пор валяется где-то на антресолях. Были ломтики картошки, которые мы поджаривали прямо на электрической плите – использовать сковороду было бессмысленно: масла все равно не было. Я совершенно не помню своих детских зим военного времени – из-за отсутствия подходящей одежды в основном сидел дома. Зато летнее время помню хорошо. Мы – пацаны – были предоставлены сами себе и бегали то на пруд, что находился у Временного поселка, то на озеро Батальянза, лежащее круглой тарелкойза полосой полувысохших болот. Нас манил противоположный берег, крутыми сопками вздыбившийся над синей гладью.Озеро соединялось узким проливом с морем, поэтому на нем случались сильные отливы, и в один из таких отливов в солнечный летний день мы – трое семилетних пацанов – пошли через озеро вброд. Мы были уже в пятидесяти (а может быть и всего-то двадцати!) метрах от того берега, когда вода уже сравнялась с плечами шедшего впереди друга. Я не поверил ему, решил, что он пугает нас, и пошел проверить дно сам. Дно было мягким, и я медленно проваливался в него, не в силах сделать ни шагу. Вода уже достигла моего подбородка, и теперь пришел черед остальным не поверить мне, а я почему-то не мог и слова сказать. Я по-настоящему и не испугался, но оцепенел и даже не делал попыток выплыть, когда вода поднялась выше рта. К счастью, кто-то из ребят все-таки понял, что я тону и подал мне руку. И ведь вытащили! Где они теперь, мои спасители?

В другой раз мы нашли лодку без весел, и нас чуть не унесло через пролив в море. Еле-еле пристали к берегу и руками тянули лодку больше километра вдоль заросшего камышами берега, проваливаясь в чавкающее илистое дно, уже ничего не видя вокруг, потому что разом накатила южная ночь, скрывшая от нас приметы дневного мира. Домой вернулись заполночь -замерзшие, продрогшие и невосприимчивые к крикам наших мам.

Могу ли я жалеть о той босоногой жизни, которая меня сделала тем, что я есть?

Я не жалею, и все же не могу без тайных слез слышать песенку, начинающуюся словами «деревянные лошадки». Во мне пробуждается память о детстве, память о несбывшемся.



…Мне нравятся люди с четким отношением к жизни, неважно – ищущие или уже нашедшие себя. Я знаю – русскому характеру более свойственно плыть по стремнинам и водоворотам страстей, а потом, выбравшись на берег и едва отдышавшись, предаваться самокопанию, самобичеванию и всякой рефлексии. Иногда рефлексия приобретает национальные масштабы, и тогда появляются Достоевский и Толстой. И возникает ощущение, что русский народ – народ-мессия.

Впрочем, национальной рефлесии давно нет. Осталось, скорее, самолюбование. А мне нравятся люди с четким отношением к жизни. Но тут есть одно условие – нравственная основа. Ибо что же страшнее человека, осознанно стремящегося ко злу? А есть ли такие? Даже у злодея, наверняка есть самооправдание, следовательно, – нечеткое, точнее, смещенное, искаженное отношение к жизни.

Я согласен с Кантом, который ставил добро, содеянное по осознанному нравственному долгу, выше добра спонтанного, от «доброго сердца».

Я – за четкое отношение к жизни, но это не значит, что оно мне удается самому. Скорее всего, это не мой стиль жизни. Вот еще одно мое знакомство: молодой кандидат наук Сергей К. Он из Академгородка, но познакомился с ним я на совещании в Алозанской долине. Ровный пробор – при любых обстоятельствах аккуратно одет, в любую погоду – при галстуке, очень благожелателен, точен. Он – ученый секретарь докторского совета, руководитель одной общественной организации, у него прекрасные результаты. Есть дача, есть (или еще будет?) машина. С ним чертовски приятно общаться, но… Я ставлю «но» просто потому, что оно здесь напрашивается по всем литературным нормам, хотя вслед за этим «но» мне писать нечего, коме того, наверное, что сам я – совсем другой.



…Еще в молодости я понял, что человек может быть значительным в любом деле. Мне всегда нравилось наблюдать работу профессионала. Это действительно большое эстетическое наслаждение, и я коллекционирую в своей памяти профессионалов с тем же удовольствием, с каким запоминаю закаты. Пересечение со значительной личностью, с Профессионалом, значит для человеческой судьбы больше, чем для Земли встреча с большой кометой или Тунгусским метеоритом. В то самое время, когда судьба вылепливала мою индивидуальность, наносила последние штрихи, перед тем, как окончательно определить мои склонности и пристрастия, преподавателем физики и математики в нашем 9-ом «В» классе стал Сим Борисович Норкин. Из признанного гуманитария, каким я считался в школе, из любителя истории и философии за полтора года получился юноша с ясно обозначившейся физико-математической ориентацией, которая не исчезла и сейчас.

Сим Борисович закончил Вологодский пединститут и одновременно с преподаванием в школе учился заочно в МГУ. Кандидатскую он защитил, работая в школе. В эпоху «позднего реабилитанства» он переехал в Москву, стал доктором наук, заведующим кафедры высшей математики в одном из московских втузов. Но это все было позже. А тогда он раскрыл перед моим восхищенным взором возвышенную картину математики. Я узнал, что математика не просто собрание глупых и малозначащих задач («Из трубы А вливается, из трубы Б выливается…»), но стройная система знаний, глубина и сила воздействия которых мало уступает философским «истинам», и уж во всяком случае, более «истинных»! Я стал хорошо учиться по математике – это было удивительно, так как год назад, во Владивостокской школе учительница математики не раз с сарказмом комментировала мои ответы.

В гуманитарной сфере, не дав мне полностью раствориться в глубинах физики и математики, меня удержала Маргарита Александровна Кудряшова, преподавательница литературы в 10-ом классе, и я ей благодарен не меньше, чем Симу Борисовичу. О боже! Как мы изощрялись в сочинениях, стремясь перещеголять друг друга и длиною изложения, и «изысканностью стиля», и (конечно!) стремясь понравиться молодой, симпатичной, но уверенной в себе и властной Маргарите Александровне! Почерк у меня и тогда был безобразный, почерк моего друга Вовки Бурмистрова был не лучше – можно только представить, во что обходились Маргарите Александровне наши сочинения – ведь меньше, чем тетрадку, не писали!



…Моя мама была женщина необыкновенная. Этими словами я бы начал свою автобиографию, если бы когда-нибудь написал ее. Не ту, что прикладывается к личному листку по учету кадров, таких я написал великое множество, а ту, которую я еще не начинал, а скорее всего, никогда и не начну. Я написал бы так не потому, что самим фактом существования обязан матери, и даже не потому, что из всех встреченных на моем пути лиц и обстоятельств она больше всего повлияла на формирование моей личности, почти не занимаясь моим вопитанием (в обычном смысле этого слова) и не стремясь вылепить из меня свое повторение, а просто своим присутствием создавая в доме (если под этим словом понимать нечто большее, чем жалкие комнатушки, в которых мы жили во Владивостоке и Вологде) особенную и неповторимую атмосферу, в которой я рос под аккомпанемент имен Песталоцци, Ушинского и Макаренко, под аккомпанемент малоизвестных стихов Некрасова, которыми я и сейчас могу удивить знатока поэзии (Некрасова потом сменил Блок), под аккомпанемент словесных игр и фантазий. На этом фоне я искал вариации на собственные темы. Музыке стихов я все больше предпочитал музыку музыки, а языковые глубины не так увлекали меня, как туманная даль, за которой исчезли десятки и сотни поколений. Часами я рассматривал «Мир чувственных вещей в картинках» чешского педагога Яна Амоса Коменского. На картинках я видел мир, который странным образом был непохож на тот, что окружал меня, и я начал понимать, что поколения отличаются не только одеждой и что со смертью каждого поколения умирает целая вселенная, которую я жаждал воскресить. Более чем через пятнадцать лет ко мне вернулось очарование словом, и душа откликнулась на простой ритм русского стиха. Даже позднее мамино увлечение театром отозвалось в моей судьбе. И хотя я, в отличие от мамы, очень разборчив и в театр хожу редко, но ведь поставил же сам десяток любительских спектаклей!



…Приходилось ли Вам наблюдать странную нежность предгрозового неба, когда в предвечерний час внезапно исчезает синева и тончайшая светло-матовая пелена с темными кольцами и овалами застывших на миг атмосферных вихрей зависает в вышине, предвещая скорую небесную драму?



…В служебных иерархиях (ассистент – преподаватель – доцент – профессор и т.д.) далеко не отражены все социальные роли, которые играются на огромной сцене человеческих отношений. Много пишут о неформальных лидерах, но есть еще носители совести и духа формальных и неформальных коллективов. За исполнение подобных социальных ролей исполнители получают сполна – любовью. И все же престиж верхних ступенек формальных иерархий столь высок, а людское расположение подчас столь эфемерно, что возникают те ножницы, которые могут царапать душу хорошего человека. Может ли хороший человек «не состояться»? Вдумайтесь только в этот вопрос! Да он в том и состоялся, что он – хорош, что удержался от соблазнов, несет добро!



…Кто же из нас не страдал от любви? Неспроста большинство из нас считает любовь болезнью. Кто - неизбежной и безобидной, как детская корь, кто – неотвратимой и губительной, как чума, а кто даже – социально-опасной, лежащей на совести любящего как алкоголизм или наркомания. Считаю любовь болезнью и я. Высокая, но – болезнь. В разговорах мама тоже высказывалась в этом духе, но в душе, все-таки, считала любовь – нормой, а жизнь без любви – болезнью. В этих вопросах она, несомненно, была фанатиком. Неспроста любила цитировать Блоковскую строчку: «Только влюбленный имеет право на звание человека».



…Отца я видел только на фотографии. Странно было разглядывать незнакомое, по существу чужое мне лицо, на котором явственно проступали мои собственные черточки.



…Мое отношение к жизни можно выразить двумя словами: любовь и страсть.



…В 1968 году, в возрасте тридцати двух лет, я написал свое первое серьезное стихотворение. До этого мне пришлось написать два-три стиха – по вполне банальному поводу – но они продолжения не имели, как и чувства, заставившие меня слагать рифмованные строчки. А тут, вернувшись со свидания, неожиданно для себя сел за стол и написал целую страницу, да не как-нибудь, а верлибром, о чем, наверно, не имел никакого понятия. Первые стихи были удивительно разнообразны по ритмике и размерам, хотя и беспомощны в смысле лексики. Потом я оседлал классические размеры и никак не могу соскочить с них, хотя всегда мечтал писать свободнее и раскованнее.

Я не только «утешался» стихами, но и получал наслаждение от нового для себя вида творчества. Наука тоже приносила радость, но в науке расстояние от первой идеи до законченной статьи может растягиваться на многие годы, и всегда есть боязнь ошибки, поэтому радость как бы «размазана». Стихи же несли концентрированное ощущение творчества. С годами, когда «стало привычным делом из слов собирать стихи», тематика стихов стала расширяться, и постепенно я привык свои эстетические переживания и эмоциональные взлеты облекать в стихотворную форму. Я не изобрел новых тем – писал о любви, об уходящем времени, об увиденном пейзаже, я не изобрел новых форм – в своих стихах я использовал ритмы, давно придуманные профессионалами, но все же это были мои стихи, и никакие другие, самые блистательные, поэтические свершения не выражали лучше и глубже пережитое мною, чем мои, возможно, корявые строчки.



…Для меня самая сложная проблема состоит в следующем: есть ли выбор? Есть ли свобода выбора? Я этого не знаю. В шестидесятые годы я был склонен считать, что выбора на самом деле нет, всякий выбор представлялся мне кажущимся. Признание выбора я считал витализмом. Я и сейчас склонен считать признание выбора равноценным признанию надфизического начала, хотя и согласен, что квантовомеханическая неопределенность может как-то «спасти» ситуацию. С другой стороны, возможность «надфизического начала» вовсе не означает ни признания бога, ни святого духа, а просто новую категорию материи, которая, увы (или - ура!) - неисчерпаема.

Но в одном я уверен: в том, что психика человека устроена так, что человек живет с безусловным ощущением выбора. Нет, это мягко сказано! Он воспринимает (и - понимает) свое поведение, как основанное на выборе. Поэтому-то он и чувствует вину за содеянное не как некий символ, за которым скрывается бездумное движение шарика мечущегося между лунками настольного детского бильярда, а как реальное следствие победы зла над добром.

Именно в этом контексте я вижу героическое величие человека в том, что приходя на короткое время, в мир, сложный запутанный мир, конечные цели которого ему неведомы (а, скорее всего, их просто и нет), он должен сам установить и смысл и цель своего существования. Самому себе стать богом и притом - что неимоверно тяжко, поскольку он не может ждать от мира справедливости - богом добра. Ибо справедливость мы творим сами. Так простим же человеку, если он так и не успел выбрать цели или менял их. Я не верю, что одному человеку удастся выбрать цель, которая устроит всех. Мы - слишком разные люди. У нас - разный генотип, разный фенотип, разный жизненный опыт, разная жизненная позиция и разный (хотя и неизвестный нам) смертный срок. Для этого нужно быть еще более великим, чем Иисус Христос или Будда. Более того, мне ненавистно общество, жизнь которого подчинена единой цели и в котором (уже - поэтому!) цель оправдывает средства. Такому обществу имя - фашизм. Даже маленькому коллективу, который тоже состоит из разных людей, опасно жить ради единой цели (если только это не оправдано экстремальной ситуацией, войной, например). Даже в таком деле, как воспитание и обучение, нельзя слишком уж определенно формулировать цели, потому что мы не знаем - какими будут люди будущего, а уверено можно лепить лишь себе подобных. Но я уверен, что мы можем выдвигать индивидуальные цели, не приводящие к антагонизму, потому что, несмотря на все наши различия, мы - люди, мы живем с жаждой добра, и единственный способ множить добро не свете – это творить его.



…Когда-то наука и искусство были нераздельны. Потом наука выделилась как специфическая форма познания, которая особенно стала ускоренно развиваться, когда человек начал расчленять окружающую его природу, наверняка, бывшую нераздельной в сознании древнего человека, и выделять разные классы явлений. Это стимулировало развитие специализированных научных языков, из-за чего современная наука - модернизированный вариант вавилонской башни, из-за чего невозможны современные Леонардо да Винчи. Кстати, в этом человеке ученый и художник соединились не случайно, ибо европейская цивилизация переживала тогда ренессанс не только в искусстве, но и в науке. Часто мы ищем чисто социальные корни сдвигов общественного сознания. И, бесспорно, в эпоху Возрождения были социальные причины,освободившие человеческий интеллект от средневековых оков. Но мы, как мне кажется, иногда забываем, что любая интеллектуальная деятельность имеет внутренние законы и внутреннюю логику своего развития. Крайне интересно было бы проследить, кто же именно - ученые или писатели и художники доминировали в самом начале Возрождения? Кто на кого влиял? Как взаимодействовали обе формы познания? Может быть, тут оказывается моя неосведомленность в истории Возрождения, но расцвет науки наступил позже расцвета искусств, и Леонардо, в первую очередь, был художником, который искал ответа на свои вопросы вне собственных профессиональных рамок. Я лучше чувствую более близкую мне эпоху. Во второй половине девятнадцатого века и в первой половине двадцатого века наступило время, когда человеку важно было почувствовать себя хозяином природы. Ему важно было убедиться в том, что он может перешагнуть назначенные природой пределы и выйти в космос. Вспомним, что еще 20-30 лет был популярен мичуринский лозунг: «Мы не можем ждать милости от природы - взять их у нее наша задача». Сейчас этот лозунг кажется безнадежно устаревшим, но на рубеже столетий мироощущение было иным. И хотя эти «настроения» инициировались успехами науки, вовсе не ученые-профессионалы замыслили полет в космос. Эта мысль сначала возникла у дилетантов и писателей-фантастов и только затем овладела умами профессиональных ученых. Сейчас наступил новый, еще более ответственный этап в развитии общества. Человек убедился в том, что он многое может, слишком многое. Воздействуя на окружающую природу, он столь быстро изменяет среду своего обитания, что не только не успевает к ней приспособиться, но и угрожает самому своему существованию. Возникла необходимость воспитания нового отношения к природе и хотя именно наука должна установить и реальный размер надвигающейся угрозы, и последствия тех или иных технических решений, ведущая роль в этом деле принадлежит вовсе не науке. Экологические проблемы стали научными, благодаря тревоге «гуманитарной» части общества.

На мой взгляд, бесспорным является тезис: профессионал, занятый исключительно своей профессиональной деятельностью, склонен отождествлять цели собственной области, знаний с целями всего общества.

Этот тезис легко подкрепить самыми разнообразными примерами. Вспомним хотя бы проектировщиков Нижне-Обской гидроэлектростанции! Сколько же понадобилось усилий, чтобы повернуть проектантов вспять! Еще больше на меня подействовал личный пример: кажется, что до семьдесят седьмого года я практически не задумывался над экологической вредностью собственной профессии, а ведь сейсморазведка наглядно демонстрирует невозможность изучать Землю, не воздействуя на нее. Последствия этих воздействий весьма неприятны. Только общественный интерес к экологии заставил задуматься меня над этим. На рубеже 60-х годов тысячи километров Северных рек были покрыты речной сейсмикой. Была получена колоссальная прибыль… по Министерству геологии. Но никто не считал убитых рыб (а некоторые реки прямо-таки пропитались зловонным смрадом) и, тем более никто не считал нравственных потерь в душах сейсморазведчиков, искренно веривших,что из-за нефти можно как угодно надругаться над живой природой. Изобретатель речной сейсмики Александр Ксенофонтович Шмелёв - хороший инженер и милейший человек. Я не иронизирую! Александр Ксенофонтович прекрасно разбирался в том, что такое добро и зло в отношениях между людьми. А ведь многие профессионалы теряют чутье и в этой, главной сфере человеческой деятельности. Они часто говорят: мы должны, мы обязаны, но этот долг - не перед людьми а именно перед самим делом, которое само довлеет над людьми и обстоятельствами. Психике проектировщиков Нижне-Обской ГЭС и даже Обской ГЭС, отнявшую огромную площадь пойменных земель, взамен вырабатывающей всего 5% (!)от требуемой городом энергии, не говоря уже о проектировщиках каскада плотин на Катуни, по-моему, достойна тщательного изучения в кунсткамере.

Часто мы забываем, что большая часть наших научных и технических достижений меняет лишь образ жизни человека, но не делает его более счастливым. А дело-то в этом… В чем еще?.. Да, самолет радикально изменил наш образ жизни. Ну и что? Можно ли из стихов, написанных летающими на самолетах поэтами, вывести какое-либо преимущество над стихами, сочиненными их предшественниками, передвигавшимися на лошадях? Может быть, мои ученые современники более счастливы в своих достижениях, чем Ньютон, Максвелл или Фарадей? Да, я лечу в Москву к определенному часу, чтобы поспеть на семинар, который назначен на сегодня, а через два дня возвращаюсь домой, чтобы поспеть на очередную лекцию. Но у меня не было времени, чтобы посидеть в библиотеке, сходить в театр - я метался по Москве как угорелый заяц. Если бы я ехал на лошадях, то уж во всяком случае - не на два дня. Самолет придал суете наших дней, нашей вечной нехватке времени протяженность, соизмеримую с размерами планеты. И что мне с того, что самолёты изменили представление о расстояниях, если в эпоху реактивной авиации мы утратили возможность свободно путешествовать вне четко обозначенных границ? Мои предшественники путешествовали гораздо больше.



…Я – за коллективный разум, не знающий государственных границ. Более того, я – за ответственность каждого государства перед человечеством. Настало время, когда государству необходимо отчитываться не только перед самим собой, даже не только перед своим народом, но и перед всем человечеством – как оно распоряжается своими землями и другими ресурсами, как бережет вверенную часть планеты. Я за то, чтобы бесконечная гонка за все новыми и новыми изобретениями, непрерывно изменяющими среду обитания, сменилась поиском динамического равновесия между природой и человеком, гарантирующего необходимый человечеству гомеостаз. Наступит время, когда рост производства, рост товаров будет оправдан только ростом населения, а последний будет допустим только в чрезвычайных обстоятельствах. Пора осознать, что естественная, т.е. неконтролируемая регуляция человеческой популяции (как и регуляция численности биологических популяций) не отвечает гуманистическим устремлениям, поэтому контроль над рождаемостью в будущем неизбежен. Я за то, чтобы усовершенствование было подчинено нравственному и эстетическому усовершенствованию самого человека, за то, чтобы открытия в образе здорового образа жизни ценились выше, чем авиационные моторы. Я за воспитание в человеке любви к природе, к национальным традициям и Земле в целом, без оглядки на государственные границы. Я за воспитание, направленное против человеческой жадности. Я мечтаю о социальных системах, которые не разделяют людей и не возводят перегородок между странами, об Истине, которая объединит человечество.

А всеобщее благоденствие? Вот уж во что не верю, так это в рай на Земле. Я не идеалист. Все люди – разные. Ими движут разные желания и стремления, которые, к тому же, меняются с возрастом. Нет, всеобщее благоденствие невозможно.





Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.