Александр Бирюков «Последний Рюрикович»

Сначала это пришло как удивительное открытие: на страшной, перегороженной многими рядами колючей проволоки земле, в пространстве, наполненном криками охраны, треском выстрелов и лаем сторожевых собак, загнанные в беспросветный ледяной угол злой волей НКВД люди не теряли дорогих для себя связей, они знали и думали друг о друге и ежедневно умножали эти связи.

По мере знакомства с судьбами многих колымских заключенных обнаруживалось, что последнему, трагическому акту их жизни предшествовали годы, в течение которых они, ныне сведенные в общую массу страдальцев, там, находясь «на материке», на свободе, как бы далеки они ни были происхождением, местом жительства, социальным положением на новостройке социализма, они были как бы связанные между собой – если не очным знакомством, то хотя бы знанием друг о друге или возможностью такого знания.

В этом нет ничего удивительного. За двадцать пять лет существования в гулаговском архипелаге Особого острова через Севвостлаг прошли сотни тысяч заключенных. Вряд ли и сегодня кто-нибудь станет утверждать, ссылаясь на разнообразие и индивидуальность судеб осужденных, что их превращение из вольных граждан в з/к з/к – так обозначалось в канцелярской скорописи множественное число – было лишь делом случая. Напротив, чем больше мы обращаемся к документам, чем больше узнаем механизм действия машины репрессий, тем яснее становится закономерность ее соленой от крови работы, в том числе – и в выборе жертв, закономерность обращения в узников исторически связанных между собой людей.

А потому «колымское триединство» – единство героев, места и времени действия – не может более казаться лишь случайностью, напротив – в проявлениях его, этого единства, явно присутствует горькая правда истории.

О некоторых эпизодах «колымского триединства», связавших между собой столь разных, казалось бы, людей, я постараюсь рассказать, используя материалы архивных следственных дел и дел заключенных Севвостлага, оставленных на хранение в Москве и Магадане.


1.


Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер

Этот равно гениальный и безумный режиссер?

Как свободно он монтирует различные куски

Ликованья и отчаянья, веселья и тоски!

Он актеру не прощает плохо сыгранную роль –

Будь то комик или трагик, будь то шут или король.

О как трудно, как прекрасно действующим быть лицом

В этой драме, где всего-то меж началом и концом

Два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...

Юрий Левитанский,

из вступления в книгу «Кинематограф»


Итак, князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский,

сын министра внутренних дел царской России,

начинающий поэт, близкий к декадентским кругам,

бывший офицер царской армии,

бывший дезертир белого движения,

бывший литературовед и литературный критик, снискавший себе на этом поприще заслуженную известность в Европе и Америке,

бывший член компартии Великобритании,

бывший энтузиаст молодой советской литературы,

бывший репатриант, обласканный А. М. Горьким,

бывший заключенный Севвостлага НКВД СССР...

Из акта захоронения: «...7 июня с. г. погребен умерший 6 июня 1939 г. з/к Мирский Дмитрий Петрович, л. д. (личное дело заключенного. – А. Б) 136848. Зарыт на глубине 1,5 метров, головой на запад, от командировки 800 метров на восток. Деж. комендант Болотников. Лекпом Албынин. Лаг. староста Бирюков».


Легенда – неизвестно когда и где родившаяся – относила представителей рода Святополк-Мирских, идущего якобы от сына Великого князя Киевского Владимира Святополка Окаянного, печально известного в русской истории действительным (или приписываемым ему?) убийством своих родных братьев Бориса и Глеба, к числу потомков самого Рюрика.

Хотя серьезные исследователи никогда не принимали этой легенды в расчет, отмечая, что «...со стороны мнимых потомков расстояние почти трехсот лет ничем даже и не заполняется, этим самым доказывая полную несостоятельность высказываемой претензии на старшинство в роде Рюриковом»1, легенда сопровождала героя этого очерка, кажется, всю его жизнь.

О ней счел возможным упомянуть, хотя и в ироническом тоне, в 1928 году в письме к Ольге Форш А. М. Горький, назвав Д. П. Мирского «одним из потомков Святополка Окаянного» и ниже в том же письме сделав приписку: «К сведению: Святополк Окаянный – бывший князь, спец. по истреблению единоутробных братьев»2.

Отзвук легенды присутствует и в воспоминаниях Г. Н. Мунблита, относящихся к событиям начала тридцатых годов: «Человеком этим был Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, именовавшийся в литературных кругах, несмотря на преклонный возраст (в описываемое время Д. П. Мирскому было около 45 лет. – А. Б.) и почтенную внешность, царем Димой. Прозвище это придумал Юрий Олеша, приятельствовавший с Дмитрием Петровичем и утверждавший, что у того имеется больше прав на российский престол, чем у кого бы то ни было из уцелевших к тому времени претендентов»3.

Видимо, отголоски той же легенды дошли до меня в Магадане уже в конце шестидесятых годов: по словам одного из местных литераторов, ранее работавшего в лагерной культурно-воспитательной части, здесь, на Колыме, скончался последний Рюрикович...4

Совершенно определенно и тоном, не знающим сомнений, Д. П. Святополк-Мирский будет представлен потомком Святополка Окаянного М. Я. Поляковым, автором предисловия к сборнику статей Д. Мирского, первому, после 1937 года, изданию его работ в нашей стране5.

Тут, может быть, уместно будет вспомнить о насмешливом титуле «евразийского князя», которым снабдил Д. П. Святополк-Мирского Дон-Аминадо6, получивший в свое время от литературного критика Мирского звание самого главного из прославившихся уже в эмиграции писателей, истинного властителя дум зарубежной России7. Такой вот обмен любезностями.

Между тем П. Н. Петров в части первой книги второй указанного труда – «Всемилостивейше жалованные титулы князей (19 княжеских фамилий)» – относит процесс получения представителями рода Святополк-Мирских дворянского звания (1816 г.), а затем и княжеского титула к временам не столь уж отдаленным. При этом цитируется высочайший указ от 18 апреля 1861 года, которым этот титул был дарован («...всемилостивейше дозволяем... именоваться в России князьями без объявления документов на сей титул, утраченных во время польской войны 1831 года») прадеду Д. П. Мирского Фоме-Богуславу – Ивану Святополк-Мирскому и двум его сыновьям – генерал-майору царской свиты Дмитрию Ивановичу и флигель-адъютанту подполковнику Николаю Ивановичу «с их потомством»8.

О ближайших предках Д. П. Мирского П. Н. Петров сообщает: «Дмитрий Иванович Святополк-Мирский (дед нашего героя. – А. Б.) родился в 1825 году, ныне генерал инфантерии, член Государственного совета, свиты его Императорского Величества генерал-адъютант, женат на княгине Софье Яковлевне Орьбелияни. У них имеется потомство: князь Петр Дмитриевич (род. 18 августа 1857 г.), княжна Мария (род. 10 августа 1853 г.), княжна Ольга (род. 30 мая 1855 г.), княжна Нина Дмитриевна (род. 28 января 1859 г.)»9.

Петр Дмитриевич Святополк-Мирский продолжил семейную традицию и сделал весьма заметную военную карьеру. Он вошел в историю прежде всего как министр внутренних дел, занимавший этот пост в роковое для России время – в 1904-1905 годах. Не обладая, по всей вероятности, жестокостью и вероломством своего мифического предка, ратовал за реформы демократического свойства, в частности за расширение прав земств, преследуя при этом, конечно, отнюдь не радикальные, а сугубо охранительные цели: «...не трогая самодержавия, установить в России законность, широкую веротерпимость и участие в законодательной работе»10. И по нынешним временам совсем неплохие намерения, не правда ли? Кто знает, как бы развивались события в России, если бы высокому сановнику удалось хоть отчасти воплотить их в жизнь?

Вот взгляд на события тех лет из провинциальной глубинки. Он изложен в «повествовании о времени и себе» «Юность и свобода», принадлежащем перу известного дальневосточного писателя Bс. H. Иванова:

«Мгла черным флером злости, досады, подозрительности кроет сердце... О, если бы узнать, кто это делает, кто так вредит, и накинуться на него... Кто, кто может помочь?

И тут вдруг оказывается, что помощь пришла... Вот она! Отважный, честный революционер Сазонов, студент, 15 июля бросил бомбу в министра внутренних дел Плеве... Вся страна замерла: кто заменит Плеве? Должно быть, это будет мститель, железный человек!

26 августа новый министр внутренних дел назван – это князь Святополк-Мирский. 14 сентября он заступил на свой пост.

Оказывается, «нажимать больше нельзя» – действие сил равно такому же противодействию.

Потепление! После зимы – весна. Провозглашенная князем Святополк-Мирским «эпоха доверия» между обществом ч.р правительством исполнила и нашу Кострому радостной надежды... Как будто повторялась «эпоха великих реформ», только первая была после севастопольского разгрома, а эта – после отступления в Маньчжурии...

«Когда нам скажут, что хотим, куда как верится охотно!» – обронил А. С. Грибоедов. И русская либеральная общественность кинулась охотно навстречу эпохе, во всяком случае в своих декларативных уверениях... Пошли, заварились «пиры да балы»... Банкеты, речи, тосты, резолюции, статьи, адреса...

«Доверие» было «согласовано», и 6 ноября в Петербурге явочным порядком, уже без «согласования», собрался земский съезд либеральных общественных деятелей. В речах немцев было высказано пожелание, чтобы государственный строй стоял на основе народного представительства с законодательными правами.

Тут же, в декабре, подошел сорокалетний юбилей учреждения обновленных судебных уставов. Юристы требовали гарантий личной неприкосновенности, свободы совести, слова, собраний и союзов, введения контроля народных представителей. Радостное оживление охватило Кострому, правда, осторожно шедшую в самом хвосте банкетов и речей»11.

А современный историк рассказывает о приходе П. Д. Святополк-Мирского во власть так: «Отвращение и возмущение Общества столь велики, что даже царю становится ясно: надо что-то менять! Надо менять, ибо маленькой победоносной войны не получилось, а большой и победоносной без поддержки общества, без его патриотизма просто и быть не может! Нужна поддержка! И мучается бедный монарх, колеблется: так хочется назначить близкого по душе, архиконсервативного Б. В. Штюрмера, уже и указ заготовлен, но... но... Со всех сторон теребят, суетятся, хотят каких-то перемен, подвижек: –даже Вово Мещерский и тот... И, махнув наконец-то рукой, царь вызывает из Вильны тамошнего генерал-губернатора, человека добрейшего и честнейшего (хоть и жандармского генерала!), князя П. Д. Святополк-Мирского, испытывающего к тому же столь искреннее отвращение к полицейско-репрессивным методам управлениям страной, что оно еще в 1902 году заставило его покинуть престижнейший пост товарища министра внутренних дел и шефа жандармов.

Особо прошу заметить: все эпитеты в предыдущей фразе стоят без кавычек! Ибо ни в доброте, ни в честности, ни в благих намерениях, ни даже в уме Мирского у нас нет ни малейшего повода усомниться. И то, что слухи о предстоящем высоком назначении его скорей встревожили, чем обрадовали, – еще одно тому доказательство. «Я считаю, – говорил он министру двора Н. И. Воронцову-Дашкову, – что при теперешних обстоятельствах никто не имеет права согласиться занять этот пост, не создав сначала программу, которая была бы известна и одобрена государем, очевидно на либеральных началах» .

/.../ Будучи сторонником единения власти с обществом, с народом, он назвал себя «человеком земским»12.

Издание, которое едва ли можно заподозрить в заведомых симпатиях к столь видной фигуре царской администрации – Полное собрание сочинений В. И. Ленина, – помещает следующую справку об этом человеке:

«Святополк-Мирский П. Д. (1857-1914) – государственный деятель царской России, крупный помещик, октябрист. Был губернатором в ряде городов России. С августа 1904 года – министр внутренних дел; пытаясь ослабить нарастающий кризис в стране, проводил политику лавирования, провозгласив «эпоху доверия» правительства обществу, выразившуюся в незначительном смягчении цензуры, частичной амнистии и в разрешении съездов земских деятелей и т. п. В январе 1905 года, после провала этой политики, вынужден был уйти в отставку»13.

В. И. Ленин в то время воспринял «нежные речи Святополка-Мирского»14 скептически и предполагал, что «Нет ничего невозможного в том, что волна либерального возбуждения, быстро поднявшаяся после разрешения Святополка-Мирского, быстро и уляжется после нового запрещения»15.

Касаясь драматичнейшего в судьбе министра момента, автор статьи о нем в Малом энциклопедическом словаре Брокгауза-Эфрона (СПБ, 1909 г.) писал: «Ни предупредить, ни избегнуть кровопролития 9 января в СПБ С.-Мирский не мог, так как с нач. января он фактически уж не имел власти...»16

А Дмитрий Петрович (он родился 9 апреля 1890 года в имении Гиёвка под Харьковом) в те годы выбирал свой жизненный путь. Поступил в Петербургский университет, еще не имея, по всей вероятности, ясного представления о том, что же его, собственно, по-настоящему влечет в жизни. Переводясь с одного факультета на другой, отдал, в конце концов, предпочтение филологии (в числе профессоров университета были в то время блестящие ученые, в их числе востоковед В. Бартольд и лингвист Бодуэн де Куртене). Будучи активным членом «Общества свободной эстетики», писал литературные рецензии. Выпустил в 1911 году сборник стихов, Сориентированных на поэзию символистов и получивших сочувственный, но и довольно сдержанный отзыв Николая Гумилева: «Изящнее, новее, но все-таки в том же духе (то есть «иногда вполне литературны», как следует из вышесказанного рецензентом. – А. Б.) «Стихотворения» князя Д. Святополк-Мирского. При чтении их возникает сомнение, не нарочно ли автор так существенно сузил свой горизонт, отверг острые переживания и волнующие образы, полюбил самые невыразительные эпитеты, чтобы ничто не отвлекало мысль от плавной смены отточенных и полнозвучных строф. Как будто он еще боится признать себя поэтом, и пока мне не хочется быть смелее его»17.

И в том же 1911 году решительный шаг в сторону от, казалось бы, определившегося жизненного пути – поступление на военную службу. Что явилось причиной этого решения?

Дань семейной традиции? Душевный кризис, вызванный неверием в себя как поэта? Разочарование в литературном поприще? Или – к тому же или сверх того – свойство натуры, склонной, суммируя исподволь накапливаемые впечатления, совершать резкие, едва ли не противоположные ходы?

Я не располагаю сведениями, которые приблизили бы меня к ответу на эти вопросы. Но так или иначе к началу первой мировой войны Д. П. Святополк-Мирский был кадровым офицером, к 1917 году имел чин капитана («...капитан царской армии» – не упустит возможность отметить отягчающее вину обстоятельство будущее постановление Особого совещания НКВД СССР).

Романтическим мальчишеством веет от эпизода тридцатых годов, о котором расскажет Г. Мунблит в указанных выше воспоминаниях:

«Вдобавок оказалось, что Мирский, в прошлом кавалерист, отлично владеет искусством сабельной рубки и может показать некоторые приемы этого редкого по нынешним временам искусства тут же, не сходя с места, если ему дадут обыкновенный кухонный табурет, который заменит ему коня, и шашку, висящую на стене.

Багрицкий (дело происходило в его квартире. – А. Б.) задохнулся от счастья, шашка была снята и вытерта от покрывавшей ее пыли, табурет принесли, после чего Дмитрий Петрович уселся в центре комнаты и продемонстрировал собравшимся сабельные приемы на таком недосягаемо высоком уровне, о котором можно только мечтать»18.

Радостная картинка всеобщего восхищения (хотя с чего бы это сугубо штатскому Г. Мунблиту, соавтору юмориста Евгения Петрова по незлобивым кинокомедиям конца тридцатых – начала сороковых годов «Музыкальная история» и «Антон Иванович сердится», пятью годами ранее мечтать о недосягаемом уровне сабельного искусства?) понадобилась мне не только для контраста с горестными описаниями, к которым вскоре придется перейти, но еще и потому, что в этом эпизоде явлена фигура, которая странным образом станет как бы стягивающим центром всего моего задуманного трехчастного повествования.

Странность тут заключается в том, что, рассказывая о судьбах колымских заключенных, я буду обращаться к личности и творчеству человека, который к Колыме не имел никакого отношения. Он умрет дома с незапятнанной репутацией (и даже во славе), в собственной постели, за несколько лет до того, как взметнется неистовая волна массовых репрессий. Но и отыскивая главные стимулы в судьбе несчастного князя в первом очерке, и анализируя ход следствия по делу пяти московских литераторов – Нарбута, Зенкевича, Шлеймана-Карабана, Поступальского и Навроцкого, оказавшихся в его итоге на холодной Колыме – во втором, представляя в третьем судьбы двух только начинавших свою творческую судьбу в те же тридцатые годы поэтов – Шевцова и Португалова и уж вовсе неизвестных за пределами круга родных и сослуживцев скромных жителей подмосковных поселков Кунцево и Одинцово братьев Дыко – в каждом из этих очерков я буду рассказывать о людях, которые так или иначе были связаны с «захлебнувшимся от счастья» в той сцене сабельной рубки поэтом Эдуардом Багрицким.

Эта кажущая странность будет, на мой взгляд, продолжением все того же заявленного выше «колымского триединства», гибельный исток которого следует искать во временах, когда – как об этом расскажет Эдуард Багрицкий, –

Нас водила молодость

В сабельный поход,

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед.

Боевые лошади

Уносили нас.

На широкой площади

Убивали нас...

Отцом героини этого стихотворения пионерки Вали и явился один из братьев Дыко – Михаил Елисеевич, расстрелянный в середине апреля 1938 года на колымской «Серпантинке».

3/к Святополк-Мирский Д. П., когда-то представлявший для «нас» – революционных героев Эдуарда Багрицкого – противодействующую сторону, по прибытии в приморское отделение Севвостлага (г. Владивосток) на вопрос анкеты «служба в белой армии» вполне благоразумно предпочел не отвечать – в этой графе стоит лишь прочерк. Несколько ранее, на допросе в Бутырской тюрьме, он объявит, что «служил с марта 1919 по февраль 1920 в деникинской армии в чине капитана».

И ниже сообщит следующие подробности: «Я служил в Кубанском кавалерийском корпусе. С этим корпусом мне приходилось участвовать в следующих боях против красных: В районе Ровеньков в марте-апреле 1919 года (все стилистические и прочие погрешности принадлежат перу составлявшего протокол пом. нач. 5 отделения 3 отдела ГУГБ лейтенанта государственной безопасности Мулярова19. – А. Б.), в Задонской степи в р-не Великокняжеской и в направлении на Царицын, в мае, в апреле того же года. После этих боев я был переведен в корпус Май-Маевского, продолжая быть при штабах первой, затем третьей дивизий, во время боев в р-не Льгова и Орла. В октябре 1919 года, я был переведен в штаб девятой дивизии, находившейся в Нежине и участвовал в боях под Нежиным и во время отступления до гор. Черкас. В Черкасах, я заболел сыпным тифом. По выздоровлению выехал в Тирасполь, где присоединился к штабу дивизии, с которой отступал до Гусятино (польская граница). В Гусятино отряд генерала Бредова в который входила девятая дивизия был разоружен и по согласованию с командованием белой армии был направлен в концентрац. лагерь в Познане, для отправления оттуда к Врангелю. В 1920 г. апреле м-це я из лагеря бежал в Варшаву к моему родственнику, помещику – Святополку-Мирскому Михаилу Николаевичу»20.

Далее Муляров фиксирует следующий свой вопрос: «До какого года Вы жили в Варшаве и что вы там делали?»

«Ответ. Я жил там всего лишь несколько дней. С помощью Святополка Мирского я выехал в Австрию и оттуда в Грецию, где жила моя мать эмигрировавшая из России во время революции».

Мать Дмитрия Петровича – Екатерина Бобринская (сведения из французских источников). Екатерина Алексеевна Святополк-Мирская, уточняет В. В. Перхин в комментарии к письмам Д. П.21 Она умерла в 1928 году. В 1920 году был убит его брат – Алексей Петрович (год рождения неизвестен)22. В комментарии к публикации материалов архивно-следственного дела Д. П. Святополк-Мирского В. В. Перхин сообщает и о сестрах Д. П. Софье Петровне Похитоновой и Ольге Петровне Святополк-Мирской, живших с 1920 года во Франции. «Сестры вернулись на Родину, вероятно, уже после смерти Сталина»23.

Коль скоро речь зашла о членах семьи Д. П. Святополк-Мирского, сообщу, что в 1919 году он женился на Вере Флериновой, 1891 года рождения, уроженке той же, что и он, Харьковской губернии – можно с некоторой долей вероятности предположить, что в трагические годы гражданской войны он встретил свою давнюю, может быть, еще с детских времен знакомую и связал с ней – как оказалось, ненадолго – судьбу. Позднее он вроде бы был женат на дочери А. И. Гучкова Вере Александровне Сувчинской, бывшей ранее женой П. П. Сувчинского, его единомышленника и соратника по евразийскому движению. Этот брак, если он существовал24, распался до приезда Д. П. Святополк-Мирского в СССР. В Москве, перед арестом, по словам того же Г. Мунблита (анкета арестованного это подтверждает), он был одинок.

Здесь, видимо, не обойтись без того, чтобы не сказать хотя бы несколько слов о возможных тесте и теще Дмитрия Петровича. Александр Иванович Гучков, выходец из богатой московской купеческой семьи – его отцом был потомственный почетный гражданин, совладелец торговой фирмы, матерью – обрусевшая француженка Корали Вакье – прожил долгую (он родился в 1862 году), наполненную неиссякаемой общественной деятельностью жизнь. Современники полагали на счету А. И Гучкова целый ряд героических поступков.

«Видный деятель городского самоуправления, – пишет о нем А. Н. Боханов, – основатель и руководитель одной из крупнейших либеральных партий (той самой, октябристской» к которой принадлежал и отец Д. П. Святополк-Мирского Петр Дмитриевич. – А. Б.), заметный депутат, а затем – председатель российского парламента; «душеприказчик» романовской монархии, принимавший отречение Николая II, а потом – влиятельный морской и военный министр Временного правительства; непримиримый противник большевизма и до последних дней бескомпромиссный сторонник «белого дела» – вот основные вехи непростой жизни этого человека и политика»25.

Жена Александра Ивановича и мать Веры Александровны Гучковой Мария Ильинична Зилоти происходила из известной дворянской семьи, ее отец был предводителем дворянства в Старобельском уезде Харьковской губернии (вспомним, что в этой губернии было и имение Святополк-Мирских. – А. Б.), мать – Юлия Аркадьевна – приходилась теткой С. В. Рахманинову, старший брат М. И. Зилоти –Александр – ученик и друг П. И. Чайковского, любимый ученик Н. Г. Рубинштейна, выдающийся пианист, дирижер, профессор Московской консерватории26.

А. И. Гучков скончался в Париже в 1936 году. Двумя годами позднее там же скончалась его вдова.

Из архивного следственного дела Д. П. Святополк-Мирского достоверно известно, что в СССР в шестидесятых годах проживала сестра Дмитрия Петровича О. П. Похитонова – она обращалась в Прокуратуру СССР с просьбой о пересмотре дела своего брата.

Далее о жизни в эмиграции на допросе 3 июня 1937 года Святополк-Мирский показал:

«...Я жил на средства моей матери ничего определенного не делая. Будучи в Греции я списался с моим знакомым английским писателем М. Берингом, который мне устроил литературную работу в английских журналах27. Беринг устроил мне возможность уехать в Англию. В январе месяце я выехал в Лондон, я занялся работой по линии английской литературы».

Последнее, видимо, менее всего занимало лейтенанта госбезопасности, поэтому он спрашивает: «Какой работой помимо литературной Вы занимались в Лондоне?»

«Ответ. Первое время никакой. В 1922 году в мае месяце, я устроился на работу в Лондонский университет (читатель, я думаю, вправе усомниться, что в протоколе зафиксирована подлинная речь выпускника Петербургского университета – видимо, следователь «своими словами» излагал то, что слышал от допрашиваемого. – А. Б.) вернее в филиал его –школу «славьянских языков».

Вопрос. Как Вы устроились на работу в указанную школу «славьянских языков» и в качестве кого Вы там работали?

Ответ. В школе я работал в качестве доцента истории русской литературы. В школу я был приглашен профессором Б. Персом, руководителем этой школы».

Ну вот, «ключевое» для дела Дмитрия Петровича имя произнесено, сейчас Муляров потребует уточнить: «Откуда вы знаете Б. Перса?» – о М. Беринге вопросов не последовало, во всяком случае в протоколе они не зафиксированы, и следствие выйдет на свое основное русло, короткое и неглубокое. Арестованный 2 июня 1937 года, Д. П. Святополк-Мирский менее чем через два месяца, 28 июля, будет осужден по подозрению в шпионаже постановлением Особого Совещания при Народном Комиссаре Внутренних дел СССР (сохраню всю чванливую графику этого злодейского органа) на восемь лет заключения в исправтрудлагерь.

Отодвинем на время том архивного следственного дела. Прежде всего потому, что личность данного «потенциального шпиона» (аббревиатура ПШ – подозрение в шпионаже, имела тогда и другую, не менее распространенную расшифровку – «потенциальный шпионаж») куда богаче и многограннее, чем она встанет со страниц полуграмотных протоколов, и довольствоваться только ее чекистской версией значило бы крайне сузить предмет разговора.

Отодвинем на время том следственного дела еще и потому, что, как в этом скоро убедится сам читатель, направляясь вдоль вышеуказанного русла, в фабуле следствия присутствует довольно незамысловатая игра, точнее говоря сговор между этим самым следствием (всезнающим, конечно) и несчастным арестованным. Вероятно, Д. П. Святополк-Мирскому в первые же дни очень убедительно объяснили (даты допросов я сверю по сохранившимся в деле з/к Святополк-Мирского документами его тюремного дела № 539, среди которых есть и расписки конвоиров: какого числа, из какой камеры и к какому именно следователю арестованного доставляли на допрос – есть возможность установить, в какие дни и кто именно вел с арестованными эти беседы), что просто так он отсюда не выйдет (почему – это он сам должен догадаться), а раз так, то следует признать то-то и то-то, пусть это и выглядит заведомой глупостью (последнее, надо полагать, арестованного вполне устраивало), назвать и изобличить кое-кого (вероятно, это был самый острый, трудно разрешимый вопрос, и протоколы сохранили свидетельства двух разных подходов к нему – со стороны следствия и со стороны обвиняемого), и если все будет идти так, как договорено, то очень быстро (понятно, что тюрьма не рай, но в лагере Вам будет гораздо лучше – возможное увещевание со; стороны следователя) последует минимальная мера наказания. «Ну, конечно, – продолжу начатую реконструкцию одного из возможных диалогов в следственном кабинете Бутырской тюрьмы, – не совсем уж минимальная, не три года и не пять, а где-то так... – но по-божески, уверяю Вас, не обидим. Еще спасибо скажете, что все так хорошо закончилось».

Тут мы следствие даже можем понять. О минимальном сроке говорить, конечно, не приходилось. Сколь фантастична ни была версия обвинения, сколь надежна и послушна ни была уже репрессивная машина, готовая с высокой степенью гарантии выдать требуемый результат, личность арестованного содержала столько компрометирующего ее (князь, дворянин, сын министра, капитан царской армии, белогвардеец, эмигрант), что либеральничать было просто невозможно при всем, как говорится, желании.


2.


Но о следствии и мере наказания, и о том, что, может быть, стояло за тем и за другим, чуть позже, а пока о том, что по-настоящему составляло жизнь нашего героя в те двенадцать лет, что он провел вдали от родины, о нелегких и, вероятно, неожиданных его решениях, в которых в равной степени отразились как сложность и противоречивость самого времени, так и сложность и неоднозначность характера Дмитрия Петровича.

Даже в наше время особенного интереса к жизни русской эмиграции, ее ключевым и просто заметным фигурам, время неограниченных, как мне кажется, возможностей для публикаций на эту тему, о Д. П. Святополк-Мирском сказано все еще не слишком много, и только появившаяся в 1997 году книга О. А. Казниной «Русские в Англии» в значительной степени ликвидирует этот пробел.

Оказывается, что еще в октябре 1920 года, находясь в Афинах, Д. П. Святополк-Мирский приступает к серии очерков о русской литературе, которые в скором будущем появляются в журнале «Лондонский Меркурий» под названием «Русские письма». Весной 1921 года Д. П. познакомился в Лондоне с редактором этого журнала Дж. Сквайром, и в июне редактор журнала писал упомянутому выше М. Берингу: «Завтра придет Мирский и мы обсудим его будущее.

У него в кармане пять фунтов стерлингов, и ничего больше. Тем не менее он не хочет браться за рутинную редакторскую работу, если существует хоть какая-то возможность жить литературным трудом. Мне кажется, мы можем найти такую возможность и для начала составим список статей, которые он смог бы написать для различных изданий».

Далее О. Казнина сообщает, что в 1922 году Д. П. Святополк-Мирский с помощью М. Беринга и Б. Перса получил место профессора в Школе славянских исследований Королевского колледжа Лондонского университета28.

В этой же книге есть и содержательные справки о лондонских покровителях Дмитрия Петровича.

Морис Беринг (1874-1945) десятилетия посвятил изучению России и написал о ней более десятка книг. Их высоко оценил и Святополк-Мирский. В 1924 году, рассматривая в статье, опубликованной в парижской газете «Звено», сочинения иностранных авторов, он выделил Мориса Беринга как «автора единственных ценных книг, написанных по-английски о русской литературе»29.

Бернард Перс (1867-1949) первый раз приехал в Россию еще в 1898 году и в течение двух лет был вольнослушателем Московского университета. Второй раз он побывал в России в 1904-05 гг. и с тех пор приезжал ежегодно, расширяя свои политические, научные и иные связи, в том числе и шпионские.

«В 1919 г. по инициативе Б. Пэрса и при поддержке других видных русистов, – пишет О. Казнина, – при Королевском колледже Лондонского университета была основана Школа изучения славянства и Восточной Европы /.../ На посту директора этого института он оставался до 1939 г.»30.

Ирма Кудрова в книге «Версты, дали...» приводит весьма красноречивое свидетельство успехов Д. П. Святополк-Мирского на преподавательском поприще в Лондоне:

«Г. Л. Козловская дает следующий портрет Мирского тех лет (речь идет о середине двадцатых годов. – А.Б.) – она училась тогда в Лондоне: «Я была тогда совсем юной и мне посчастливилось прослушать несколько его лекций о Толстом и Достоевском, которые он читал на английском языке для студентов Лондонского университета. Никогда потом мне не довелось слышать ничего более блистательного. Это было такое проникновение, озаряющее до дна творческую суть и характер двух русских гениев, что это не имело ничего общего с литературоведческими разборами других. Он сам, его речь, потрясающая по своей стилистике, каждая мысль, все это творилось у вас на глазах, как ослепительное создание искусства. Зал, где он читал, всегда был набит до отказа, студенты всех факультетов бросали все, чтобы протиснуться, прилепиться на подоконниках и при распахнутых дверях стояли, не шелохнувшись, на площадке и на лестнице... Когда он кончал, молодежь обступала его тесным восторженным кольцом и, не отпуская, аплодировала безудержно и самозабвенно»31.

О. Казнина называет «невероятным» то количество статей и рецензий для английской, французской и русской зарубежной печати, которое было написано Святополк-Мирским в бытность- его преподавателем Лондонского университета. А кроме них были еще и книги, и именно они . принесли исследователю настоящую славу.

В 1925 году в Лондоне вышла популярная книга Святополк-Мирского о современной русской литературе, в следующем году он выпустил книгу «Пушкин», написанную на основе его магистерской диссертации. В том же году вышла его книга «Современная русская литература: 1881-1925», через год – «История русской литературы с древнейших времен до смерти Достоевского».

«Выход в свет этих книг, – пишет О. Казнина, – обеспечил Мирскому положение ведущего историка русской литературы в Англии и в Европе. Книги эти выдержали большое количество переизданий, а в 1960-70 гг. были переведены на основные европейские языки. Как писал Г. П. Струве, преемник Д. Мирского на русской кафедре Лондонского университета, «История русской литературы» Д. Мирского стала настольной книгой для всех иностранцев, изучающих русскую литературу. А. Бахрах, характеризуя историко-литературные труды Д. Мирского как лучшее, что написано о русской литературе на английском языке, заключал, что его «История русской литературы» «не имеет себе равной ни по-английски, ни по-русски, и несмотря на ее полувековую давность, к ней можно с пользой прибегать и по сей день, едва ли в ней что-либо устарело»32.

В 1992 году, через 65 лет, две главные работы Д. П. Святополк-Мирского 1926-27 гг., были переведены на русский язык и вышли в одном томе в Лондоне. Примечательно, что перевод был осуществлен бывшей участницей другой гражданской войны (не в России, а в Испании) и тоже бывшей колымской заключенной Р. А. Зерновой.

(Еще в 1963 году я поставил на книжную полку ее только что вышедший сборник рассказов «Свет и тень» – в аннотации сообщалось, что писательница была переводчицей в сражающейся Испании, лесорубом, учительницей, землекопом... Видимо, случился такой «разброс» профессий неспроста, да и в самих рассказах просвечивали некоторые лагерные реалии. Но где, в каких местах писательница, если и она была когда-то осуждена, отбывала наказание?

Я не находил ответа на этот вопрос, пока мне не попала в руки книга известного барда, одного из родоначальников «авторской песни», и доктора геолого-минералогических наук по совместительству А. М. Городницкого «След в океане». «Что касается вообще песен, – писал Александр Моисеевич, – то они в основном связаны в моей памяти в пятидесятые и начале шестидесятых с домом Руфи Александровны и Ильи Захаровича Серманов, живших в те годы в районе Автово (в Ленинграде – А. Б.), а позднее эмигрировавших в Израиль /.../ Руфь Александровна была испанистом-переводчиком и писала рассказы под псевдонимом Зернова. Она успела в свое время принять участие в гражданской войне в Испании, в 1935-1936 годах, получить там орден и потом отсидеть на Колыме»33.

Я попросил Александра Моисеевича сообщить мне фамилию, под которой Р. А. была в лагере – ведь Зернова только псевдоним, а за Сермана она могла выйти замуж уже после освобождения. А. М. написал, что он обратился еще раз к давним друзьям Р. А. Зерновой (она продолжает жить в Израиле) с вопросом о ее «подлинной фамилии, и все они утверждают, что Зевина».

К тому времени я уже имел и сообщение профессора Орегонского университета (США) Альберта Леонга, приезжавшего в Магадан в 1996 году на открытие памятника «Маска скорби» и обмолвившегося в нашей долгой беседе о знакомстве с Р. А. (тесен все-таки мир!), – о том, что на Колыме Руфь Зернова проходила под фамилией Зевина.

Но... ИЦ УВД Магаданской области на мой запрос сообщил, что сведениями о заключенной Зевиной Руфи Александровны не располагает. До сих пор я не могу разобраться в этом недоразумении34.

Здесь уместно, как мне кажется, коснуться одного явно тенденциозного пассажа в уже упоминавшейся статье В. В. Перхина35. Сообщая о том, что Д. П. Святополк-Мирский «все еще известен у нас (т. е. в СССР – А.Б.) как Д. Мирский», В. В. Перхин утверждает, что эту трансформацию фамилии он был вынужден произвести, вернувшись на родину – «...чтобы не напоминать о своем княжеском прошлом»36.

Членство в компартии Великобритании, активная просоветская позиция, публично заявленная Д. П. Святополк-Мирским еще до приезда в СССР, весьма убедительно свидетельствовали о его разрыве, вполне добровольном, с «княжеским прошлым» Утаивание части фамилии было бы тем более бессмысленным, что княжеское происхождение нового советского гражданина было прекрасно известно не только органам, которым это полагалось знать по долгу службы, но и достаточно широкой литературной общественности. Не секрет для В. В. Перхина и то, что трансформация фамилии Дмитрия Петровича произошла задолго до его приезда в СССР. Мирским назван и автор «Современной' русской литературы», вышедшей, как сказано выше, в Лондоне в 1926 году – задолго до того, как Святополк-Мирский начал ходатайствовать о возвращении на родину.

При этом разрыв с «княжеским прошлым» мог обосновываться не только в эмоциональном, но и во вполне теоретическом плане. Для подобного утверждения достаточно заглянуть в «евразийский манифест» 1925 года, процитированный А. Л. Налепиным на академической конференции «Евразийская перспектива»:

«В политике внешней и внутренней русские люди в настоящий момент должны построить мир как будто он только сегодня создан. Так велик биологический переворот, произведенный революцией. Материал, как расплавленный металл. К настоящему моменту не существует никаких старых, то есть дореволюционных рамок, которые бы повелительно определяли бы его нынешнюю форму. Все рамки и все формы отливаются и должны быть отлиты наново. Всякий прежний юридический титул может иметь значение только постольку, поскольку он наново обоснован. Большее же число прежних юридических титулов, как таковые, в coвременности значения не имеют». Имеется в виду – граф, князь и т. д.»37.

М. Поляков и Н. Афанасьев в указанных выше предисловиях к сборникам работ Д. Мирского обстоятельно) выявили источники его эстетических позиций, равно как и стремительную, а подчас и парадоксальную их смену, соответствующую изменению политических взглядов Д. П. Святополк-Мирского. О том, насколько они, эти взгляды, а В] еще большей степени – продиктованные ими поступки будоражили тогдашнюю эмиграцию, свидетельствует история создания и недолгого существования журнала «Версты», рассказанная на страницах книги Ирмы Кудровой.

Не вдаваясь в детали этой по-своему замечательной истории, отмечу в ней лишь несколько обстоятельств, которые окажутся, вероятно, существенными в размышлениях над тем, что все-таки привело пользовавшегося доверием властей литературного критика на тюремные нары.

В марте 1926 года С. Я. Эфрон писал одному из своих корреспондентов: «В Париже зачинается толстый двухмесячник (литература, искусство и немного науки) вне всякой политики. Я один из трех редакторов. Первый в эмиграции свободный журнал без всякого «напостовства» в искусстве и без признаков эмигрантщины. Удалось раздобыть деньги (отметим эту вроде бы безобидную фразу. – А.Б.), и сейчас сдаем первый номер в печать. Тон журнала очень напористый, и в Париже он произведет впечатление разорвавшейся бомбы»38.

Объявляя издание стоящим «вне политики», С. Я. Эфрон – сознательно или невольно – по крайней мере, лукавил. Если воспроизвести сейчас основные моменты его жизненного пути, даже не касаясь скандальной истории, связанной с его участием в убийстве советского резидента-перебежчика в Швейцарии, нельзя не увидеть, что на протяжении всей своей сознательной жизни он оказывался вовлеченным именно в политическую злобу дня. Равно как нельзя верить в его слова о том, что журнал «Версты» затевался без политического прицела. С. Я. Эфрон начнет добиваться возвращения в Россию в том же, что и Д. П. Святополк-Мирский, 1930 году.

Не менее значительная, как полагает И. Кудрова, роль в определении направления журнала принадлежала П. П. Сувчинскому (1895-1985), видному музыкальному критику, в прошлом – издателю музыкального журнала в Киеве, и Д. П. Святополк-Мирскому, о котором И. Кудрова пишет, видимо, не без восхищения: «Горячий, брызжущий энергией и боевым пылом...»39

На обложке журнала, рядом с фамилиями трех редакторов, значились имена трех основных участников: Алексей Ремизов, Марина Цветаева и Лев Шестов. Трое из шестерых, указанных на обложке, вернутся в Россию (чтобы погибнуть?), Ремизов сохранит надежду на свидание с родиной до последних дней, он умрет в Париже с советским паспортом в 1957 году.

А шум те «Версты» в эмигрантских кругах наделали изрядный. И. Кудрова радикализм редакторов журнала относит к их «евразийскому» началу, в то время, по ее словам, и неосознанному (что, на мой взгляд, является неверным): «С одной стороны, группа «Верст» решительно не разделяет ностальгии по дореволюционной российской государственности, с другой – ее не устраивает и ориентация на европейские формы социального развития. Октябрьские события 1917 года отнюдь не вызывают их восторгов, но и безудержное поношение всего, что происходит теперь на русской земле, представляется совершенно бессмысленным. Инициаторы нового журнала надеялись объединить вокруг себя тех, кто хотел не оголтелого «обличительства», а объективных сведений о культурных и политических процессах, развивающихся в России. Таких было немало среди тысяч беженцев, оказавшихся за пределами своей Родины...»40

В данном контексте представляет, как мне кажется, определенный интерес (хотя не с каждой из приведенных здесь формулировок я могу согласиться) общая формула евразийских исканий, высказанная современным американским славистом Джоном Глэдом в его «Беседах в изгнании»:

«Еще одно движение (первым автор называет «сменовеховство». – А. Б.), пытавшееся найти положительные элементы в советском государстве, было «Евразийство», основанное Николаем Трубецким, Георгием Флоровским, Петром Савицким и Петром Сувчинским публикацией в Софии в 21-м году сборника статей под названием «Исход к востоку». Их поддержали несколько известных философов и мыслителей, в том числе Петр Бицилли, Дмитрий Святополк-Мирский, Георгий Вернадский и Лев Карсавин. «Евразийцы», черпавшие свое вдохновение порой из фашизма и верившие в необходимость основанной на религии авторитарной социальной структуры, сочетали в себе идеалы славянофильства 19-го века с верой в создание новой культуры, которая объединит Европу и Азию.

Движение постепенно становилось все более просоветским, и Трубецкой с Флоровским отмежевались от него. Литературный критик Святополк-Мирский вернулся, однако, в Советский Союз и был репрессирован»41.

Дело евразийцев оказалось куда более живучим, чем его глашатаи. Их идеи участвуют и в нынешней политической борьбе, и, видимо, не случайно летом 1993 года газета «День» опубликовала на своих страницах «текст» (так обозначен жанр публикации Сергеем Даниловым) одного из теоретиков евразийского движения Петра Савицкого, получивший здесь название «Обустройство континента». Приведу несколько красноречивых цитат из этой публикации:

«Евразийство прежде всего пыталось внести свой вклад в Дело познания России. Оно подвергло анализу под новым, Данным революцией углом зрения основные представления о русской истории, русской географии, этнографии, языкознании, антропологии и т. д. Оно определило Россию как особый исторический и географический мир, не принадлежащий (наперекор обычным представлениям) ни к Европе, ни к Азии, но представляющий собой совершенно самостоятельную историко-географическую среду, хотя и имеющую соприкосновения как с одной, так и с другой (отсюда – определение ими России как «Евразии» и самое имя «евразийства»).

Судьбы России – Евразии, утверждают евразийцы, протекают в основном независимо от судеб Европы и Азии. Только поэтому, говорят они, Россия могла произвести коммунистическую революцию и до сих пор удержаться на этой базе, несмотря на то, что во всем остальном мире продолжает господствовать капиталистический строй /.../

Переживаемый ныне «коммунистический» этап ее истории является, в понимании евразийцев, не более как преходящей ступенью исторического ее восхождения. Евразийцы ищут пути вперед от настоящего момента. В этом – смысл их политической и экономической программы.

Они полагали, что имеют дело с проблемами, глубоко укорененными в особенностях именно русско-евразийского мира.) Уже с начала 1920-х годов они искали способы соединить максимальную силу, авторитетность и устойчивость власти с широким и всесторонним учетом меняющихся народных построений, выражаемых в формах народного представительства (по части которого они настаивают на сохранении, в измененной форме, советской системы) /.../

Совершенно то же соотношение (между чисто русским и «универсальным». – А. Б.) мы наблюдаем в сфере евразийской политико-экономической программы. Она сложилась в середине 1920-х годов. Основная ее задача – сопрячь воедино категории «плана», «государственного» и «частного» хозяйства. Потому свою политико-экономическую теорию евразийцы и называют «плановой государственно-частной системой хозяйства». Уже в середине 1920-х годов «план» и «плановость» они признали основным экономическим лозунгом нашей эпохи. В тот момент они связывали его с очередными задачами экономического строительства особого мира России – Евразии.

Года через 2-3 после того, как сложилась евразийская политико-экономическая программа, коммунистическая власть приступила к выработке и осуществлению первого пятилетнего плана. В нем было много элементов, которые выдвигались и евразийцами в их конструкциях начала и середины 1920-х годов. Принцип «плана» и принцип «государственного хозяйства» были представлены в этой попытке во вполне достаточной степени. Чего ей недоставало – это учета тех начал экономической жизни, которые можно охватить общим понятием «частного хозяйства». Первый пятилетний план не сумел связать грандиозных национальных и социальных задач, им выдвинутых, с личной заинтересованностью в результатах труда тех людских кадров, которые призваны были его осуществлять»42.

В последующие годы было переиздано немало работ крупнейших евразийских авторов. Их идеи – как со знаком плюс, так и со знаком минус – активно включались в нынешние дискуссии о судьбах России, словно беря реванш за поражение в начале тридцатых годов.

«Идеи евразийства, – пишет А. Г. Соколов, – в русской зарубежной критике были встречены в основном отрицательно. Евразийство в тех конкретных условиях жизни русской эмиграции на литературу не оказало заметного влиятия. Но некоторые издания середины и второй половины 1920-х годов оказались близки (в частности, по субъективным пристрастиям издателей) к нему. Близким к евразийцам стал журнал «Версты», выходивший в Париже в 1926-1928 гг., который редактировался кн. Святополк-Мирским и С. Я. Эфроном»43.

Оппоненты журнала «Версты» – «эмигрантский синедрион» в лице Бунина, Гиппиус и иже с ними – отвергая начисто художественную ценность (тут не обошлось и без полемического перегиба) материалов, помещенных в первой книге журнала, целили в то место, которое полагали самым уязвимым – связь с Москвой.

«Кто тот благодетель, тот «друг» новой России, который так щедро тратится на нее?» – писал о первой книге журнала И. А. Бунин в газете «Возрождение». «Данная группа, –утверждала 3. А. Гиппиус в «Последних известиях», – идет к соединению не с Россией и не с русской литературой, а с Советами...»44

А Советы разглядели парижские «Версты» довольно быстро. Уже 30 сентября 1926 года журнал «Прожектор», выходивший в издательстве «Правда» под редакцией Н. Бухарина и А. Воронского, крупнейшего советского критика той поры, поместил статью последнего под названием «Версты полосатые». А. Воронский находит немало достоинств в новом издании. Он положительно оценивает не только факт публикации в журнале лучших и новейших произведений советской литературы (в том числе и авторов, близких А. Воронскому по его собственной журнальной практике – С. Есенина, Артема Веселого, И. Бабеля). Он охотно соглашается, в частности, с основным пафосом опубликованной в «Верстах» статьи Святополк-Мирского «Поэты и Россия», весьма солидаризируется с литературоведом-эмигрантом в оценках эмигрантской прозы и поэзии, публикуемой на страницах «Современных записок» (а в числе их авторов оказываются такие «столпы», как Бунин, Зайцев, Мережковский, Ходасевич, Алданов – и каждому из них немало достается от бывшего собрата по изданию), но...

«Но вот, что они («Сувчинские, Святополк-Мирские «при ближайшем участии Марины Цветаевой и Льва Шестова» – так они обозначены в предыдущем абзаце. – А. Б.) не увидели, не видят. Утверждая наличие в Республике Советов культурного ренессанса, возрождения, редакция и сотрудники журнала «Версты» стараются объяснить этот подъем туманными национально-историческими предначертаниями и всячески отгораживаются от признания большевизма. Пустая затея. Октябрьская революция это – большевизм. Одно неразрывно связано с другим. Новый культурный темперамент – результат большевизма. Смутно это начинает иногда понимать как будто и Сувчинский, когда он пишет о новых большевицких людях. Но большевизм по самому существу интернационален. Национал-большевизм – сочетание по природе своей противоестественное. Это – огонь и вода, деревянное железо. Национальные корни большевизма питаются интернациональной почвой. В тот день, когда большевизм станет национал-большевизмом, он перестанет быть большевизмом. На это вырождение и надеется редакция журнала. Сувчинский так и рассуждает: «Большевики сдвинули со своих мест тысячи оседлых людей. Наново развивается социальная подвижность, специфически русское континентное кочевничество и страсть к социальному делу. Из рук революционеров-спецов это дело постепенно отнимается. По сравнению с оживающей многосложностью жизни – бессильно элементарное доктринерство коммунизма».

Очень ясно: «дело постепенно отнимается». Смотришь, у власти стоят уже не большевики, а, скажем, сторонники «национально-исторических предначертаний».

На это нам остается ответить, не бахвалясь: посмотрим, посмотрим, кто кого. У нас вопреки всяким затруднениям –а когда их не было? – нет оснований складывать оружие и нет желания «постепенно» самоупраздняться»45.

А посему влиятельный советский критик не видит в будущем пользы от этого издания ни для советского общества, ни Для его литераторов, способных заразиться сменовеховскими, узко-националистическими настроениями.

«Версты» просуществовали недолго, менее двух лет, вышли только три книги. Издание было прекращено из-за финансовых трудностей.

Но только ли из-за них? Не частность ли это – финансовые проблемы, – которую «рука Москвы», существуй она реально, легко смахнула бы с повестки дня? Да и один из издателей журнала «Версты» П. П. Сувчинский – «эмигрант-миллионер», как охарактеризует его двадцать лет спустя, в 1949 году, на допросе в советской прокуратуре выдающийся русский философ Л. П. Карсавин46, разделивший и обосновавший самые левые устремления евразийцев в интересующий нас период – мог бы, вероятно, более решительно поддержать это издание.

Причина кроется глубже – в противоречиях как самой среды, из которой выкристаллизировалось евразийское движение, так и во внутренних противоречиях самого движения.

«...евразийское движение уже к концу 20-х годов вступило в фазу кризиса и раскола, – констатируют Л. Новикова и И. Сиземская. – От него отошли П. Бацилли, Г. Флоровский, выступивший в 1928 году в журнале «Современные записки» с самокритической статьей «Евразийский соблазн». Но, пожалуй, самым серьезным свидетельством раскола евразийского движения стало издание в Париже еженедельной газеты «Евразийство» (? – А. Б.), ориентированной, в духе «Смены вех», на идейно-политическое сближение с советской властью47. Активное участие в издании газеты принимали Л. Карсавин, кн. Д. Святополк-Мирский, П. Сувчинский, С. Эфрон. Их прямые призывы к сотрудничеству с большевиками не могли не насторожить эмигрантские круги. Это побудило основоположников движения... выступить в специальном издании «О газете «Евразийство» (1929) с резкой критикой «парижского направления» евразийства и отмежеваться от него. Однако тень «руки Кремля» легла на ] евразийское движение в целом, в результате чего оно пошло на спад»48.

В русле этих событий вполне логичными представляются I и следующие жизненные шаги наших героев.

С. Я. Эфрон становится деятельным сотрудником уже официально просоветского журнала «Наш Союз», играет заметную роль, после начала гражданской войны в Испании, в отправке добровольцев, изъявивших желание сражаться на стороне республиканцев...

Еще во времена «Верст» Д. П. Святополк-Мирский отважно писал в предисловии к своей книге «Современная русская литература...»: «Я не пытаюсь скрывать своих политических симпатий, и читатель, знакомый с русской действительностью, легко поймет, кому они принадлежат. Но я все же стараюсь сохранить мои литературные взгляды свободными от политических предубеждений»49, далее радикализация политических позиций критика Д. Мирского пошла, вероятно, еще более быстрыми темпами. С конца двадцатых годов он становится постоянным автором английских коммунистических изданий, в мае 1931 года вступает в компартию Великобритании.

Каждый из указанных шагов моих героев был, естественно предположить, продиктован их личной волей, основанной на их собственных убеждениях и стремлениях. Но – как не Размышлять и об этом, зная обстоятельства последующих лет и трагический конец обоих – в какой степени эта воля могла подогреваться иной – волей организации, возможно,

стремившейся использовать и того, и другого в своих интересах? Как мог идти этот процесс вовлечения?

Сколь прекраснодушным (не о простодушии ли тут впору говорить?) выглядит, в перспективе следующих лет, поведение людей, в чьей честности и порядочности сомневаться столь же трудно, как и в незаурядном уме и уже имевшемся у каждого горьком жизненном опыте. И каким трагическим (и неуслышанным) предупреждением им обоим является стихотворение Марины Цветаевой тех лет. Важно, чтобы имя именно этого человека прозвучало здесь еще раз – самого близкого человека для С. Я. Эфрона, да и Д. П. Святополк-Мирскому совсем не чужого. Это о новой (или все-таки старой?) России писала великая русская поэтесса:

С фонарем обшарьте

Весь подлунный свет.

Той страны на карте –

Нет, в пространстве – нет.


Выпита как с блюдца:

Донышко блестит!

Можно ли вернуться

В дом, который срыт?


Заново родися!

В новую страну!

Ну-ка, воротися

На спину коню.


Сбросившему! (Кости

Целы-то – хотя?)

Эдакому гостю

Булочник – ломтя


Ломаного, плотник –

Гроба не продаст!

Той ее – несчетных

Верст, небесных – царств,


Той, где на монетах –

Молодость моя,

Той России – нету.

Как и той меня.


3.


«Как и той меня» – написала мудрая Марина Цветаева. Но ведь и Д. П. Святополк-Мирского 1918-20 годов в 1928-30-х годах уже не было.

(«В фонде А. Е. Крученых, – пишет В. В. Перхин, – сохранился важный документ. На листе бумаги зелеными чернилами Крученых написал стихи из книги Святополк-Мирского:

В Москву! Скорей в Москву!

Тебя, моя царица,

Увижу, и опять огонь мой разгорится.

Паду к твоим ногам с надеждой и мольбой,

И буду говорить: возьми меня, я твой50.

Ниже следует шутливое стихотворное продолжение, сделанное Крученых и намекающее на увлечение Святополк-Мирским в 1930-е годы обедами в московском ресторане «Националь»:

«Националь» я буду посещать

И Юрий Карлович (Олеша – В. П.) Шартрезом

Нас будет снова угощать?!

Завершается альбомная страница карандашной записью Святополк-Мирского: «Предсказание осуществилось. 8.2.36. Д. М.»51.)

Эволюция политических взглядов Д. П. Святополк-Мирского в развернутой форме представлена им в статье, опубликованной в «Дейли Уоркер» 30 июня 1931 года. Поскольку ни в те, уже далекие годы, ни в наше время статья не публиковалась в советской печати – даже тассовская заметка о ней, содержавшаяся в «Бюллетене иностранной информации» № 182 за 1931 год, шла под грифом «Не подлежит оглашению», а столь существенное изменение позиций характеризует, как мы знаем сегодня на достаточно большом перечне примеров, жизненный путь не только автора данной статьи, есть, как мне кажется, смысл привести ее целиком – в том виде (не самом совершенном – оговорю заранее шероховатости перевода, статья изначально не предназначалась для печати), в каком она поступила в свое время в Москву.

Итак – «Почему я стал марксистом. Статья Д. С. Мирского»52.

Статье предшествует вступление следующего содержания: «Д. С. Мирский» – сын генерала, князя Мирского, хорошо известного сановника царского времени, в настоящее время читает лекции по русскому языку и литературе в королевском Лондонском университете. Мирский, ранее бывший активным участником деникинской армии, недавно написал книгу «Ленин», которая была рецензирована нал столбцах «Дейли Уоркер».

Далее следует текст статьи.

«Далеко ненормально для буржуазного интеллигента, который – во-первых – никогда никакого отношения к рабочему движению не имел, превратиться в марксиста и лениниста. Но, если такая вещь с ним произошла, его долгом, как марксиста, является проанализировать причины происшедшего.

Для всех нас, которые не лишены возможности видеть и понимать, великая русская революция явилась значительным уроком.

Действительная обстановка классовой борьбы в 1917 году была так интересна (увлекательна), что совершенно невозможно было не стать марксистом, по крайней мере в том смысле, чтобы уяснить себе, что гражданская война является действительно рычагом истории.

Белая армия заставила меня о многом призадуматься. Наблюдать вблизи эту банду разбойников и палачей – значило отвернуться душой от того дела, которое было делом моего класса.

А настоящая революция наступила тогда, когда мы превратились в изгнанников и эмигрантов. С того высокого положения, которое мы занимали на родине в качестве правящего класса, мы были низведены на положение слуг, зависящих от чужих хозяев – европейской и американской буржуазии. Мы получили возможность наблюдать снизу западный капитализм, так же изучили нашу подоплеку те, кто выгнал нас из России. Однако, немногие из нас сделали соответствующие выводы из этой новой точки зрения.


Надежды на интервенцию

Подавляющее большинство нашей братии предпочло жить остатками былых привилегий – торговать своими мемуарами и максимально использовать свои личные связи с правящим классом Западной Европы. Помимо того, то же подавляющее большинство возлагало свои надежды на быстрое возвращение в Россию и восстановление собственности. Все это – они отдавали себе хорошо в этом отчет – могло быть только результатом иностранной интервенции.

Эта идея интервенции и союза с иностранными капиталистами против русских рабочих и крестьян явилась первым толчком для пересмотра нашей контрреволюционной позиции.

Еще раньше, начиная с 1921 г., все возрастало число эмигрантов, превратившихся в так называемых «национал-большевиков» (Надо понимать «смеховеховцы». Г. С. – прим. переводчика.). В грубых чертах их миросозерцание могло быть охарактеризовано следующим образом: что бы мы не Думали о коммунизме, но коммунисты проявили себя лучшими патриотами, чем белые.

Белые вступили в союз с иностранцами: коммунисты прогнали иностранцев и соорганизовали рабоче-крестьянское государство, которое было в гораздо большей степени независимо, чем даже царское правительство – неизменный должник французских и английских капиталистов.

«Национал-большевистская позиция» получила наибольшее развитие при НЭПе. Для всех тех, кто лишен был возможности по-ленински расценивать то, что происходило в России, события 1921 г. расценивались как путь к постепенному превращению коммунистического государства в буржуазно-крестьянскую демократию.

Что касается меня, вполне «невинного» по части политических знаний, главной приманкой для меня явилась молодая советская литература, которая получила такое развитие в первые годы после НЭПа.


На пути к коммунизму

Мое благоприятное отношение, как литературного критика, к некоторым из советских писателей и послужило предлогом для первых подозрений по моему адресу со стороны стопроцентных стражей контрреволюционной идеологии. И хотя моя тогдашняя позиция была всего лишь аполитическим туманным эстетством, однако, именно она, казалось, толкала меня к коммунизму. Как общее правило, аполитичное эстетство – контрреволюционно, но если оно является протестом против контрреволюционной политики, то оно может стать его антиподом.

Для меня лично обстоятельством, заставившим меня понять, что в борьбе между капиталистами и рабочими Запада я должен стать на сторону последних, была всеобщая стачка в Англии в 1926 г.

Я почти не видел стачечников или очень мало из них, и то, что повлияло на меня сильнее всего, было не поведение рабочих, а поведение буржуазии. Больше всего на меня повлияли банды штрейкбрехеров из Оксфорда и Кембриджа (Фашисты-студенты – Г. С.). Для меня стало ясно, что этот объединенный фронт английской буржуазии является в такой же степени враждебным мне, как и английским рабочим. В моей жизни я не знаю другого момента, который в такой степени способствовал моему превращению в коммуниста, как этот. Но хотя мое эмоциональное «обращение» было теперь почти полным, потребовалась, однако, немало времени, чтобы мой интеллект последовал за чувствами, и это случилось тогда, когда я стал марксистом.

Тем временем полученное мною идеалистическое воспитание шло на слом. Идеализм, процветавший среди русской буржуазии после 1905 года, был крайне фантастической и безответственной формой идеализма, в сильной степени смешанной с, бесстыдно-абсурдными формами православия, и приучил !ее с изумительной способностью выражаться на языке, который не выражал ровно ничего. Этот идеализм – несомненно был одним из симптомов крушения побежденного класса, обрекшего его на бесповоротную и бесславную кончину.


Я выбираюсь из джунглей

Чтобы выбраться из этих джунглей навстречу светлым лучам марксизма, потребовались время и помощь. Помощь пришла ко мне по трем главным направлениям. Первым источником ее была опять-таки советская литература, в которой пролетарские произведения стали вытеснять писания полубуржуазных писателей первого периода НЭПа. Особенно полезной оказалась для меня книга «Девятнадцатый» Фадеева (По всей вероятности «Разгром» – Г. С.) в английском переводе Мартина Лауренса. Она явилась для меня откровением в смысле раскрытия умонастроения и этического уровня коммунистических бойцов. Личное знакомство с Максимом Горьким, которого я посетил ранней весной 1928 года в Италии, тоже произвело на меня мощное впечатление.

Вторым источником явилось изучение истории. В процессе подготовки очерка о социальной истории России мне пришлось познакомиться с произведениями великого большевистского историка М. Н. Покровского, благодаря которым я узнал, что история является наукой и при том, что она может быть наукой, только опираясь на материалистическую базу. Покровский был самым мощным фактором, освободившим мою голову от всякого идеалистического хлама.

Третьим источником явилось все возрастающее знакомство с советской действительностью, в особенности, с великими экономическими достижениями реконструктивного периода. Книга Добса «Экономическое развитие Советской России» в особенности помогла мне. Она заставила меня окончательно понять, что НЭП не только превращает Россию в буржуазно-крестьянскую демократию, но что он является шагом по направлению к социализму. ,

Когда летом 1929 года английский издатель («Хрльм Пресс») предложил мне написать жизнеописание Ленина, я взялся за эту работу, хорошо зная, в каком духе я ее напишу. С эмоциональной и политической стороны я был целиком на стороне коммунизма. Но мое знание Ленина, ленинизма и марксизма еще было слабовато и только в процессе моей работы я впервые прочитал произведения Ленина. Месяцы, посвященные этой работе, являются наиболее значительными месяцами моей жизни. Теперь оформилось все то, что назревало во мне хаотически и постепенно. Идеологическая дребедень была окончательно отброшена. Все во мне оказалось пронизанным ярким светом научного ленинизма. Все мои чувства преобразились. Идеализм всегда был врагом моего развития и закрепощал лучшее в моем интеллекте на службу классовым предрассудкам. Все идеалистические системы представлялись одинаковыми по качеству и было чрезвычайно трудно выбрать какую-либо из них.


На твердой почве

Теперь, наконец, я вступил на твердую материальную почву фактов, анализированных и координированных диалектическим материализмом. Я, наконец, прикоснулся к настоящей действительности, которая абсолютно независима от всех внутренних изгибов моей души, и унаследовал различные классовые ценности, действительное значение которых я понимал инстинктивно и раньше, но не мог овладеть ими.

И все это было приобретено и закреплено мною на исторической базе огромного значения.

Месяцы, в течение которых я «открывал» Ленина, были месяцами, показавшими победоносное завершение первого года пятилетки и укрепление коммунистической революции коллективизацией сельского хозяйства. По другую же сторону баррикады можно было наблюдать крах американской «просперити» и начало мирового экономического кризиса.

Я стал коммунистом, с эмоциональной стороны, под влиянием всеобщей стачки, – но только осень 1929 года – осень капиталистического кризиса и большевистских достижений –придала мне веру в окончательную победу коммунизма.

С англ. перевел Г. С.»

Обретшему новую и окончательную веру автору статьи вполне естественно было предпринять самые решительные шаги к тому, чтобы связать себя с родиной юридическими узами. С 1930 года Д. П. Святополк-Мирский настойчиво добивается права вернуться в Россию. Прекрасно понимая, что новые заслуги лишь отчасти помогут ему преодолеть предубежденность ответственных советских лиц, он обращается за помощью к А. М. Горькому.

К 1932 году бывшего князя с пролетарским писателем связывали уже достаточно долгие и, надо полагать, теплые отношения. Начало им положила уже упоминавшаяся поездка Д. П. Святополк-Мирского в Сорренто, впечатлениями от которой Дмитрий Петрович делился в письме к Горькому52.

Лондон, 2 февраля, 1928 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Я с отъезда все собираюсь написать Вам и все не могу найти подходящих слов, чтобы сказать, каким огромным благодеянием была для меня встреча с Вами. Так вероятно и не найду, но у меня чувство как будто бы я был не в Сорренто, а в России, и эта побывка в России меня страшно выпрямила. И нет наверное другого такого человека, который бы так носил в себе Россию, так как Вы, и не только Россию, но и то, без чего Россия не может быть – человечество. Мне даже стыдно, что мы такими упырями сидели на Вас и пили Вашу русскую и человеческую кровь, и только уверенность, что ее в Вас хватит и на нас позволяет не слишком каяться. Уходя от Вас, Сувчинский сказал мне: «а вот Толстого мы никогда не видели». Только о Толстом мы и могли вспомнить. Но Вы больше русский, больше «представляете собой» Россию чем Толстой. Главное же, я понял то чувство любви, которое так неизменно сохраняют видевшие Вас (по крайней мере, кого я встречал). Простите, что пишу с чрезмерной сентиментальностью. Но я не умею лучше выразить то чувство любви и благодарности, которыми Вы меня наполнили.

Д. С. Мирский.


Сохранился краткий отзыв об этой встрече в Сорренто и еще одного визитера – П. Сувчинского. Он приведен в книге Вероники Лосской «Марина Цветаева в жизни»:

«Я часто встречал Горького в России, а потом в Сорренто. Мирский однажды попросил меня поехать с ним, и мы провели Рождество у Горького. Был такой поэт Магаретти, он нам устроил визу, и мы поехали. За нами следили все время. Горький уговаривал нас ехать в Россию: «Я вас устрою», и он убедил Мирского и меня»53.

Отметим, что инициатором этой встречи был Мирский, что немаловажно в выяснении вопроса «кто кого уговаривал» перед возвращением Мирского на родину. Немаловажен, может быть, и факт слежки, хотя и остается невыясненным – какая сторона следила?

Спустя почти три года, когда приобретение советского гражданства стало для Мирского делом неотложным, он снова обратился в Горькому (письмо датировано 30 декабря 1930 года):

Глубокоуважаемый и дорогой Алексей Максимович, я обращаюсь к Вам за советом и может быть за помощью. Когда три года тому назад я был у вас, я был в самом начале той дороги, которая привела меня к полному и безоговорочному принятию коммунизма. Теперь – и уже не со вчерашнего дня – мое единственное желание какие у меня есть силы отдать делу Ленина и советских республик. Психологические и бытовые трудности до сих пор мешали мне открыто сделать это. Я ждал выхода в свет моей книги (английской) о Ленине, которая позволила бы мне явиться не с совсем пустыми Руками. Но выход этот задерживается по крайней мере до марта месяца, а время идет такое, что ждать нельзя

Процесс Промпартии и гнусный лай, поднятый вокруг Ваших статей буржуазной прессой, заставили меня с особой силой понять, что больше не может быть нейтралитета и половинчатости и что кто не с рабочим классом – против рабочего класса.

Я пишу Вам прежде всего потому, что это самый естественный путь для интеллигента, даже если бы он и не был с Вами лично знаком, окончательно решившего стать на сторону коммунизма. Но также и потому, что более нормальный путь обращения в Советское консульство не кажется мне вполне удовлетворительным, т. к. во-первых, меня двигает не советский патриотизм, а ненависть к буржуазии и вера в социальную революцию всеобщую и, во-вторых, что я совсем не хочу быть советским обывателем, а хочу быть работником ленинизма. Коммунизм мне дороже СССР. Еще и потому я обращаюсь именно к Вам, что неизбежно бы отнеслись ко мне официальные советские власти с законным недоверием как к бывшему помещику и белогвардейцу. Я прошу Вас очень убедительно помочь мне и сказать, что мне делать? Куда обратиться, чтобы с минимальной тратой трений я мог действительно и эффективно впрячься в дело, которое одно достойно человеческого достоинства.

И еще разрешите прибавить, что за эти последние недели у меня не раз был прилив гордости за человечество (да и за русское племя), что Вы есть на свете.

Глубоко уважающий и любящий Вас

Д. С. Мирский.


Можно предполагать, что со временем переписка А. М. Горького и Д. П. Мирского, будучи опубликованной в полном объеме, даст нам немало интересных деталей осуществления непростой цели, поставленной перед собой бывшим князем. Но и сейчас известно, что своей поддержкой А. М. Горький Святополк-Мирского не оставлял. Известно, в частности, что в 1932 году Горький рекомендовал своего корреспондента М. Е. Кольцову в качестве автора недавно созданного журнала «За рубежом»:

«А так же, на мой взгляд, следует привлечь и Святополка-Мирского, он член английской компартии, отлично знает быт и настроение английской интеллигенции. Писать ему надо на Сокольникова54.

Неосторожно-то как, Алексей Максимович! – невольное восклицание спустя шестьдесят лет. Конечно, связь бывшего князя с тогдашним советским полпредом в Лондоне – отличная рекомендация для нового корреспондента журнала, но ведь и пять лет не пройдет, как скажет подсудимый Сокольников в своем последнем слове на процессе по делу «Параллельного антисоветского троцкистского центра»: «... и мы должны были искать силы, союзников вне нашей страны. Мы должны были искать любых союзников, которые нам подворачивались, а подворачивались нам такие, которые были злейшими врагами тех, с которыми мы начали борьбу»55.

А она, эта «сила», сама настойчиво стучалась в двери посольства. Разрешение вернуться на родину было дано не сразу, и Мирский снова и снова обращался к Горькому за содействием: «Неужели ничего не выйдет? Это... было бы для меня катастрофично».


4.


Знакомство с Д. П. Святополк-Мирским, завязавшиеся и, несомненно, успешно развивавшиеся отношения заставили, я предполагаю, А. М. Горького не раз задуматься над превратностями жизни, над тем, как сводит она тех или иных людей и что из этого выходит... Поводом для таких размышлений могло послужить то, что эта самая жизнь –так или иначе – ранее неоднократно сводила пролетарского писателя с отцом Дмитрия Петровича, с 1900 года командовавшего отдельным корпусом жандармов и товарища министра внутренних дел.

Первый раз это произошло весной 1901 года. В ночь с 16 на 17 апреля А. М. Горький вместе с С. Г. Петровым (Скитальцем) и другими лицами, был арестован в Нижнем Новгороде по донесению, полученному из Петербурга, и помещен в тюрьму. Его обвиняли в связях с социал-демократами, «в сочинении, печатании и распространении воззваний, имевших целью возбудить среди рабочих в апреле или мае текущего года противоправительственные волнения», а также приобретении в Петербурге мимеографа для размножения революционных прокламаций и воззваний56.

Содержание в тюрьме было не только не губительным, но и не слишком суровым, даже если учесть, что в то время Горький болел туберкулезом. На второй или третий день пребывания в этом учреждении он писал жене:

«Дорогая Катя! Пожалуйста, пришли мне: круглый стол и стул (это в тюрьму! – А. Б), теплые сапоги, папиросы, бумаги несколько дестей, ручку, перьев и чернил. Гребенку. Гиббона 2-й и 3-й томы, Шлоссера 1-3.

Я устроил себе добычу молока ежедневно, а ты похлопочи, чтобы мне откуда-нибудь носили обед.

Будь здорова, поцелуй сына, не беспокойся, пожалуйста, береги себя. Маме поклоны»57.

Признаюсь, что я привожу это письмо не без цели сообщить некоторые детали того – вероятно, зауряднейшего временного заточения: будет с чем сравнить условия, в которых окажется Д. П. Святополк-Мирский на Колыме. Впрочем, отдельные неприятности заключение А. М. Горькому все-таки доставляло, о чем свидетельствуют приложенные к письму стихи:

Как медведь в железной клетке,

Дрыхнет в башне № 3-й

(Похоже, правда, на «Над седой равниной моря ветер тучи собирает...»? – А. Б.)

Государственный преступник

Алексей Максимов Пешков.

Спит и видит: собралися

Триста семь клопов на сходку

И усердно рассуждают,

Как бы Пешкова сожрать.

Заказанные книги Ф. К. Шлоссера – «История восемнадцатого столетия и девятнадцатого до падения империи» –были переданы А. М. Горькому 24 апреля58. О сочинении Гиббона примечания к публикуемому письму ничего не сообщает.

Еще через десять дней, 29 апреля, А. М. Горький писал жене:

«...Начальник тюрьмы сообщил мне, что ты хочешь просить, чтобы ко мне пустили Максима59. Знаешь, что: мне не нравится эта затея, я, в свою очередь, убедительно прошу тебя не делать этого и вообще – ни о чем не просить.

Мне достаточно знать, что Максим здоров, ты – тоже.

Я буду очень доволен, если ты через день станешь сообщать мне об этом письмами (еще одно свидетельство о более чем мягких нравах в следственной тюрьме. – А. Б.). Даю тебе честное слово, что я здоров, почти не кашляю и даже поправляюсь...

На обед ты мне присылаешь ужасно много, и много лишнего. Во всем нужен стиль, Катя, и варенье в тюрьме столь же неуместно, как был бы неуместен розовый ангелочек на картине Васнецова. Варенье, видишь ли, мешает полноте впечатлении, нарушая их цельность...»60

Как определенное покушение на стиль тюремной жизни («ни о чем не просить»), красноречиво и не без доли кокетства декларированный А. М. Горьким, может быть расценено и письмо Л. Н. Толстого, написанное им 6 мая 1901 года товарищу министру внутренних дел П. Д. Святополк-Мирскому:

«Ваше сиятельство,

Ко мне обратилась жена и друзья А. М. Пешкова (Горького), прося меня ходатайствовать, перед кем я могу и найду возможным, о том, чтобы его, больного, чахоточного не убивали до суда и без суда содержанием в ужасном, как мне говорят, по антигигиеническим условиям нижегородском остроге. Я лично знаю и люблю Горького не только как Даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, Доброго и симпатичного человека. Хотя я и не имею удовольствия знать лично Вас, мне почему-то кажется, что Вы примите участие в судьбе Горького и его семьи и поможете им, насколько это в вашей власти.

Пожалуйста, не обманите моих ожиданий и примите уверения в совершенном уважении и преданности, с которыми имею честь быть Вашим покорным слугою»61.

В тот же день письмо аналогичного содержания Л. Н. Толстой написал и принцу П. А. Ольденбургскому.

Близкий знакомый Горького К. П. Пятницкий, узнав о письме Толстого и получив с него копию, 12 мая обратился к П. Д. Святополк-Мирскому. 17 мая, ровно через месяц после ареста, Горький был освобожден с отдачей под надзор полиции. Не обманул, стало быть, П. Д. Святополк-Мирский ожиданий Л. Н. Толстого.

Старая, основанная на архивных материалах публикация, – очерк Вл. Боцяновского «Unicus» (один из псевдонимов М. Горького-публициста), передает несколько характерных примет этой истории.

Первый раз арестованный Алексей Пешков был освидетельствован тюремными врачами 2 мая 1901 года.

«Имея в виду, – говорилось в акте этой комиссии, – что помещение, в котором в настоящее время содержится Пешков, просторное, светлое, достаточно сухое, что он, Пешков, пользуется хорошим домашним столом и ежедневной прогулкой в течение часа и то, что пребывание под арестом в течение 2-х недель не оказало, по его словам, никакого дурного влияния на его здоровье, представляется возможным заключить, что и в дальнейшем при тех же условиях не может произойти особое дурное влияние на здоровье Пешкова».

Однако в ночь на 16 мая, через три дня после того как К. П. Пятницкий с копией письма Л. Н. Толстого обратился к П. Д. Святополк-Мирскому, Нижегородское жандармское управление получило телеграмму директора Департамента полиции Зволянского с предложением провести новое освидетельствование состояния здоровья арестованного Пешкова.

На этот раз, как сообщает Вл. Боцяновский, власти мобилизовали, кажется, всех врачей Нижнего Новгорода – семь человек. При осмотре присутствовали сам начальник Нижегородского жандармского управления и прокурор Нижегородского окружного суда. Рвению исполнителей высокой просьбы, видимо, не было предела, а посему не кажется удивительным и то, что новая комиссия пришла к следующему заключению:

«В виду того, что болезнь, которой страдает Пешков, требует исключительно климатического лечения, а так же и того, что в состоянии его здоровья со 2-го мая настоящего года произошло резкое ухудшение, мы единогласно пришли к заключению, что дальнейшее пребывание его под стражей может губительно повлиять не только на его здоровье, но и на его жизнь»62.

22 мая 1901 года А. М. Горький писал своему заступнику:

«Спасибо Вам, Лев Николаевич, за хлопоты обо мне. Из тюрьмы меня выпустили под домашний арест, что очень хорошо – ввиду близких родов жены. Просидел я всего месяц и, кажется, без ущерба для здоровья»63.

Недолгим оказалось пребывание в нижегородской тюрьме и Скитальца – более того, А. М. Горький счел это пребывание даже полезным для своего товарища. В октябре того же года он писал – вероятно, не без иронии – В. А. Поссе:

«...Три месяца тюрьмы подействовали на Скитальца очень благотворно, он сразу стал серьезнее, глубже и – тоньше»64.

А. М. Горький находился под домашним арестом по 16 июня, а затем был отдан под «особый надзор» полиции. Окончательно дело «за недостаточностью обнаруженных против обвиняемых улик» было прекращено лишь в августе 1902 года.

Решительность и известная непоследовательность действий полиции в данном случае, как следует из публикаций советского периода, объяснялась тем, что в апреле 1901 года ей было достоверно известно о приобретении А. М. Горьким в Петербурге этого самого мимеографа и отправке его в Нижний Новгород. Однако захватить аппарат полиция не сумела, и следствие, по существу, не располагало достаточными уликами против Горького и его товарищей, а расшифровать свой петербургский источник информации жандармское управление не сочло возможным. Судьба мимеографа осталась неизвестной.

Ограничения, вызванные долго длившимся следствием, видимо, досаждали А. М. Горькому, и в цитированном выше письме В. А. Поссе он писал: «...Поездка за границу – дело невыполнимое. Не пустят. Даже в Ялту – не хотят пускать. Из Нижнего мне предложили выехать – до конца следствия – в Арзамас. Я – отказался, послав прошение о разрешении ехать в Ялту и частное письмо князю Святополку, в котором указал на бесполезность излишних придирок ко мне. Письмо ему, говорят, не понравилось. Но это уже не касается меня. Придираются ко мне сильно».

Можно предполагать, что слов благодарности в том письме А. М. Горький П. Д Святополк-Мирскому не высказал.

Следующий раз эта фамилия появится в письме А. М. Горького к В. А. Поссе через три месяца, в конце января 1902 года:

«...Этот Л. сообщил мне о Святополк-Мирском. Напиши – правда?»65

Тут история и вовсе ерническая. «Архив А. М. Горького», комментируя эту строку письма, сообщает: «Делегированный к А. М. Горькому из Лондона редакцией «Жизни», некто Л. сообщил ему шифр для конспиративной переписки. Ключом к шифру была взята фамилия шефа жандармов Святополк-Мирский»66.

Следующая «невстреча» А. М. Горького и П. Д. Святополк-Мирского, уже министра внутренних дел (он занял этот опасный в то время пост после убийства В. К. Плеве 15 июля 1904 года), произошла в роковые для России дни 1905 года.

О том, что события могут приобрести трагический характер – «...они решили не пускать рабочих ко дворцу, будут расстреливать... решили устроить бойню» – А. М. Горький, как он пишет в очерке «Савва Морозов», узнал от героя своего очерка, с которым был очень близок в то время, вечером 8 января. И далее в очерке:

«Я тот час же бросился в ближайшую редакцию газеты «Сын отечества»67 и застал там человек полтораста, обсуждающих вопрос: что делать? Молодежь кричала, что надо идти во главе рабочих, но кто-то предложил депутацию к Святополк-Мирскому, дабы подтвердить «мирный» характер намерений рабочих и указать министру на засады, устраиваемые полицией всюду в городе. Кажется – так, я не точно помню задание, возложенное на депутацию, хотя, неожиданно для себя, и был избран в ее состав»68.

Существует несколько версий деятельности указанной депутации поздним вечером и ночью с 8 по 9 января. Одна из них изложена А. М. Горьким в очерке «Савва Морозов», вторая – в отчете («...вместо отчета написал что-то вроде обвинительного акта...») об этой деятельности, составленным тем же автором 9 января, третья отчасти отражена в воспоминаниях С. Ю. Витте.

В очерке «Савва Морозов»: «Приезжали на Фонтанку к товарищу министра (внутренних дел. – А. Б.) Рыдзевскому; он встретил нас, сунув руки в карманы, не поклонясь... и холодно ответил, что правительство знает, что нужно ему делать, и не допустит вмешательства частных лиц в его распоряжения. Кажется, он добавил, что нам нужно было попытаться влиять на рабочих, дабы они не затевали демонстрации, а о каком-либо влиянии на правительство – не может быть и речи.

...Не помню, почему не поехали к Святополку, кажется, он не захотел принять депутацию Решили ехать к Витте»69.

Очерк «Савва Морозов» был написан много лет спустя, не ранее 1919 года. А тогда, в 1905-м, по горячим следам, А. М. Горький написал в отчете-обличении:

«...мы, нижеподписавшиеся, 8 января вечером отправились к министру внутренних дел с целью потребовать от него, чтобы он – во избежание кровавых событий – сделал распоряжения не выводить на улицы войска в день 9 января и дал бы возможность рабочим свободно говорить с царем.

Когда мы с этой целью явились к министру внутренних дел, нам сказали, что его нет дома, и направили нас к товарищу его, господину Рыдзевскому, который сначала отказывался принять нас, а потом принял, выслушал наше заявление, сказал нам, что это его не касается, и, равнодушно пожав плечами, ушел.

Тогда мы пошли к председателю Комитета министров С. Ю. Витте, который сделал то же самое заявление...

Господин Витте заявил нам, что министры Святополк-Мирский и Коковцев имеют более точные сведения о положении дел, чем сведения наши, что, по его мнению, и сам государь должен быть осведомлен о положении и намерениях рабочих и что лично он, Витте, бессилен сделать что-либо в желаемом нами направлении.

Мы просили его устроить нам свидание с Святополк-Мирским: господин Витте согласился на это и при нас спрашивал по телефону господина Святополк-Мирского, желает ли он принять нас...

Господин Святополк-Мирский отказался принять нас»70.

Послушаем С. Ю. Витте:

«Вечером 8-го ко мне вдруг явилась депутация переговорить по поводу дела чрезвычайной важности. Я ее принял. Между ними я не нашел ни одного знакомого. Из них по портретам я узнал академика Арсеньева, писателя Анненского, Максима Горького, а других не узнал. Они начали мне говорить, что я должен избегнуть великого несчастья, принять меры, чтобы государь явился к рабочим и принял их петицию (ее текст, как следует из воспоминаний С. Ю. Витте, был уже передан Гапоном царским министрам. – А. Б.), иначе произойдет кровопролитие. Я им ответил, что дела этого совершенно не знаю и потому вмешиваться в него не могу; кроме того, до меня как председателя Комитета министров совсем не относится. Они ушли недовольные, говоря, что в такое время я привожу формальные доводы и уклоняюсь.

Как только они ушли, я по телефону позвонил Мирскому об этом инциденте»71.

Один пожал плечами, другой уклонился, третий вовсе не пожелал принять... В часы, по-настоящему роковые для России (хотя едва ли кто-то мог себе это представить во всей глубине), во всяком случае – преисполненные тягостным напряжением перед приближающейся катастрофой, на российском верху не находится человека, который проявил бы твердость и мудрость.

С товарища министра Рыдзевского какой спрос – дело явно выше его компетенции.

Не следует обольщаться громким наименованием должности действительно значительного политика, каким был СЮ. Витте – в тот момент он все еще находился в опале, после отставки с поста министра финансов, а сама должность председателя Комитета министров «...была почетная, но фактически маловлиятельная, так как Комитет министров занимался в основном мелкими текущими делами»72. И на совещание у Д. П. Святополк-Мирского 8 января, обсуждавшем «как поступить завтра с рабочими, которые под предводительством Гапона решили явиться на Дворцовую площадь и просить государя принять их петицию», С. Ю. Витте, как следует из его воспоминаний, приглашен не был. Впрочем, современный историк полагает, что в данном случае С. Ю. Витте лишь воспользовался отсутствием официального приглашения, чтобы не участвовать в этом совещании73.

Ответственность за трагическую развязку событий падает, таким образом, в значительной степени на министра П. Д. Святополк-Мирского, которого, как пишет С. Ю. Витте, в правительственных кругах «Все начали критиковать... обвиняя его в слабости. Я со своей стороны при всей дружбе и уважении к князю Святополк-Мирскому, конечно, не мог не признать, что в этом деле он показал себя слабым, доверившись человеку еще более слабому, нежели он – градоначальнику генералу Фуллону»74.

Чуть ниже С. Ю. Витте расшифрует это общее обвинение в слабости:

«Оказалось, что он виновен во всех беспорядках... что он есть начало революции, что, как только он произнес, что хочет управлять, доверяя России, – все пропало. Конечно, крайние черносотенные газеты объявили, что он поляк, изменник и друг жидов. Одним словом, на него полились без удержу все зловонные отбросы всех российских помойных ям, наполняющих умы, сердца и совесть так называемых истинно русских людей, находящихся под главенством мошенника Дубровина. Мирский около года был в деревне и за границей: когда в августе 1906 г. он вернулся в Петербург, то, как генерал-адъютант, желал представиться государю и императрице. Его не захотели принять. Он подал в отставку»75.

От должности министра П. Д. Святополк-Мирский «уволился» еще 18 января 1905 года. Много позднее, уже в 1907 году, он якобы рассказывал С. Ю. Витте, что «все приключившиеся несчастья», имея в виду, вероятно, в первую очередь события 9 января, «основаны на характере государя» – «Государь, которому ни в чем нельзя верить, ибо то, что сегодня он одобряет, завтра от этого отказывается, не может установить в империи спокойствие»76.

А еще И января77, до «увольнения» Святополк-Мирского с должности, А. М. Горький был арестован – можно предположить, что не без ведома министра. Ему было предъявлено обвинение в том, что он «...9 января 1905 года в С-Петербурге составил с целью распространения воззвание, возбуждающее к ниспровержению существующего в государстве общественного строя...»78

В очерке «Савва Морозов» А. М. Горький вспоминает, что текст его воззвания заканчивался требованием «... предать суду Рыдзевского, Святополк-Мирского, Витте и Николая II за массовое предумышленное убийство русских граждан»79. В действительности воззвание заканчивалось следующим образом:

«...мы, нижеподписавшиеся, перед лицом всех русских граждан и перед лицом европейского общественного мнения обвиняем министра внутренних дел Святополк-Мирского (ни Рыдзевский, ни Витте здесь не названы. – А. Б.) в предумышленном, не вызванном положением дел и бессмысленном убийстве множества русских граждан.

А так как Николай II был осведомлен о характере движения и миролюбивых намерениях его бывших подданных, и, зная это, допустил избиение их, – мы и его обвиняем в убийстве мирных людей, ничем не вызвавших такой меры против них.

Вместе с тем мы заявляем, что далее подобный порядок не должен быть терпим, и приглашаем всех граждан России к немедленной, упорной и дружной борьбе с самодержавием»80.

Пребывание в тюрьме и на этот раз было недолгим. «Савва (Морозов. – А. Б.) немедля начал хлопотать о моем освобождении и добился этого, через месяц меня освободили под задаток, предав суду»81.

Не принесло это заключение пролетарскому писателю и существенных осложнений. Об этом свидетельствует, в частности, сообщение коменданта Петропавловской крепости в департамент полиции:

«Содержащийся в отдельной камере Трубецкого бастиона арестованный Алексей Пешков обратился ко мне с прошением, ввиду необходимости заработка для содержания семьи, воспользоваться свободным временем, чтобы написать комедию, с предоставлением мне рукописи, а так же, по усвоенной им привычке, разрешить заниматься литературным трудом по ночам.

Разрешив арестованному заниматься при электрическом освещении до 2-х часов ночи, прошу ваше превосходительство меня уведомить, полагаете ли вы со своей стороны возможным разрешить Алексею Пешкову написать комедию...»82

Через две недели комендант направил в департамент полиции пьесу «Дети солнца» со следующим отношением: «Препровождаю... трагикомедию, написанную, с вашего разрешения, в двух тетрадях, арестованным Алексеем Пешковым...

Мелкий и очень неразборчивый почерк лишил меня возможности просмотреть внимательно работу Пешкова, но, бегло перелистав ее, я полагаю, что необходимо подвергнуть ее цензуре»83.

Пьеса спустя несколько дней, 23 февраля, была возвращена автору. Цензурное разрешение на ее постановку, не без некоторых затруднений, было дано в сентябре. В октябре состоялась ее премьера сразу в двух театрах – В. Ф. Комиссаржевской и Московском Художественном. Дело по обвинению Горького в составлении воззвания было прекращено (с возвращением залога) 4 ноября 1905 года84.

25 лет спустя пролетарский писатель мог не без удовлетворения наблюдать за последовательным стремлением сына своего политического противника встать под знамена социализма – это ведь тоже была, пусть и не самая большая, победа дорогого для него дела. Этот факт А. М. Горький мог рассматривать и как определенную закономерность. Еще в очерке «Савва Морозов» он писал:

«...я помнил, что в России «белые вороны», «изменники интересам своего класса» – явление столь же частое, как и в других странах. У нас потомок Рюриковичей (имелся в виду князь П. А. Кропоткин. – А. Б.) – анархист, граф – «из принципа» – пашет землю и тоже проповедует пассивный анархизм; наиболее ярыми атеистами становятся богословы, а литература «кающихся дворян» усердно обнажала нищету сословной идеологии»85.

В славный ряд попадал, таким образом, Д. П. Святополк-Мирский: Кропоткин, Толстой... Отчего не прибавить сюда обладателя голубой шляхетской крови Ф. Э. Дзержинского, воинствующего атеиста из, несостоявшихся духовных пастырей? Да и «рабоче-крестьянского» графа А. Н. Толстого, раньше, чем Д. Мирский, определившего свое возвращение в Россию, забывать не стоит.


5.


1 сентября 1931 года, как следует из материалов архивного следственного дела, ЦИК СССР удовлетворил ходатайство Д. П. Святополк-Мирского о предоставлении ему советского гражданства. В «Справке по личному делу на Мирского (Святополк-Мирского Дмитрия Петровича)», составленной в 1962 году, указано: «Рекомендации о принятии в советское гражданство были даны Кушнир – заведующим бюро печати Лондонского торгпредства и Нейман – заведующим бюро печати полпредства в Лондоне». Материалы какого именно личного дела положены в основу этой справки, сказать невозможно.

Среди документов, изъятых у Мирского при аресте, кроме паспорта, указаны:

чл. билет № 212 работн. искусств,

членский билет № 53 Союза писателей,

проф. билет № 018163,

членский билет № 827 Литфонда,

удостовер. № 104/7 корреспондента МДН,

профбилет английского профсоюза просвещенцев,

удостоверение личности № 300574.

Принадлежало ли личное дело Д. П. Мирского, исследовавшееся 25 лет спустя после ареста, какой-либо из организаций, представленных здесь выданными ему документами, или оно принадлежало и вовсе «сторонней» организации –как судить? Отметим между тем эту недосказанность в послужном списке нашего героя.

И в справке на арест, составленной 22 мая 1937 года, и в обвинительном заключении по делу Святополк-Мирского содействие Сокольникова в возвращении Д. Мирского на родину указывается как компрометирующее его обстоятельство. Имя Горького, реально, надо полагать, содействовавшего решению вопроса о предоставлении Д. Мирскому советского гражданства, ни в одном из следственных документов 1937 года, естественно, не упоминается.

Обретение советского гражданства, плюс широкая эрудиция, высокий профессионализм и огромная работоспособность, а также предполагаемая (и отчасти известная) поддержка со стороны А. М. Горького сделали Д. Мирского полноправным и активным участником тогдашнего литературного процесса, более того, – фигурой в этом процессе весьма заметной.

Отмечу в скобках, опираясь опять-таки на материалы архивного следственного дела, то, что, возможно, несколько омрачало самое существование нового советского гражданина: вопреки существовавшей в то время практике (а она вытекала из соответствующего решения ЦК ВКП(б)), место в рядах ВКП(б) Мирскому – как члену зарубежной компартии – предоставлено не было – не позволил, видимо, тяжкий груз княжеского происхождения, пребывания в белой армии... Обстоятельство, кажущееся второстепенным, потому что партийность Мирского, обладай он ею, не могла бы, как я думаю, расширить горизонты его творческих дерзаний –они и так были едва ли не запредельными, равно как и не уберегла бы, конечно, от будущего ареста – и не таких большевиков расстреливали... Видится мне в этом партийном «непризнании» все та же и не подозрительность даже –»двойная бухгалтерия» заботливых управителей чужими судьбами: наш-то ты наш, конечно, да не совсем...

О размахе (и качестве) работы в последний, советский период жизни Д. Мирского М. Поляков писал:

«В многочисленных статьях и рецензиях 1932-1937 годов Мирский практически дал почти полную историю русской поэзии XVIII-XX века. В этих статьях мы находим обширную эрудицию, блестящее знание фактического материала, тонкое чувство художественности и попытки социологического объяснения глобальных процессов развития поэтического слова»86.

Весьма обстоятельно деятельность Д. П. Святополк-Мирского как литературного критика после его возвращения в Россию рассмотрена в книге В. В. Перхина «Русская литературная критика 1930-х годов. Критика и общественное сознание эпохи» (Издательство С.-Петербургского университета, 1997 г.), где творчеству Д. Мирского посвящена отдельная глава.

В то последнее пятилетие, которое было отпущено Д. Мирскому как свободному гражданину, в полной мере реализовался и его интерес к молодой советской литературе, родившийся в первой половине двадцатых годов. В огромном потоке творчества Д. Мирского – М. Поляков в указанном выше предисловии пишет: «С 1932 по 1937 год Мирский напечатал в «Литературной газете», «Литературной учебе», «Звезде» и во многих других изданиях около 100 статей и рецензий»87, – обращенного к чрезвычайно широкому кругу тем и имен – от Пушкина до Джойса – превалирует интерес к советской поэзии.

В этом интересе было немало от злобы дня, утверждавшего свои приоритеты методом, который позднее назовут вульгарно-социологическим – им будет пользоваться и критик Д. Мирский. Но была и истинная глубина прозрения, была доброжелательность, далекая, однако, от какого-либо захваливания и безосновательного авансирования – свои пристрастия критик Д. Мирский отдавал явлениям по-настоящему значительным, в перспективе прошедших лет это представляется совершенно отчетливо. В круг его избранных поэтов входили Хлебников, Маяковский, Багрицкий, Сельвинский, Луговской, Табидзе...

Читателю может показаться нарочитым еще одно – какое уже по счету – появление на страницах этого очерка имени Багрицкого. Но что поделаешь, если критик Д. Мирский действительно высоко ценил именно этого поэта и именно эту статью – как, вероятно, заслуживающую особого внимания (а в огромном объеме написанного Д. Мирским только за советское пятилетие было из чего выбирать) – включили в сборники Д. Мирского оба составителя.

Чем привлек Багрицкий критика Мирского? Разумеется, талантом. Но, вероятно, еще в большей степени возможностью наблюдать процесс становления и развития, процесс обретения поэтом позиций «советского беспартийного писателя, всецело преданного партии и безоговорочно борющегося за социализм»88. Можно предполагать, что в этом обретении критик видел путь, в чем-то сходный и с проделанным им самим.

«Двух своих современников Багрицкий признавал своими учителями, – засвидетельствует ниже критик, и читатель снова как бы получит аргумент для обвинения меня в колымской «предвзятости», потому что одним из этих учителей окажется Владимир Нарбут. Но не мне принадлежит здесь выбор персонажей – Мирскому, и он пишет далее: – Нарбут, работавший в Одессе в 1919-1921 гг., имел особенное влияние на Багрицкого в годы перехода последнего от буржуазии и революции. Именно Нарбут помог Багрицкому стилистически оформить глубокий переворот, произведенный в нем революцией. Переход от эстетской ирреальности его ранних стихов к плебейскому натурализму и «вещности» таких произведений, как «Трактир», в значительной мере был облегчен для него примерок Нарбута»89.

Проанализировав влияние на Багрицкого акмеистической школы (от Нарбута и Зенкевича – Зенкевича Михаила, а не Павла, о судьбе последнего, близкой судьбе Нарбута, я собираюсь рассказать в следующем очерке), конструктивиста Сельвинского и очищающего, несущего «прозрачность» влияния великого Шевченко, критик Мирский найдет, что в результате оказанного воздействия «...Багрицкий продолжает давать замечательные примеры поэзии, одновременно непосредственно доступной массам, песенной и народной, простой, но не упрощенной. Сюда относятся «Смерть пионерки», создавшая Багрицкому совершенно особенную популярность в широких кругах молодежи...»90

Странным образом существует в моем читательском сознании имя этого человека – поэта Эдуарда Багрицкого. Странным оттого, что к ощущениям от стихов, знакомых с детства (у юности были уже иные кумиры!), добавятся детали из рассказов помнившего его с собственных мальчишеских времен Валентина Португалова (он подарит мне еще в Магадане свою первую книгу «Северо-Восток», названную так не без намека на «Юго-Запад» Багрицкого, которому бывший кунцевский оруженосец поэта и посвятил ее). А осенью 1991 года – господи, как далеко это от времени, о котором я сейчас рассказываю: Мирскому шел бы уже 101-й, Багрицкому – 96-й, Португалов приближался бы к 80-ти –той осенью с неутомимой и все тут знающей Галиной Ивановной Севериной, помнящей Португалова, когда тому было еще лет тринадцать («Нас, младших, он считал не стоющей внимания мелюзгой»), мы бродим по улице Поэта Эдуарда Багрицкого и в окрестностях ее, и отошедшее в непроглядную тьму прошлое говорит с нами тихим голосом стен, ветвей деревьев, глади притаившегося в низине озерца, пропитанного дымком (запах креозота исчез – шпалы бетонные) воздуха близкой железной дороги. И как все оказывается близко!..

Но Мирский едва ли бывал в этих местах. По всей вероятности, Багрицкий принимал его уже в новой квартире, в проезде Художественного театра. Это там были сабельные игрища, там могли бесконечно долго состязаться в знании поэзии «наизусть» два неуступчивых эрудита, там, в то недолгое счастливое для него время (но было ли оно таковым?) мой герой мог чувствовать себя обретшим ясную и близкую родину.

«Этот человек, – я возвращаюсь к воспоминаниям Г. Н. Мунблита, – словно в скорлупе прожив годы изгнания (Ну, во-первых, о каком изгнании речь? Все ведь не так было. Думаю, что и с замечанием о скорлупе читатель, хоть в малой части представивший себе жизнь Дмитрия Петровича в эмиграции, едва ли согласится. – А. Б.), сохранил какую-то первозданную восприимчивость к советскому обиходу (строго следуя смыслу этой фразы, нужно предположить, что мифическим предком Мирского был не Рюрик, а неизвестный прапросоветский гражданин. – А. Б.) и очень скоро стал неотъемлемой частью московского литературного процесса, составляя в нем привычную и вместе с тем примечательную подробность.

Каждый божий день с самого утра Дмитрия Петровича можно было видеть в кафе «Националь», за дальним от входа столиком, на котором стояла неизменная бутылка боржома и высокий бокал. Мирский быстро что-то писал, покусывая усы и по временам рассеянно обводя зал невидящими глазами»91.

Будь все так, как оно описано здесь мемуаристом, я мог бы предположить, что то «стороннее» личное дело, с которым знакомились чекисты в шестидесятые годы, и было заведено на Святополк-Мирского в стенах любимого кафе «Националь» (кстати, не у царя ли Димы позаимствовал Юрий Олеша ту самую привычку посиживать здесь, без упоминания которой не обходилось впоследствии ни одно воспоминание об авторе «Зависти»?), раз является он сюда ежедневно и даже имеет свое собственное рабочее место – вот; только постоянного удостоверения ему здесь почему-то не выдали...

Но известно и другое. Из статьи М. Полякова:

«Он (Д. Мирский. – А. Б.) неутомимо ездит по родной стране, знакомится с жизнью рабочего класса, участвует в создании горьковской серии “История фабрик и заводов”...»92

Подтверждением одной из таких поездок и является, вероятно, пропуск в здание ЦИК Таджикской ССР, изъятый у Святополк-Мирского при обыске в день ареста – в деле о потенциальном шпионе и такая малость могла пригодиться. В одном из протоколов допросов обвиняемого Святополк-Мирского упоминается его поездка на Уралмаш – и она могла быть связана с серией «История фабрик и заводов».

Куда более весомым подтверждением – не занятий шпионажем, а участия в горьковских начинаниях – является имя литератора Д. Мирского на титуле книги «Канал имени Сталина». Известно, что 120 советских писателей совершили в августе 1933 года по инициативе все той же «Истории фабрик и заводов», поддержанной ОГПУ (тут и без согласия Сталина не обошлось, вероятно), ознакомительную поездку по только что построенному Беломорско-Балтийскому каналу. 35 из них, привлеченных для непосредственной работы, были названы потом главными авторами книги, явившейся подарком XVII съезду ВКП(б).

«Этой книгой, – торжественно возглашалось с ее авантитула, – Оргкомитет Союза советских писателей рапортует XVII съезду о готовности советских писателей служить делу большевизма и бороться своими художественными произведениями за учение Ленина-Сталина, за создание бесклассового общества».

С таким ли энтузиазмом занимал свое место в этом строю «служителей» литератор Д. Мирский? Послушаем одного из немногих доживших до наших дней участников той, проходившей в условиях алкогольно-обжорного обалдения поездки, – Александра Авдеенко.

25-летний рабочий парень с Магнитки, только что принятый самим Горьким, рекомендовавшим к изданию его повесть «Я люблю», оказался в этом путешествии соседом Мирского по купе. Известность менее чем год назад вернувшегося в Россию бывшего князя так велика, что о его жизненном пути знает, в общих чертах, и Александр Авдеенко, явный новичок в писательской среде.

На пароходе «Анохин», с палубы которого совсем недавно любовались каналом-новостройкой три члена Политбюро – Сталин, Ворошилов и Киров – между Мирским и его юным спутником происходит следующий разговор.

Мирский. Здесь на каждом шагу упрятаны тайны. Под каждой плотиной. Под каждым шлюзом. В судьбе и работе каждого каналармейца... Люди способны творить не только чудеса, но и всякого рода хитроумные ловушки и для своего же брата, и для себя... Чаще всего великие народные бедствия начинались с благих намерений и заверений сильных мира сего.

Авдеенко. Не пойму я, к чему вы это говорите.

«Мирский засмеялся, ощерив свои стертые почти до корешков зубы.

– А вы думаете, я знаю, чего это ради я разглагольствую перед вами? В одном лишь я не сомневаюсь: вы не пожалуетесь ни писателям, ни чекистам, что бывший князь совращает вас с пути истинного»93.

Видимо, не такими уж простодушными глазами смотрел на крупнейшую по тем временам гулаговскую стройку Мирский (как тут не вспомнить, что, по словам А. Авдеенко, в одном из бараков для заключенных экскурсанты-писатели увидели своего собрата, а теперь каналармейца Сергея Алымова, автора слов песни «Партизанская») и далеко не все свои впечатления изложил в главе «ГПУ, инженеры и проект» той самой книги «Канал имени Сталина».

Через два года, в 1935-м, Д. П. Святополк-Мирский обмолвился и еще более странной фразой. Дело происходило на даче у Горького, куда хозяин с поистине государственным размахом (но почему-то без вполне традиционного угощения) пригласит большую группу видных советских писателей, чтобы представить их своему дорогому зарубежному гостю. После встречи в дневнике Ромена Роллана появится запись: «Я беседую с каждым по очереди, в частности с Мирским, похвально отзываясь о его книге о Ленине, он говорит мне, что сейчас бы ее не написал, что он ушел вперед...»94

То есть, как «не написал бы»? И чего тогда стоят недавние заявления о поразительных обретениях – пронизывающем свете и твердой почве? И куда обретший веру в ленинизм неофит мог «уйти вперед» от поразившего его учения?

Каким новым «измом» определяется его нынешнее мировоззрение: сталинизмом, троцкизмом или чем-то еще, не получившим точного наименования?

Сложна и смутна во все времена человеческая душа. И как наивны, несостоятельны попытки представить ее сущность, течение происходящих в ней процессов по одному поступку, по одному высказыванию, даже весьма развернутому...

И душа бывшего князя тут не исключение. Попробуйте сопоставить многочисленные заявления, статьи, открытые письма того же Ромена Роллана, появлявшиеся на страницах европейской и советской печати того времени, с его интимными записями опубликованного теперь дневника – много ли вы найдете здесь, выражаясь языком криминалистической экспертизы, идентифицирующих признаков?

А великий прозорливец Горький? Гуманист и бунтарь, человеколюб и сострадалец... Тот самый Горький, который, по словам критика Д. Мирского (из книги «Современная русская литература»), «...был в 1918-1921 годах практически единственной независимой общественной силой, не подвластной правительству, во всей Советской России...»95, он-то до какой, простите, низости опустился (один факт создания этой «рабской книги» чего стоит!)...

Окрестности подмосковного города Дмитрова. Заключительный слет ударников-каналармейцев. Подведение итогов, определение перспектив – не менее каторжных. На трибуне А. М. Горький:

«Вы теперь сделаете канал Волга-Москва, вы проделаете ряд других работ, которые изменят лицо нашей страны, ее географию, и которые изо дня в день будут ее обогащать...

Я чувствую себя счастливым человеком, что дожил до такого момента, когда могу говорить о таких вещах и чувствовать, что это будет правда.

К тому времени, когда вы будете в моем возрасте, полагаю не будет классовых врагов, а единственным врагом, против которого будут направлены усилия людей, будет природа, а вы будете владыками ее. К этому вы идете, и больше тут нечего сказать, но до этого нужно свернуть голову капитализму.

Я поздравляю вас с тем, чем вы стали. Я поздравляю работников ОГПУ с их удивительной работой, я поздравляю нашу мудрую партию и ее руководителя – железного человека тов. Сталина»96.

Как-то, уже в наше время, Е. А. Евтушенко высказался в том плане, что не мог Алексей Максимович стать сознательным певцом репрессий и рабского труда, что познавая страшную систему ГУЛАГа и вовлекая в это познание других, он намеревался затем уйти с этим знанием за кордон, чтобы сделать его достоянием мировой общественности, к которой так любил апеллировать многие годы, но не сумел выполнить свой план – не выпустили, да и болезнь настигла.

Как было бы замечательно, если бы мы имели хоть какие-то подтверждения этой смелой версии! Насколько логичнее и понятнее стала бы нам линия поведения великого (что бы в разоблачительном жанре, столь модном сегодня, о нем ни писали) гуманиста, потому что оправдать и принять логику той же книги «Канал имени Сталина» рассудок сегодняшнего читателя отказывается.

И мне, скажем, когда я выписывал этот фрагмент речи А. М. Горького, все время виделось подразумеваемое отрицание там, где оратор пускался в столь рискованные утверждения, проклятия на месте здравиц. Допусти мы на миг, что эта речь (а может, и вся книга?) – абсолютно последовательно выстроенный «перевертыш», и не было бы нужды в размышлениях о таинствах души, о ее невыявленных (и не лучших) сторонах, о несовершенстве наших знаний о, казалось бы, фигурах, насквозь просвечиваемых историей Но, увы, едва ли и такое допущение будет корректным.

И тут примером совершенно противоположного свойства, примером четкой логики (хотя и она, как мы видим, вполне допускала внутренние противоречия и отдельные запинки в течение мысли) и абсолютно прямой линии, проложенной сквозь мыслимые и немыслимые джунгли человеческой души, если угодно – укором бессмысленным попыткам все понять и объяснить, явится то самое короткое русло следственного процесса, которым проследовала душа критика Д. Мирского со всеми ее неразгаданными нами (и совершенно ненужными следствию) сложностями.


6.


Основанием для ареста явилась необходимейшая по тем временам Справка, в которой аккумулировались предположения (читай – заранее сформулированные обвинения) следствия в отношении вины данного лица. Поблагодарю судьбу за то, что справка уцелела и оказалась подшитой в деле – далеко не в каждом случае удается такой документ обнаружить: у делопроизводителей тех времен были свои правила, да и просто оплошностей, как и везде, было немало. Но здесь справка сохранилась. Вот ее текст:

Сов. секретно Справка

Святополк-Мирский Дмитрий Петрович, гр-нин СССР, 1890 г. р., писатель-критик, полковник Деникинской армии, активный участник боев против Красной армии, проживает Б. Каретный пер. д. 17, кв. 22.

В 1920 году Мирский эмигрировал в Англию, где выступал против Советского Союза, принимал активное участие в белогвардейском движении.

В 1925 году Мирский, якобы, меняет свое мнение по отношению к Советскому Союзу и стремиться попасть в СССР.

В 1933 году Мирский через Сокольникова получает разрешение на въезд в СССР.

Установлено, что Мирский помимо своей работы в белоэмигрантских кругах в Лондоне и Париже был тесно связан с известными английскими разведчиками, в частности с Б. Перс и являлся преподавателем Русской истории, в так называемом, институте «Славянских языков», являющийся фактически школой английской разведки. Со слов Мирского известно, что он знает английских шпионов выезжавших в Москву.

По агентурным данным Мирский встречался в Париже на нелегальном совещании с Пятаковым в бытность последнего торгпредом во Франции. На этом совещании обсуждался вопрос о возможности создания «блока между правыми в компартии и евразийцами».

Установлена подозрительная связь Мирского с лицами, причастными к английской разведке.

Мирский намечается к аресту.


ЗАМ НАЧ. 3 ОТДЕЛА ГУГБ НКВД комиссар гос. безопасности

/Минаев/

22 мая 1937 г.

Отмечу очевидные неточности документа. Мирский назван полковником деникинской армии – далее в следственных материалах этот факт не только не найдет подтверждения, но и будет опровергнут: «...служил в чине капитана в армии Деникина...» (два совершенно разных автора сорок лет спустя вспомнят об этом мифическом звании – назову эти публикации позднее). Неверно указана дата возвращения Мирского на родину – 1933 год вместо 1932-го.

«Смена вех», произведенная Мирским, датирована 1925 годом: и что это – ошибка составителя справки или обнаружение информации, о которой нам пока еще трудно и предполагать?

В справке содержатся глухие, безадресные отсылки к ее первоисточникам – «установлено...», «по агентурным источникам...», «установлена...» – о существе которых можно также только догадываться. Откровеннее ссылка на слова самого подозреваемого, о которых мог донести кто-то из его окружения. Вопрос о том, кто именно мог быть доносчиком, неизбежно повисает в воздухе. Хотя одна из недавних публикаций дает, вроде бы, на сей счет определенные указания. Но об этом также позже.

На полях справки резолюции временно уцелевших (шел процесс смены Ягоды Ежовым) ответственных работников НКВД СССР: «арест санкционирую» – Агранов, Берман (предположительно), «арестовать» – Фриновский (этот автограф прочитывается легко).

На первой странице справки, на самом верху, – надпись от руки: орд. 2140. Именно под таким номером был выдан 2 июня 1937 года ордер, предписывающий сержанту Управления Государственной Безопасности Никитину произвести арест и обыск Святополк-Мирского Дмитрия Петровича. Первым лицам, подписавшим этот ордер, был все тот же Комиссар Государственной Безопасности 1-го ранга М. Фриновский. Годом раньше, в середине 1936 года, он – с инспекторской, вероятно, целью – посетит Колыму, побывает на некоторых приисках. Этот факт явится зацепкой для фабрикации одного из эпизодов будущего «берзинского» дела –оказывается, группа матерых террористов, возглавляемая сотрудником райотдела НКВД по Северному горнопромышленному управлению Кияткиным, готовила в тот момент покушение на высокопоставленного чекиста, избежать его удалось только потому, что Фриновский неожиданно изменил место ночлега. Он все-таки погибнет, но в Москве, в ежовском застенке.

Вместе с Никитиным выполнять предписанное в ордере поехал в Б. Каретный переулок пом. оперуполномоченного Сосин. Обращает на себя внимание обилие участвовавших в следственной практике того времени всяких самых разных «помов». И Муляров, следователь Мирского, будет одним из них – пом. нач. отделения. Одни помы вели следствие, другие, подписывая по этим делам распоряжения-постановления, направляли его, а тех, кому они официально помогали, словно бы и не было... Или были они фигурами столь непрочными и недолговечными, что их след в делах не успевал запечатлиться? Отчасти и так, наверное, но, видимо, объем этой самой, с позволения сказать, работы был в тот период столь велик, что требовал создания и особого – вероятно, многолюдного – института помощников.

Сосину и Никитину удалось обнаружить в квартире арестованного несколько несомненных доказательств его шпионской деятельности, как-то:

1) Полевой устав РККА;

2) Карты путей сообщения и экономического развития Московской, Ленинградской обл. и ДВК.

Обозначения изъятых предметов я даю так, как они приведены в протоколе обыска. Не менее важной находкой, по мнению чекистов, – только эти три позиции подчеркнуты в протоколе красным карандашом – были «четыре книги авторов: Бухарина, Плеханова, Пассос (Дж. Дос Пассоса? –А. Б.)».

Остальное: перечисленные выше различные удостоверения, а также «...три купюры по десять фунтов стерлингов... Блокнотов 5 шт... Записные книжки 4 шт.... Разная переписка и письма на русском и иностранном языке... Семь фотографий... записи адресов и телефонов...», – таковым вниманием удостоены не были.

Документы арестованного по окончании следствия надлежало уничтожить. Об уничтожении важнейших из них –прежде всего, паспорта, составлялся специальный акт, в некоторых делах он присутствует. Членский билет Союза писателей СССР, даже если он имел номер) всего лишь 53-й (обратил ли на это внимание читатель?), что свидетельствовало о том, что его владелец был в числе самых первых лиц, ставших членами этой организации, к числу важнейших документов не относился.

(В очерке «Венок терновый»97 Эд. Поляновского указано, что при приеме в Союз писателей Д. П. Мирскому был выдан членский билет № 590. При этом автор очерка ссылается на Э. Белтова, собиравшего сведения о погибших в годы репрессий литераторах. Уточнить у последнего его источник информации мне не удалось – Э. Белтов находится за пределами нашей страны. Но и целиком полагаться на точность записи в протоколе обыска я тоже не могу).

С изъятыми ценностями – деньгами, облигациями, предметами – сложностей было больше: надлежало составлять особые квитанции. По таким квитанциям (№№ 501, 502) от арестованного Мирского было «принято» наличных денег 747 руб. 80 коп., облигации Гос. займа Второй пятилетки, упомянутые фунты стерлингов, пять сберкнижек с суммой вкладов, превышающей пять тысяч рублей, а так же «часы карманные за № 272844 желт, метал.»

На обороте каждой квитанции имеется типографским образом исполненный текст: «Вещи, деньги и ценности, невостребованные в течение 3-х месяцев после вынесения решения судебными органами по делу, сдаются в доход государства».

Востребовал ли что-либо из сданных ценностей Мирский после того, как был осужден таким вполне судебным по тем временам органом как Особое совещание (это ныне ОСО, равно как тройки УНКВД и некоторые другие репрессивные инстанции, судебными органами не считаются), точно сказать невозможно – ни его ходатайств, ни каких-либо решений по этому вопросу ни в архивном следственном деле, ни в деле заключенного не имеется.

Со значительной долей вероятности можно предположить, что многие из этих ценностей так и остались во владении НКВД. Не будет излишней смелостью предположение и о том, что эта организация рассматривала изымаемое принимаемое у (от) арестованного имущество как свою законную добычу, даже не пытаясь задним числом оправдать этот грабеж назначением конфискации в том же постановлении Особого совещания или мотивированным постановлением следователя о приобщении того или иного в качестве вещественных доказательств (фунты стерлингов, скажем, чем не гонорар за шпионскую деятельность?).

Да что там обременять себя излишними решениями, когда хватать можно было все, что попадалось на глаза – золотые часы у Мирского или коллекцию ценных марок у одного из подельников Нарбута. Ничего из принятых тогда НКВД предметов – на хранение, разумеется – наследникам по прошествии лет не вернется. Такая вот беспощадная борьба шла с идейными врагами, не отличимая от элементарной уголовщины. Впрочем, и сама эта уголовщина была частью строго контролируемой политики.

О размахе присвоения свидетельствуют данные, приведенные В. В. Цаплиным в статье «Архивные данные о числе заключенных в конце 30-х годов»:

«В 1937 г. у подследственных и арестованных было изъято денег и ценностей на сумму 26,4 млн. руб., а на содержание заключенных и ссыльных в этом же году НКВД СССР было открыто кредитов на 27,2 млн. руб. По существу, арестованные содержались на изъятые у них ценности и деньги»98.

И чем больше становилось заключенных и подследственных, тем настоятельнее становилась потребность в грабеже, тем более он становился государственной необходимостью.

Потребуется более 55 лет, чтобы новое наше, теперь уже совершенно правовое, государство решило вопрос о компенсации материального ущерба, причиненного незаконными репрессиями – закон был принят Верховным Советом в июле 1993 года. Нетрудно подсчитать, в какие триллионы сегодняшних рублей выльются миллионы 1937 года, да если бы только такой год был единственным в нашей истории!..

Почитатели литературы, вероятно, в еще большей степени могут скорбеть по поводу утрат, понесенных во время таких вот «реквизиций» – изъятия рукописей, записных книжек, переписки, фотографий... Сохранилось ли что-то из изъятого при обыске у Мирского? Архивное следственное дело об этом молчит.

Грабеж 3 июня 1937 года – а, вероятно, в ночь со 2-го на 3-е – был завершен в отделении по приему арестованных, подчиненном 10 отделу ГУГБа – по квитанции № 326 (право, умилительнейшая педантичность!) от арестованного Мирского было «принято»: ручка с вечным пером, ножницы, бумажник, саквояж желтой кожи, галстук, подтяжки, подвязки, ключ, пилочки, подушка, помазок и сколько-то копеек мелочи...

Начиналась тягостная жизнь в тюремной камере.

Но началась она с бодрых следственных шагов – допросов, которые 2 и 3 июня проводил возглавлявший следствие по этому делу Муляров. Первый допрос начался ночью в 1 час. 25 мин. Второй – на следующий вечер, в 23.35. Были они не слишком продолжительными – 2 час. 05 мин. и 2 час. 25 мин.

Эти и последующие сведения о датах, часах, продолжительности допросов и лицах, их проводящих, почерпнуты из справок, носивших названия «требование на допрос». В отдельных случаях в этих требованиях можно разобрать даже фамилии «вертухаев» – они оставляли на этих справках свои подписи.

Итак, первый допрос. Выхваченный среди ночи из дома, униженный всеми этими описанными много раз процедурами, а оттого и неизбежно растерянный арестованный, с одной стороны. И всемогущее, непредсказуемое, а потому и загадочное в своих мыслях и действиях «Следствие», с другой. Впрочем, «арестованный» – это не совсем точно. Д. Мирский уже пребывает в роли обвиняемого (так указано в протоколе допроса, составленном Муляровым 3 июня), хотя постановление о его привлечении в качестве обвиняемого будет готово только 15-го (в документе «... мая», но это явная описка – к тому дню, как мы знаем, и Справка на арест еще не была написана).

Обвиняемый формально, в соответствии с нормами УПК99, мог отказаться от дачи показаний – не желаю, мол, и все, или говорить, что придет в голову, ни с чем не сообразуясь – его процессуальное право. А у следствия была возможность, никаким УПК не предусмотренная, но от того не менее реальная, посадить вызванного на допрос за то или за другое в карцер, употребить, как скажут потом, «незаконные методы», то есть физическое воздействие (однако для тотального применения этих методов время еще не наступило), а также нагнетать психологическое воздействие: следствие предлагает... следствие располагает... следствие настаивает... следствие требует... следствие категорически предупреждает... доводя свой стиль до мата, ора...

Но, думается, что в кабинете, где Муляров допрашивал Мирского, никаких таких слов не произносилось, атмосфера была сугубо рабочая: Муляров только перышком поскрипывал, 16 страниц отмахал он менее чем за два с половиной часа (это не считая двух страниц анкеты). Рука,, наверное, устала.

Допрашиваемый был покладист, да и само следствие особенно не привередничало, не застревало на пустяках: так, говорите, не были полковником? извольте, так и запишем:

а) до революции Военнослужащий – капитан царской армии;

б) после революции Во время революции служил в б. армии, а затем писатель.

В следующей графе – «состав семьи» – прочерк. Обвиняемый никого подвести не желает.

«Будь по-вашему, не тронем. Все это, знаете ли, не существенно».

Чуть позднее обвиняемый решит уточнить: «служил с марта 1919 по февраль 1920 г. в деникинской армии в чине капитана». Так и запишем – не были вы полковником.

Как служил? В чем участвовал? Чем конкретно занимался? Вопросы по отношению к бывшему врагу, согласитесь, немаловажные и весьма щепетильные – тем более после недавней речи товарища Сталина на Пленуме ЦК о неизбежном обострении классовой борьбы. Тут уж сохранившихся недобитков со всеми их прегрешениями нужно срочно на чистую воду выводить, разоблачать и подавлять.

Но Муляров послушно и в меру своих литературных способностей излагает версию обвиняемого, фиксируя, в частности, и обстоятельства, положительно, в глазах Советской власти, характеризующие обвиняемого – оказавшись с отрядом генерала Бредова100, на территории близкой его семье Польши, Мирский практически дезертировал из белой армии (в указанной книге О. Казниной, на с. 120: «...во время окончательного отступления эмигрировал в Европу с юга России через Константинополь», то есть был все-таки у Врангеля в Крыму?), а если следователь и вставляет в протокол какие-то вопросы, то, вероятно, только для того, чтобы не очень это на монолог походило, чтобы и свое присутствие и участие (в качестве следователя, а не писаря) обнаружить – закон жанра требует все-таки диалога.

А по содержанию, версия обвиняемого (хотя кому неясно, что свое сабельное искусство он оттачивал отнюдь не для того, чтобы демонстрировать его – в наивысших формах – на табурете у Багрицкого?) следствие вполне, видимо, устраивает, ибо не главное, а потому и не важно все это – обстоятельно-то мы с вами о другом поговорим.

(Еще одно «показание» друга обвиняемого П. Сувчинского, записанное все той же Вероникой Лосской лет через сорок, по крайней мере, после бутырского следствия:

«Я тоже подал прошение о визе. Странно, в один день с Мирским: он в Лондоне, я в Париже – о возвращении в Россию. Ему дали, а мне отказали. Это ведь был настоящий белогвардеец, он был начальником штаба дивизии, которая шла на Харьков. Социально мы были одинаковы. И вот ему дали, а мне отказали»101.)

Итак, значит, Перс. Ну вот и зацепились.


7.


Тут, вероятно, имеет смысл чуть приоткрыть исходные позиции и «непредсказуемого» следствия – дополнительные материалы, собранные по делу Мирского чекистами уже в начале шестидесятых годов, дают нам такую возможность.

«В 1932 году ОГПУ было известно о Мирском следующее:

Мирский (Святополк-Мирский) Дмитрий, 1890 года рождения, в 1961 году был по Франции (тут явная описка, следует читать «в 1916» – сверено с другими источниками. –А. Б.). Вторично прибыл туда в 1921 году с русским паспортом» .

Далее называется сотрудничество с евразийцами, контакты с коммунистической прессой, книга о Ленине, переписка с Горьким (вот еще один важный штрих этих отношений – НКВД в свое время был о них осведомлен!), вступление в компартию, ходатайство о гражданстве... А вот и искомое:

«По архивным материалам проходит Бернард Пейрс (Перс), 1867 года рождения, являлся директором школы славянских языков, профессором русского языка при лондонском университете.

В 1917 году был атташе при британском после в Петрограде. С 1914 по 1917 год был прикомандирован к русской армии. В период гражданской войны являлся начальником военной разведки миссии при Колчаке.

БЕРНАРД (в узком чекистском кругу, вероятно, для этой персоны только имени-клички было вполне достаточно. –А. Б.) крупный разведчик. Из руководимой им школы вышло много офицеров разведки, предназначавшихся для работы против СССР. БЕРНАРД имел обширные связи среди белоэмигрантов. Он неоднократно посещал Советский Союз».

Прерву протокольное течение справки неожиданным свидетельством. Be. H. Иванов, уже названный мною выше исторический романист, в революционные годы – петербургский журналист, в годы гражданской войны – видный деятель в правительстве Колчака, выпустил в 1932 году – это дополнительно к вопросу о том, что могло знать в том году ОГПУ о Мирском – в Харбине книгу «Огни в тумане». В главе «Коварный Альбион» автор, крайне рассерженный фактом признания – в свое время – Англией СССР, делает такое вот разоблачительное заявление:

«В Омске летом 1919 года мне как-то пришлось вести интересный разговор с англичанином, профессором Бернгардом Пэрсом, «другом России», который ежедневно бывал у адмирала Колчака, распространялся на тему «искренности» и даже предлагал везти русских студентов в Англию...

Сей чистый академист профессор Пэре поведал мне откровенно, что, во-первых, он состоял всю Великую войну (имеется в виду первая мировая война. – А. Б.) в контрразведке штаба нашей III армии. Затем, так как со стороны немцев в Англии повелась очень сильная пропаганда, основанная на социальных противоречиях, то комиссией под председательством редактора «Тайме», лорда Нортклиффа, взаимно была предпринята агитационно-разлагательная компания в Австрии – на противоречиях уже национальных. Проф. Пэре принимал в ней горячее участие...

Все наши российские секретные агенты – и мальчишки и щенки перед этим почтенным коварным профессором литературы, несомненно имевшим крупные связи в Англии... Представьте себе какого-нибудь Овсянико-Куликовского где-нибудь в охранке, в контрразведывательном штабе, или уважаемого проф. Подставина как специалиста по части соблазнения Ирландии на самоопределение, для ослабления Соединенного Королевства!

Коварный Альбион – это мозг нации. Это стиль Англии»102.

Надо полагать, что по другую сторону границы это заявление было принято к сведению.

«В 1936 году (обратим на этот факт особое внимание. – А. Б.) имел встречу с МИРСКИМ, который, начиная с 1926 года (и последующее представляет интерес – А. Б.) очень резко выступал против БЕРНАРДА и последний уволил его из лондонского университета, где Мирский являлся преподавателем русской литературы.

Во время этой встречи (вероятно, в 1936 году. – А. Б.) МИРСКИЙ очень холодно разговаривал с БЕРНАРДОМ.

В отношении Волковой Варвары, Девис-Хрущевой-Клейнмихель Нины и Беринга М. имеются справочные материалы (отметим про себя если и не самую широкую информированность, хотя и ее – в некоторой степени, конечно, то уж наверняка степень заинтересованности иностранного отдела НКВД русской эмиграцией. По крайней мере, той частью, в которую входил Мирский Д. – впечатление, как от лучших боевиков застойных времен: ну все и про всех ребята знают! – А. Б.).

Данных в связях Мирского с указанными лицами по шпионской деятельности не имеется».

Эти связи «по шпионской деятельности» следствие и попытается вскрыть. Вернемся к протоколу допроса, датированному 3 июня 1937 года. Напомню, что его ведет Муляров.

«Вопрос. Откуда вы знаете Б. Перса?

Ответ. С Персом, я познакомился в 1900 году, когда он приезжал к моему отцу, как писатель за интервью (здесь и далее подчеркивания в тексте сделаны, вероятно, в период следствия. – А. Б.). Когда я был в Лондоне мне пришлось быть в обществе Перса где я с ним разговорился. Он меня хорошо помнил. После этой встречи, я был приглашен на работу в возглавляемой им школы «славьянских языков».

Вопрос. Что Вам известно о деятельности Перса по линии Британского «Интелидженс-Сервис».

Ответ. Деятельность Перса по линии «Интелидженс-Сервис» заключалась в подготовке по линии учебной и возглавляемой им школе «славьянских зыков» направляемые туда из военных министерств Англии.

Вопрос. Известны ли Вам цели и задачи школы «славьянских языков»?

Ответ. Да, мне известно, что школа «славьянских языков» является орудием Британской политики. Школа перед собой ставит следующие задачи:

1. Усиление влияния английского империализма в славьянских странах.

2. Пропаганда славьянских государств в Англии и поднятие интереса к этим странам среди Британских граждан. Эти две задачи входили в функцию Средне Европейского отдела школы возглавляемой Ситон-Ватсон. Что же касается русского отдела возглавляемый Персом, то до революции целью его было способствование проникновению Британского империализма в Россию. После революции восстановлени7е утерянных позиций и в связи с этим борьба с Советской властью. Кроме этого при русском отделе школы имелись курсы, где преподавался русский язык офицерам направляемым из военного министерства.

Вопрос. Что это за курсы и откуда Вам о них известно?

Ответ. Об этих курсах мне известно, как преподаватель русский язык (ну и стиль у старшего лейтенанта! право, пожалеешь, что он не был слушателем на курсах экстренного обучения русскому языку у профессора Мирского. – А. Б.) командируемым из Военных министерств (остается только гадать, сколько военных министерств было в то время в Англии? – А.Б.) офицерам. На них в среднем бывало по 8-10 человек, которые в экстренном порядке изучали русский язык. Часть из этих офицеров уезжали в свои части а другие уезжали в Ригу и другие литрофные страны.

Вопрос. Для каких целей офицеры проходящие курсы в экстренном порядке изучали русский язык?

Ответ. Официально говорилось, что русский язык дает им преимущества по службе.

Вопрос. А неофициально?

Ответ. Можно было предположить, что изучающие русский язык является Военно-разведывательными кадрами работающие против Советского Союза, как внутри его, так и вне... Официально об этом никто не говорил, но я, как преподаватель русского языка, знал, что они являются разведчиками.

Вопрос. Известны ли Вам причины поездки разведчиков в Ригу и в другие литрофные страны?

Ответ. Они ездили туда, для того, чтобы усовершенствоваться в русском языке... Останавливались в русской семье, где брали русские уроки и общались с русскими людьми.

Вопрос. Назовите фамилии разведчиков которым Вы преподавали русский язык?

Ответ. Вообще через меня прошло человек пятьдесят и посколько я с ними не встречался в личной жизни я их фамилии не помню. Помню только немногие, случайные: Бенерман, Левет, Кейби и Кетби. Фамилии других разведчиков не помню.

Вопрос. Не может быть, чтобы Вы забыли фамилии людей с которыми вы сходились с каждым в отдельности общались в течение 1/2 года. Следствие предлагает Вам назвать фамилии известных английских разведчиков?

Ответ. Я сейчас не помню фамилий разведчиков. Я буду стараться их вспомнить и в процессе следствия их буду называть.

Вопрос. Следствие располагает точными данными, что в

Москве имеются разведчики которых Вы знаете и с которыми Вы здесь встречались. Вам предлагается назвать известных В/разведчиков находящихся в СССР? /

Ответ. Из разведчиков которым я преподавал русский язык я здесь никого не видел, но я в мае месяце 1937 года встретился в Ленинграде и Москве с одним англичанином который может быть разведчиком. Это лицо не принадлежит к числу моих учеников... Фамилия этого англичанина Карр. Он писатель. Написал две книги о Достоевском и Герцене. С Карром, я встретился в Ленинграде в гост. «Астория», а в Москве несколько раз в гост. «Националь». На мой вопрос, что он делает в Советском Союзе он мне сказал, что пишет биографию Бакунина. С Карром, я познакомился в 1929– 30 гг. в Лондоне. Карр в то время работал в Военном Министерстве занимал там пост какого то чиновника. Карр, как мне известно интересуется русскими делами и владеет русским языком. На основании изложенного я прихожу к заключению, что Карр может быть разведчиком103.

Вопрос. Известно ли Вам с кем в Москве и Ленинграде Карр встречался?

Ответ. Нет, неизвестно.

Вопрос. Приходилось ли Вам в Советском Союзе встречаться кроме Карра с известными В/разведчиками или с лицами которых Вы подозреваете в причастности к английской разведке?

Ответ. В Москве в 1935 году /.../ я видел англичанина Джонсона Нормана Б. С Джонсоном, я встретился в 1936 году в Ленинграде, а потом в Москве.

Вопрос. На основании каких данных Вы подозреваете Джонсона в причастности к английской разведке?

Ответ. Мне известно, что Джонсон во время войны являлся военным цензором по перелюстрации корреспонденции проходящей через Лондон на мало известных европейских языках, как-то: албанский, литовский, словакский и т. п. Джонсон знает почти все Европейские языки. Подозрение в том, что он является шпионом у меня зародилось после моего разговора с писателем Олеша, которого я познакомил с Джонсоном и на которого он произвел впечатление шпиона.

Вопрос. Известны ли Вам причины приезда Джонсона в Советский Союз?

Ответ. Он мне говорил, что приехал из любопытства, как турист.

Вопрос. Известны ли Вам связи Джонсона как в Советском Союзе, так и в Лондоне?

Ответ. В Москве неизвестны, в Лондоне Джонсон находился в связи с его коллегами в школе «славьянских языков» где он работал преподавателем. Кроме того у него было много знакомых среди иностранцев т. н. малых национальностей.

Вопрос. Кого из лиц, причастных к Британским разведывательным органам Вы знаете?

Ответ. Я таких лиц не знаю.

Вопрос. Выше Вы показали, что офицеры прошедшие курс русского языка выезжали в Ригу, где останавливались в русских семьях для усовершенствования. Известны ли Вам эти семьи?

Ответ. Насколько мне известно, офицеры останавливались в дворянских семьях. Я знал сестру Баранова – Волкову Ольгу Петровну проживавшую в Лондоне, которая кажется мне об этом говорила. В числе преподавателей русского языка в Риге имелась гр-ка Девис Нина, рожденная Хрущева по первому мужу Клейнмихель /.../ Кроме этого мне известно, что офицеры совершенствовались в языке и жили у Волковой Варвары Дмитриевны – эмигрантка, быв. помещица.

Вопрос. Нам известно, что Вы будучи в Лондоне проводили активную работу против Советского Союза. Дайте показания по поводу этой антисоветской работы, как и с кем Вы ее проводили?

Ответ. Моя деятельность была антисоветской. Но она не принимала активные формы. Антисоветская работа сводилась к публикации статей в журнале «Современные записки» и «Славник Ревью».

Вопрос. Ваша а/с деятельность в части публикации статей а/с порядка следствие пока неинтересует. Дайте показания по поводу вашей работы против СССР по линии Британской разведки?

Ответ. Я утверждаю, что активную практическую работу против Советского [Союза] по линии шпионажа я не проводил. В связи с моей работой в школе «славьянских языков» мне приходилось повседневно сталкиваться с военно-разведывательными кадрами, которые занимались разведывательной работой против СССР. Их деятельность, а равным образом деятельность руководителей института в частности Перса по линии шпионажа мне неизвестна.


Протокол записан с моих слов и мною

прочитан в чем и расписываюсь».


Не знаю, как это объяснить – ведь, черт возьми, не мною же это писалось – но я испытываю известную неловкость перед читателем из-за того, что предлагаю ему столь неряшливо, неграмотно, неумно составленный текст. Но править его я не считал возможным. Он – какой ни есть – принадлежит истории. И именно в нем, в таком именно, в значительной, как мне кажется, степени, отразился образ того следствия: неумного, коварного, жестокого, простодушного... Именно простодушного, потому что – прикиньте еще раз, читатель: арестованный подозревается в шпионаже (такова главная линия следствия) и ни тебе вещественных доказательств (изъятые при обыске – я их называл – и переданные в отдел – об этом свидетельствует расписка – таковы, что их не только что арестованному предъявлять, о них и упоминать на допросе не стоит – ничего они не доказывают), ни чьих-то уличающих показаний (а могли бы, скажем, того же Олешу, так изящно «засвеченного» обвиняемым, выдернуть на допрос), ни реальных подтверждений того, что названные обвиняемым лица действительно являются разведчиками-шпионами... Я уж не говорю о том, что о собственно шпионской деятельности Д. Мирского (как-то: сбор сведений, составляющих государственную или военную тайну, их передача кому-то) даже Муляров не помышляет, т. е. налицо явная, неприкрытая беспомощность и – а, ладно, сойдет, в ОСО свои люди, примут материал как надо.

Скажем спасибо, как ни кощунственно это звучит, скажем спасибо такому простодушию. Потому что означало оно в те времена для арестованного ни много ни мало, а дарованное свыше право на жизнь. А лишенный его, подвергнутый истязаниям обвиняемый Мирский, как и любой другой (почти любой, скажем абсолютной точности ради), показал бы все, что было бы следствию угодно: и что матерый седовласый Перс был у него на побегушках, и что передал он полиглоту Джонсону секретные сведения запасах о торфа в Ленинградской области, и что бомбу он собственноручно подложил в здание Таджикского ЦИКа, и будьте уверены – нашлись бы там какие-нибудь ржавые шары под лестницей!..

Что мне рассказывать читателю, как это делалось известно ведь... А тут – вот что важно! – КАК НЕ ДЕЛАЛОСЬ.

Конечно, я не могу, оставаясь в жанре документального очерка, представить в подробностях беседы Мирского и Мулярова, которые проходили 2 и 3 июня 1937 года. Не могу я с уверенностью сказать, что протокол, помеченный 3 июня, именно в тот день и был составлен. А почему не предположить, что 2-го и 3-го шли такие урезонивающе-уламывающие беседы, длившиеся два и два с половиной часа, а пространный протокол составлялся тем же Муляровым уже 9 июня на допросе, который продолжался уже 4 часа 25 минут? Из справки следует, что в тот день и именно столько Муляров допрашивал Мирского, а протокола с этой датой в деле нет.

Что-то происходило и 4 июня, когда Мирский провел почти всю ночь – с 21.50 по 05.40 – в кабинете у Сосина, помогавшего Мулярову в этом деле, а протокол опять-таки отсутствует – окончательное урезонивание с помощью силы, можно предположить, еще менее гибкой, чем Муляров? Ведь старший лейтенант ГБ рядом с сержантом той же службы это не то что корифей – небожитель почти.

Можно так же предположить, что у Мулярова, кроме всех прочих, присутствовали и чисто службистские соображения: куда как выгодно было показать начальству, что арестованный Мирский сразу, на первом же допросе, благодаря «искусству» следователя и раскололся – начальство справками конвоиров может и не поинтересоваться. «Ах, молодец Муляров – скажет начальство. – Как у него все быстро получилось. Способный работник».

Но можно предположить, что допросы 4 и 9 июня, а также и 19-го были подготовкой к допросу, протокол которого будет датирован 22-23 июня (по справкам, Мирского в эти два дня не допрашивали и из камеры не выводили). Можно даже примерно сказать, о чем могла идти речь в эти дни между следователем и обвиняемым: требовалось (следствию) как-то уточнить, конкретизировать ранее полученные показания, и, кроме того, один из пунктов обвинения, изложенного в Справке на арест, отражения в первом протоколе допроса не получил – им тоже требовалось заняться.

Но прежде, чем читать третий протокол, давайте кое-что отметим во втором, датированном 3 июня. Совершенно очевидно, что, составляя его, Муляров следовал фабуле обвинения, изложенной в Справке. Сказано в ней, что Д. Мирский – «активный участник боев против Красной армии», и следователь описывает, со слов арестованного, его участие в гражданской войне на стороне белых. Вот только по части активности этого участия, не говоря уже о том, что собственно о боях и слова нет – не вытягивает следствие этот пункт обвинения, в общем-то формальной галочкой отделывается: участвовал и ладно, с нас достаточно.

Далее речь идет о шпионской деятельности. В протоколе допроса факт давнего знакомства с Персом подтвержден, отражена работа в качестве преподавателя в «школе славьянских языков» (неужели Мулярова поправить некому было, хоть в справку заглянул бы лишний раз – там это слово правильно напечатано), а вот про шпионов-разведчиков, которых Д. Мирский обязан был знать по Лондону и которых он встречал в Москве, – тут более чем зыбко, этак на любого иностранца, приезжающего в СССР, можно было пальцем показать: «А не шпион ли?» И, главное, ну никаких зацепок ни к одному из называемых Мирским лиц нет – кажется, ему, видите ли, что мог быть Карр или кто-то там еще шпионом, а факты где?..

Тут и покладистый Муляров чувствует, что ерунда какая-то получается, предлагает уточнить, припомнить. Это – как задание на дом. К тому же осталось пока неподтвержденным и одно из обвинений из числа названных в Справке.

И последнее, в данном случае, замечание. Разве не очевидно, что такая заведомая халтура, как вышеприведенный протокол, могла родиться только по предварительному сговору заказчика (именуемого в дальнейшем Следствием) и изготовителя (он же обвиняемый)? Что заказчик хотел – то он и получил (заметим, что продукт-предмет изготавливался из материала заказчика – см. начальные домыслы Справки на арест).

Ясное дело, что изготовитель особого энтузиазма не проявлял. В конце концов, наградой ему будет не что иное как срок в исправтрудлагере – конечно, это не худший вариант, но ведь и не лучший, да?

– То есть как это не лучший? – возмутился бы, услыхав нас, Муляров, и гнев его был бы вполне справедлив. – Мы тут из-за тебя (это только в протоколе на «вы», а вообще-то говорить «вы» обвиняемому было не в традициях этого учреждения во все времена. – А. Б.) рук не покладаем, ночей не спим, а ты?.. Может, тебя еще с почетом домой отвезти, книжечки твои по полочкам расставить, за молоком в магазин сбегать? Ты, хоть и князь, понимать должен: органы не ошибаются, и если мы тебя взяли – значит есть за что. И не шебуршись – себе же навредишь.

– А за что? – спросит Дмитрий Петрович, которому, право, все эти хамские увещевания уже порядком надоели, но и деться от них некуда – приходится слушать. – Не могли бы вы до конца изложить свою версию?

– Версию!.. Да что тебе объяснить – сам ведь знаешь. А будешь упрямиться – себе же хуже сделаешь.

– Вы так думаете?

По всей вероятности, истинных причин ареста Мирского Муляров и сам не знал – лежала перед ним Справка-шпаргалка, ею и руководствовался. Дополнительных инструкций от начальства к этому моменту еще не поступало.

Ну а теперь перейдем к протоколу допроса, датированному 22, 23 июня.

«Вопрос. На предыдущем допросе, Вы назвали несколько известных Вам разведчиков – учащихся школы «славьянских языков». Вспомнили ли Вы фамилии остальных известных Вам разведчиков».

И обвиняемый вместо того, чтобы назвать две-три фамилии, встает в явный афронт: «Нет, не вспомнил...» С чего бы это? Да назови он любые фамилии – кто его проверит? –что изменится для него? Муляров, конечно, сразу привяжется с уточнениями: как вы их знаете, да когда это было, да какова их дальнейшая судьба?.. На эти вопросы можно и совсем кратко отвечать: о судьбе названных лиц мне ничего неизвестно, знаю только фамилии. А Мирский вместо этого (и так в протоколе записано) что-то вроде удочки забрасывает, проверить осведомленность следствия пытается: «...но их лица я хорошо знаю и некоторых мог бы узнать». То есть предъявите мне их фотографии или что там у вас есть (сами-то вы их, конечно, знаете?), а я вам скажу, с кем из них был знаком. Это и на вызов даже похоже.

Да, что-то новое в позиции Мирского здесь проявляется. Нет прежней, хотя и довольно условной, склонности к сотрудничеству. А может, его, это сотрудничество, само следствие как бы нарушило, а потому и нечего с ним особенно церемониться?

Ведь могло же быть так, что арестованному Мирскому дали понять, что его арест – дело временное, что нужно лишь кое-что выяснить – ну, например, что это за подозрительные иностранцы вокруг нас вьются, откуда вы их знаете, как часто встречались? А выясним, проверим – и идите себе на все четыре стороны, если ни в чем не виноваты. Можно ведь предположить, что сначала именно такой уговор был и в первые дни Мирский ему следовал, называл какие-то фамилии и ждал, что после этого все прояснится и он будет отпущен. А вместо этого 15 июня Муляров предъявил ему обвинение в том, что Мирский достаточно изобличается в шпионской деятельности: «состоял на службе в Британской разведке и занимался активной разведывательной работой на территории Советского Союза», а посему привлекается к уголовной ответственности по признакам ст. 58-6 УК \ РСФСР, т. е. за шпионаж. Вот тебе и выпустили!..

А главное, чем изобличается? В какой работе? Ведь нету у вас ничего, пусто, никаких доказательств, разве что доносик кто-то настрочил, только вы и его показать не можете, потому что чепуха там одна, глупости...

В общем, было из-за чего обвиняемому в тот момент следствию, мягко говоря, не доверять, однако и оно сдаваться не собиралось. Следующий вопрос Мулярова:

«Вспомнили ли Вы, кого из разведчиков Вам приходилось встречать в Советском Союзе?»

Здесь Мирский не решается ответить отрицательно – черт их знает, а если у них все-таки что-то имеется? Может, следили или в том же доносе еще одна фамилия указана? Ведь за иностранцами, приезжающими в СССР, НКВД, конечно, следит – кому это не известно?

«Ответ. Кроме тех лиц, которые я уже указал в последнем протоколе я никого не помню.

...Вспомните, вспомните! – попросит его Муляров. – А то мы назовем.

«Блейфует он или нет? – думает Мирский. – Ну да уж ладно...»

...Я хочу указать, что в Москве я видел англичанина Табольта Стефорда, в отношении которого (формулировка, по всей вероятности, принадлежит Мулярову. – А. Б.) могут быть подозрения, что он является разведчиком.

Вопрос. Кто такой Табольт и откуда Вы его знаете?

Ответ. Табольт бывший совладелец, капиталистических предприятий в России, ныне редактор-издатель (вместе со своей партнершей Наркер) «Русско-Британской Торговой газеты». С Табольтом я познакомился вскоре после моего приезда в Лондон в 1921-22 году.

Вопрос. На основании чего Вы подозреваете Табольта, в причастности к английской разведке?

Ответ. Конкретных оснований у меня нет».

Тут и Мулярову приходит пора возмутиться – явного дурака обвиняемый валяет, изобличил, называется, шпиона: «конкретных оснований у меня нет»! Свое возмущение следователь считает необходимым отразить в протоколе – для начальства, которое будет его читать: пусть знает, что следователь обвиняемому в его запирательстве не потакал, а, напротив, требовал дать чистосердечные показания и, если не добился, то это не его вина – действовал согласно указаниям. Эту позицию Муляров выразил следующим образом:

«Ваши ответы не соответствуют действительному положению дел. Вам предлагается рассказать правду о Вашей разведывательной деятельности, а равным образом о деятельности названных Вами хорошо Вам известных шпионов Джойсона, Табольта и других».

На что Мирский отвечает в прежнем духе: «Разведывательной деятельностью я никогда не занимался. Деятельность Табольта, Джойсона и др. мне неизвестна».

«Ну ладно, – думает, как мне кажется, в эту минуту Муляров, – пусть с тобой дальше начальство решает. По мне, что выпустить тебя, что к стенке поставить – один черт. Но пойдем, однако, дальше. Не век же нам с этими шпионскими делами разбираться, тут кое-что и поинтереснее есть. Глядишь, после этого пунктика ты и о шпионской работе иначе показывать будешь».

«Вопрос. В последнем протоколе, Вы признали что принимали участие в работе группы «Евразийцев». Какова была Ваша роль в этой группе».

Тут какая-то несуразица. В предыдущем протоколе о евразийцах нет ни слова. И тут то ли был еще один протокол, который в дело не подшили, то ли Муляров запамятовал, что о евразийцах он не в протоколе, а в Справке прочитал, –сказать невозможно. Тем более, что реакция обвиняемого на этот вопрос не фиксируется (словами типа: «да, я подтверждаю», или напротив: «нет, таких показаний я не давал»), Мирский, в редакции Мулярова, сразу начинает отвечать по существу:

«Ответ. С 1926 по 1928 г.г. я издавал периодический сборник «Версты», после до 1929 г. я был соредактором и постоянным сотрудником газеты «Евразия»104.

Вопрос. Знакомы ли Вы с расстрелянным врагом народа Пятаковым?

Ответ. Нет, не знаком.

Вопрос. Известно ли Вам, что Пятаков был связан с руководителями группы «Евразия».

Ответ. Мне известно о встречах Пятакова с Сувчинским – одним из главных руководителей «Евразистов».

Вопрос. Что это были за встречи?

Ответ. Об этих встречах, как о прошлом, ни очень отдаленном, мне говорил Сувчинский, вероятно в конце 1928 года. Я не знаю, была ли одна встреча или больше. Сувчинский мне говорил, что через Пятакова он ищет пути сближения с Советской властью. Он мне так же говорил, что с Пятаковым говорил о материальной помощи для «Евразийцев». Зимой 1928-1929 г. Сувчинский хотел сделать из газеты «Евразия» рупор правой оппозиции. Имел ли он с кем либо переговоры на этой почве мне неизвестно.

Вопрос. В чем выражалась В/роль по вопросу переговоров Сувчинского с Пятаковым и в организации из газеты «Евразия» рупора оппопозиции?

Ответ. В переговорах Сувчинского с Пятаковым, я ничего не знал и о них узнал пост-фактум. В вопросах превращения газеты «Евразия» в рупор правых, я был против Сувчинского» .

В деле также имеются написанные рукой Мирского показания по данному вопросу. Дата этого документа не указана. Однако сличение обоих текстов позволяет сделать вывод, что собственноручные показания были даны уже после того, как был составлен протокол от 22, 23 июня. Как они появились, по какой необходимости – судить сегодня невозможно. Не исключено, что надзиравшее за Муляровым руководство потребовало, чтобы он более внимательно отнесся к этому эпизоду (ведь речь шла о связи не с кем-нибудь, а Пятаковым). Не менее вероятным кажется и предположение о том, что Мирский, не согласившись с тем, как были интерпретированы его ответы в протоколе допроса, высказал просьбу о «собственноручных показаниях». При этом невольно возникает вопрос, отчего следствие пошло на то, чтобы удовлетворить эту просьбу: ведь в этих показаниях присутствуют моменты, положительно характеризующие как намерения его соратника по евразийскому движению Сувчинского (в разговорах последнего с Пятаковым, по словам Мирского, речь шла об условиях «...возможного перехода «Евразийцев» на советскую платформу»), так и собственные взгляды Мирского, который «...считал необходимой полную поддержку генеральной линии ВКП(б)...», а надо ли говорить о том, что обвинительная тенденция была в том самом следствии не только преобладающей – единственной. Но ведь включили, подшили и эти показания, хотя спокойно, без всяких угрызений совести, могли выкинуть – и чем это объяснить?

Вот текст показаний:

«О встрече Пятакова с Сувчинским я слышал от Сувчинского. Он мне рассказывал о ней, сколько помнится, в конце 1928 г. как о состоявшейся в прошлом не очень отдаленном – т. е. в первой половине 1928 или в 1927 году. Возможно, что встреч было более одной. Точное содержание разговора Сувчинского с Пятаковым мне неизвестно, но разговор сколько помнится касался, по словам Сувчинского, условий возможного перехода «Евразийцев» на советскую платформу. Сувчинский также пытался добыть у Пятакова обещания материальной поддержки. «Правые» Евразийцы, по словам Сувчинского, были резко против этих переговоров рассматривая их как капитуляцию перед советской властью.

Впоследствии в конце 1928 – начале 1929 года когда уже совершился разрыв с правыми Евразийцами и выходила газета «Евразия» Сувчинский носился с мыслью сделать ее рупором правой оппозиции (Бухарина и т. д.), но сколько мне известно никаких переговоров в этом направлении не велось. Я был против этого, считал необходимой полную поддержку генеральной линии ВКП(б) в области экономической политики» .

Весьма соблазнительно, воспользовавшись фразой этих показаний, тем более, что она дает возможность трактовать себя и так и этак – «...пытался добиться у Пятакова обещания материальной поддержки», допустить, что предполагаемая встреча Сувчинского с Пятаковым состоялась в тот период, когда замысливался журнал «Версты». И кому как не П. П. Сувчинскому, одному из редакторов этого издания и единственному из них, имеющему практический опыт ведения собственного журнала (вспомним о музыкальном журнале, издававшемся им в Киеве), поставить вопрос о средствах для этого издания, которое будет осуществляться людьми, готовыми перейти на платформу Советской власти, перед лицом, представлявшим в тогдашнем Париже и самою Советскую власть (в недавнем прошлом – и ее высший эшелон), и ее немалые материальные возможности – торгпредом СССР Г. Л. Пятаковым? Вот она, реально осязаемая «рука Москвы»...

Не о ней ли в подтексте этого заявления пытается напомнить Мирский – не Мулярову, конечно, лейтенант ГБ о таких отношениях знать не мог, лицам куда более сведущим и заинтересованным в том, что он скажет (а, может быть, еще больше – в том, чтобы он не сказал ничего лишнего, если такая рука – через Пятакова – действительно протягивалась?). Может быть, Мирского услышали (опять только предположение) и сохранили эти показания как свидетельство лояльности их автора, не поведавшего, как мы видим, здесь ничего из того, что могло коснуться секретов куда более значительных – таких, что и целой своре реальных английских разведчиков не разнюхать.

Еще более реально «рука Москвы», протянутая в той встрече Пятакова и Сувчинского, будет обрисована в показаниях радикального соратника Мирского по евразийской группе С. Я. Эфрона. Спешно бежавший из Франции после убийства резидента-изменника, он будет арестован в Москве два года спустя и на допросе 1 ноября 1939 года скажет, в частности, об этом эпизоде:

«...руководитель так называемой «левой» группы евразийцев – Сувчинский Петр Петрович – имел встречу с бывшим тогда торгпредом Пятаковым в 1929 году. Причем я должен заметить, что встреча Сувчинского с Пятаковым произошла по инициативе последнего /.../

Со слов Сувчинского, Пятаков от него потребовал подробной информации о программных установках евразийцев, о чем Сувчинский подробно информировал Пятакова. Пятаков спросил Сувчинского, что же хотят евразийцы. Сувчинский же предложил ему, Пятакову, использовать евразийскую группу с целью пропаганды советских идей»105.

Лет десять спустя любое, даже в самой косвенной форме, сотрудничество с государственным деятелем, превратившимся в нынешнего «врага народа», Пятаковым существенно компрометировало, по мнению следствия, любого честного гражданина. А у Мирского, еще по Лондону, – связь с Сокольниковым...

«Надо бы посмотреть, с кем он тут, в Москве, якшался. Горький разумеется, не в счет – а еще с кем?» Эта мысль придет, вероятно, муляровскому начальству чуть позже, возникнет едва ли не экспромтом – в Справке на арест такая линия злодеяния подозреваемого еще не названа.

А пока – это отражено в протоколе допроса от 22, 23 июня – Муляров яростно цепляется за несомненную «улику» – хоть плохонькую, но какую-то связь с Пятаковым, –чтобы изобличить обвиняемого, высветить таким образом его личность (а вы, начальство, решайте, что с ним делать дальше). Вот как это выглядит в протоколе:

«Вопрос. Говорили ли Вы представителям Советской власти о известном Вам факте переговоров Пятакова с Сувчинским?

Ответ. Я об этом совершенно забыл, т. к. переговоры Пятакова с Сувчинским не имели никаких последствий.

Вопрос. Это не верно. Вы этот факт хорошо помнили. Если б Вы были честный человек, то во время процесса над Пятаковым106 об этом сообщили бы органам Советской власти. Почему Вы этого не сделали.

Ответ. Даже во время процесса, я об этом не вспомнил

Вопрос. У Вас, что плохая память?

Ответ. Да.

Вопрос. Прекратите симуляцию. У Вас хорошая память и Вам предлагается говорить правду. Почему Вы, когда для Вас было совершенно очевидно, что Пятаков является врагом народа, не сообщили соответствующим органам Советской власти о известном Вам факте переговоров Сувчинского с Пятаковым и связи последнего с «Евразийцами»?

Ответ. Мне это в голову не пришло, т. к. об этом забыл.

Вопрос. Вы это скрывали, равным образом как Вы скрываете об известных Вам английских разведчиках и Вашей деятельности для Британской разведки. Вам еще раз предлагается рассказать о Вашей работе для «Интелидженс-Сервис».

Ответ. Я работой для «Интелидженс-Сервис» не занимался.

Вопрос. На последнем допросе Вы показали, что преподавали русский язык военно-разведывательным кадрам. Кроме этого, Вы показали, что в лице некоторых англичан Вы подозреваете шпионов. Сообщали ли Вы об этом представителям Советской власти?

Ответ. Да, я признаю, что это я скрывал.

Вопрос. Какие цели Вы преследовали, скрывая от органов Советской власти Вашу работу в школе английской разведки и подозрительных по шпионажу лицах?

Ответ. Никаких целей, я не преследовал.

Вопрос. Это не верно. Если б Вы, честно перешли на сторону Советской власти, то Вы бы в первую очередь сообщили бы о Вашей работе для английской разведки в части преподавания языка военно-разведывательным кадрам. Почему Вы это скрывали до момента Вашего ареста?

Ответ. Я не осознавал значения, которое это могло иметь.

Вопрос. Вы это скрывали, как и скрываете сейчас на следствии Вашу работу для английской разведки на территории СССР. Дайте правдивые показания о Вашей работе для англичан в СССР?

Ответ. Я еще раз заявляю, что никакой работы для английской разведки в Советском Союзе не проводил.


Протокол записан с моих слов верно,

мною прочитан, в чем и расписываюсь.

Д. Мирский».

Подпись Мулярова под протоколом отсутствует, однако идентифицировать его почерк труда не составляет.


8.


Ну что ж, на этом следствие могло поставить точку. Версия обвинения, изложенная в Справке на арест, худо-бедно, но подтвердилась. Что хотели – то и получили. Чего же еще? Похоже, что именно так рассуждал и Муляров, и оттого наигранный пафос его обличительства в последнем допросе выглядит как увертюра к обвинительному заключению. Там-то уж все оценки будут даны окончательно, и Особому совещанию останется только чистая формальность – установить срок. Ну а перед этим, естественно, неплохо пугануть обвиняемого как следует, чтобы понял наконец, где находится, а то это он не знает, то он запамятовал, а этому и вовсе значения не придал... Ерепенится еще, недобитый белогвардеец! Оно и понятно, всего три недели, как взяли. И куда начальство спешит, чего подгоняет? Посидел бы этот Мирский еще месяца два-три – из него бы веревки вить можно было, а сейчас попробуй его убедить, пока он еще свеженький!

А начальство, поизучав дело в течение недели или около того, ставит перед Муляровым новую задачу: «связать» Мирского с двумя известными литераторами – Авербахом и Ясенским. Остается только гадать, чем было вызвано такое решение.

Английский историк Р. Конквест в книге «Большой террор» полагал, что арест Мирского был прямо связан с делом Авербаха и его «группы», в которую входили также Карев (?), драматург Киршон и прозаик Ясенский107. Мне уже приходилось высказывать сомнения в обоснованности этого утверждения108. Знакомство с архивно-следственным делом Д. Мирского показало, что сомнения эти были оправданы –связь с Авербахом и Ясенским стала инкриминироваться Мирскому уже после того, как следствие по его делу могло полагать, что основную работу оно выполнило. Более того, из архивных источников следует, что ни в показаниях Авербаха (постановление о его расстреле было принято 16 июня 1937 года – до того, как Мирский был допрошен о связи с Авербахом), ни в показаниях Ясенского (в июне 1937 года Ясенский еще находился на свободе – он будет арестован только 31 июля) Мирский не проходит, т. е. последовательных действий, направленных на то, чтобы «связать» этих трех литераторов в единую группу, не предпринималось.

Чем же тогда объяснить появление этого эпизода в деле Мирского? Пресловутой непредсказуемостью следствия? Но она представляется таковой лишь потому, что неизвестны подлинные мотивы действий следователя. А каковы они были? «Что это мы ему все шпионов да англичан вешаем? –могло сказать муляровское начальство. – Своих врагов, что ли, нет?» – «Имеются, конечно, – не мог не согласиться Муляров, стоя навытяжку перед импровизирующим начальством, – у нас этого добра, сами знаете... Только зачем? Достаточно, кажется, для Особого совещания» – «Не помешает. Значит, договорились – предъяви ему еще и каких-нибудь литераторов. Только подбери покрупнее, он ведь тоже фигура не мелкая».

Как тут не понять Мулярова, который шел доложить об окончании дела (а сами ведь – трах их – тарарах! – торопили: давай! скорей! Да знал бы он, Муляров, что они потом такую резину тянуть станут, уж он бы этого князя так поприжал, что на самого бы Чемберлена вышел...), а получил такое вот указание. Нравился ему этот Мирский все меньше и меньше, а вообще хуже нет, когда начальство само не знает, чего хочет.

Впрочем, можно допустить, что давая указания к продолжению следствия, самое начальство не очень и импровизировало. Если исходить из предположения, что донос (кого-то из близких, а потому, вероятно, и литературных людей) на Мирского существовал, то можно так же допустить, что доносчику, сигнализировавшему о связях Мирского с подозрительными иностранцами (тут все железно – бывшему князю не отвертеться), было выгодно (допустим и такой, сугубо личный интерес) протянуть от него ниточки к Авербаху и Ясенскому (ну, не нравились они доносчику, ни тот ни другой, жить мешали), а Минаев, скажем, хоть и Комиссар Государственной Безопасности, при составлении Справки на арест этот важный момент не учел, не включил, за него теперь Муляров и расхлебывает.

Впрочем, думаю я отнюдь не для того, чтобы выгородить того, неизвестного мне, высокого ранга работника НКВД, доносов-то могло быть несколько – жанр в те времена едва ли не самый распространенный. По одному, первому, была составлена справка, Мирский был арестован и началось следствие – в первом доносе про Авербаха и Ясенского могло и не быть. А потом последовал еще один (а был ли он второй, третий или пятый, кто теперь скажет?) – кто-то из литераторов (ясно, что управдом такое не напишет) решил воспользоваться ситуацией, чтобы уладить какие-то личные проблемы.

Тот же Г. Н. Мунблит напишет о Д. П. Мирском такие вот неясные, горькие фразы: «...у него не было в Москве настоящих друзей, и когда в 1937 году он по ложному доносу был арестован, многие из тех, кто называли себя приятелями Дмитрия Петровича, стали судить и рядить о его судьбе, даже не задумываясь – виновен ли он в чем бы то ни было»109.

Еще одно исходящее из литературной среды свидетельство одиночества Святополк-Мирского. Его приводит со слов писателя Глеба Алексеева, тоже вскоре арестованного, Николай Любимов:

– На днях пьяный Олеша на весь «Националь» орал: «Пильняк – шпион четырех держав...» – говорит Глеб. – Замухрышка, сволочь, так его, разэтак и растак! Все крутился вокруг Святополк-Мирского, чуть не каждый день пил за его счет. И вот теперь Святополк-Мирский в тюрьме, а он...110

Судить да рядить – только устно? А может, и к перу рука потянулась – литератору свои проблемы привычнее на бумаге решать.

Наконец, основанием для предположения о преступной связи Святополк-Мирского с Авербахом и его командой и последовавшего на эту тему допроса могло послужить собственное заявление арестованного, сделанное еще 3 мая 1937 года на имя тогдашнего руководителя Союза советских писателей В. П. Ставского. Как о нем узнало НКВД – из доноса ли кого-то из доброхотов, или официальным путем, это уже вопрос второстепенный. Это же заявление спустя много лет могло навести Р. Конквеста на мысль о «преступной группе» в составе Мирского, Авербаха, Ясенского...

В заявлении Святополк-Мирского есть такие строки: «Моя связь с Авербахом и авербаховцами искривила весь мой путь как советского писателя. Разоблачение троцкистской сущности авербаховщины и подлинного лица Авербаха заставляет меня дать отчет самому себе и советской литературной общественности в этой связи.

Я приехал в СССР в 1932 г., имея чисто книжное представление о советской действительности, очень недолгий опыт активной политической работы (в английском рабочем движении), и очень плохо разбираясь в литературной обстановке /.../ Вскоре познакомился с Авербахом и Ясенским. Они меня систематически «учили» и старались руководить мною. Руководство это шло под флагом требования от меня большей политической активизации, и мне оно представлялось тогда полезным. В течение 1933 г. особенно я находился под большим влиянием авербаховцев и был лично знаком с Авербахом и Ясенским»111.

Что и говорить, такие знакомства арестованного не украшали. Тут компрометирующий материал сам шел следствию в руки.

Авербах Л. Л. был арестован 4 марта 1937 г. Он обвинялся в том, что в 1923-24 годах вел троцкистскую работу, был лично связан с Троцким и по указаниям последнего подготавливал (вместе с троцкистом Ленцинером) к изданию собрание сочинений Троцкого. В 1928-30 годах развернул активную нелегальную деятельность и имел личную связь с Шацким, Ломинадзе и другими лидерами левых оппозиционеров. Работая с 1934-го по 1937-ой годы секретарем РК ВКП(б) в г. Свердловске (по другим источникам – парторгом ЦК на «Уралмаше»), поддерживал связь с участниками антисоветской троцкистской организации и правыми – Медниковым, Степановым и Чудновским. С конца 1936 года был вовлечен в антисоветский заговор, ставивший целью совершение государственного переворота и арест руководителей партии и правительства. 14 июня 1937 года Комиссией НКВД, прокурора СССР и председателя Военной коллегии Верховного суда СССР был приговорен к расстрелу.

Стоит обратить внимание на редкостный – может быть, единственный, созданный для рассмотрения только данного дела? – орган, вынесший решение о расстреле Авербаха, –Комиссия. Именно так этот орган представлен в материалах архивно-следственного дела Д. П. Святополк-Мирского.

В мае 1961 года дело Л. Л. Авербаха было прекращено за отсутствием состава преступления.

Ясенский Б. Я. был арестован 31 июля 1937 г. по обвинению в том, что прибыв в СССР в 1929 году, был завербован в антисоветскую шпионско-разведывательную организации ПОВ (Польска организация войскова), созданную по указанию польского генштаба, и по заданию этой организации проводил националистическую и шпионскую деятельность на территории СССР. В заявлении на имя наркома внутренних дел 15 сентября 1937 года Ясенский признал себя виновным в предъявленном обвинении, но в суде, а также в жалобах и заявлении, написанном позднее, виновность свою отрицал и указывал, что изложенное в его заявлении от 17 сентября 1937 года (так в справке по делу. – А. Б.) не соответствует действительности и что указанные документы он был вынужден подписать в результате применения к нему незаконных методов допроса. Приговором Военной коллегии Верховного суда СССР от 17 октября 1938 года Ясенский был осужден к расстрелу.

В декабре 1955 года дело Б. Я. Ясенского было прекращено за отсутствием состава преступления.

Но вернемся к делу Мирского. 29 июня его снова допрашивает пом. нач. 5 отделения 3 отдела Муляров. Допрос происходил днем, с 10 час. 30 мин. до 13 час. 20 мин.

«Вопрос. Известен ли Вам Авербах Леопольд Леопольдович?

Ответ. Писатель Авербах Л. Л. мне хорошо известен.

Вопрос. Когда Вы познакомились с Авербахом Л. Л.

Ответ. С Авербахом я познакомился в Москве в октябре 1932 года, т. е. вскоре после моего приезда из-за границы.

Вопрос. Поддерживали ли Вы связь с Авербахом, после Вашего знакомства с ним?

Ответ. До марта месяца 1936 года, я с ним систематически встречался. После марта 1936 года, мне не приходилось видеться с ним, хотя формально не разрывал сношений с ним.

Вопрос. Каковы были взаимоотношения Авербаха с В/.

Ответ. В общем были хорошие.

Вопрос. На какой почве складывались Ваши хорошие взаимоотношения.

Ответ. На литературной.

Вопрос. Разве только на литературной?

Ответ. Активной стороной хороших взаимоотношений с Авербахом, являлся последний. Мне казалось, что Авербах ко мне относился лучше всех писателей коммунистов. Через некоторое время после знакомства с Авербахом, я видимо всецело попал под его политическое влияние. Авербах систематически приглашал меня к себе, льстя мне, изучал меня и всячески старался показать свой политический авторитет в моих глазах. Далее Авербах занялся политической обработкой меня и в моих глазах старался показать себя сто проц. большевиком. Значительно позднее я понял, что Авербах не является тем большевиком каким он старался показать себя в моих глазах.

Вопрос. Что послужило поводом для того, чтобы Вы изменили свою точку зрения в отношении Авербаха?

Ответ. Мое отношение к Авербаху изменилось в 1935 году, поводом к этому послужило во-первых то, что я понял характер его интриг в стремлении к руководству литературы и особенно моя поездка на Уралмаш, где я увидел, что он добивается власти, как и в литературе и по существу борется с единоначалием директора завода. После этого я стал его оценивать, как беспринципного карьериста.

Вопрос. Это не верно. Нам известно, что Вы никогда не меняли своей точки зрения по отношению к Авербаху. Вам хорошо известно к-р убеждения и настроения Авербаха. Следствие предлагает Вам дать правдивые показания по существу Вашей к-р связи с Авербахом? .

Ответ. К-р связи с Авербахом у меня не было. В 1932 году Авербах меня информировал о кулацком саботаже на С.К. крае. Из разговоров на эту тему я понял, что он доволен, что партия прибегает к репрессиям в деревне. Это единственный случай когда Авербах был со мною откровенен и я мог сделать вывод о его контрреволюционных настроениях.

Вопрос. Вам Авербах очень часто высказывал свои контрреволюционные убеждения. Вам еще раз предлагается показать о известных В/к-р убеждениях Авербаха?

Ответ. Они мне неизвестны.

Вопрос. Как же они В/ неизвестны когда Вы по заданиям Авербаха проводили контрреволюционную работу?

Ответ. Никакой к-р работы по заданию Авербаха я не проводил. По уговору авербаховцев Ясинского и Карабальникова112 я написал статью о «Последнем из Удеге» Фадеева, которая заключала в себе грубо несправедливую оценку Фадеева. Это единственный случай, в котором я оказался пособником Авербаха.

Вопрос. Какую еще работу по заданию Авербаховцев Вы выполняли?

Ответ. Никакой.

Вопрос. Почему Авербаховцы остановились именно на

В/, быть их пособником?

Ответ. Потому что они знали, что я нахожусь под влиянием Авербаха.

Вопрос. Как вы обрабатывались Авербахом Ясенским и другими их единомышленниками.

Ответ. Они меня всячески побуждали не замыкаться в узко литературных вопросах. Быть более политически активным, больше откликаться на актуальные проблемы.

Вопрос. Из Вашего ответа явствует, что Вы были завербованы Авербаховцами?

Ответ. В данном случае да.

Вопрос. Вы были завербованы Авербаховцами не только для этого данного случая. Какие еще задания Авербаховцев

Вы выполняли?

Ответ. Я был завербован Авербаховцами, но кроме того, что написал статью против Фадеева никаких заданий не выполнял» .

Здесь стоит хотя бы кратко рассказать об этом «задании»

Л. Л. Авербаха и рецензии Д. Мирского, опубликованной в «Литературной газете» – тем более, что эта история, по мнению некоторых исследователей, как раз и стала причиной ареста Мирского.

Как известно, постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» от 23 апреля 1932 года, положившее конец существованию наиболее политизированной группировки писателей – «О ликвидировать ассоциацию пролетарских писателей (ВОАПП, РАПП)», и наметившее «2) объединить всех писателей, поддерживающих платформу Советской власти и стремящихся участвовать в социалистическом строительстве, в единый союз советских писателей...», вызвало далеко неоднозначное отношение среди тех, кто еще недавно заправлял политикой РАПП.

Группа Авербаха отнюдь не приветствовала это постановление и, настаивая на особом положении в будущем Союзе писателей писателей-рапповцев, по существу противодействовала мероприятиям по созданию этого Союза, которые проводил возглавлявшийся Горьким оргкомитет.

В этой ситуации А. Фадеев, уже отошедший от авербаховцев и активно сотрудничавший по организационным вопросам с Горьким, счел для себя необходимым, отложив работу над романом «Последний из удэге» (А. М. Горький, кстати, не советовал А. Фадееву прерывать эту работу и ввязываться в дискуссию), написать серию статей, которые были опубликованы в «Литературной газете» под названием «Старое и новое» в октябре-ноябре 1932 года. «Терпеть дальше существующий маразм было бы просто непартийно, да и мочи нет», – писал он по этому поводу А. М. Горькому 25 августа 1932 года113. Понятно, что прилива нежных чувств у недавних друзей Фадеева по РАППу эти статьи не вызвали.

Ситуация вокруг романа «Последний из удэге», первой его части, опубликованной в 1932 году, была довольно неопределенной. С одной стороны, раздавались отзывы и весьма одобрительные, как бы соответствующие рангу ведущего и отчасти прославленного писателя, который имел в то время автор «Разгрома». Но были отзывы и довольно сдержанные вполне критические.

К чести писателя следует отметить, что он осознавал недостатки своего нового произведения и активно его перерабатывал. При этом А. Фадеев не скупился на устные заявления, в которых критически оценивал свою работу. Так, в отчете о выступлении А. Фадеева перед литкружковцами-печатниками, помещенном в ««Литературной газете» 23 июля 1933 года, сказано: «...свой роман «Последний из удэге» т. Фадеев подвергает серьезной критике, считает, что книга им начата неудачно и что теперь он заново переделал первую и вторую часть романа, объединив их в один том»114.

Выступая в конце февраля 1934 года на собрании московских литераторов в прениях по докладу зав. культпропом ЦК ВКП(б) А. Стецкого «XVII съезд партии и задачи писателей», А. Фадеев даже настаивал на критике своего романа, рассуждая об общих проблемах, стоящих перед советской литературой, да и всем советским обществом: «Необходимо более конкретно говорить об отставании нашей литературы... То, что мы делаем, убого и мелкотравчато по сравнению с тем, что делается в нашей стране... Не появилась до сих пор такая критическая статья, которая сказала бы писателю правду о романе «Последний из удэге», который самому автору кажется не совсем удачным.

...Пора развертывать подлинную честную критику и самокритику»115.

Если даже предположить, что в данном случае писатель-коммунист лишь самоотверженно реализовывал свежий политический лозунг, появившаяся через четыре месяца в той же «Литературной газете» статья Д. Мирского «Замысел и выполнение» (24 июня 1934 года) все-таки скорее реализовывала «задание» самого автора и отчасти А. М. Горького, которому этот роман тоже не нравился, чем Л. Л. Авербаха и авербаховцев.

Критик чрезвычайно резко обошелся с романом А. Фадеева. Более того, он как бы вообще зачеркнул прежние заслуги автора (вспомним, как высоко оценил тот же Мирский «Разгром» в статье «Почему я стал марксистом», опубликованной в «Дейли Уоркер» лишь три года назад) перед советской литературой: «Вырастая вместе с эпохой, советская литература достигла своего нынешнего высокого уровня без участия Фадеева. Чтобы подняться до этого уровня, Фадееву предстоит огромная работа, и едва ли не первым шагом в этой работе будет признание «Последнего из удэге» художественной ошибкой»116.

Через месяц, в номере от 22 июля, в передовой статье «Съезд писателей и задачи критика» та же газета дезавуировала последнее, самое резкое заявление Д. Мирского и признала свою ответственность за публикацию этого ошибочного утверждения. А на следующий день в «Правде» появилась статья видного критика-философа П. Ф. Юдина «О писателях-коммунистах», в которой говорилось, что А. Фадеев по праву занимает одно из ведущих мест в советской литературе. И далее: «Статья некоего Д. Мирского в «Литературной газете»... является безответственной выходкой человека, которому равно ничего не стоит выбросить талантливого пролетарского писателя из литературы. Так легко может сводить счеты с писателем тот, кто не болеет за советскую литературу»117.

Можно представить, насколько болезненно отозвались эти слова в сознании «некоего» Д. Мирского, отнюдь не считавшего себя сторонним наблюдателем тогдашней литературной жизни, тем более что поддержка А. М. Горького пришла нескоро – лишь через полгода, 24 января 1935 года, в статье «Литературные забавы», опубликованной все в той же «Правде», наставник советской литературы не без язвительности и некоторых передергиваний писал: «Дм. Мирский разрешил себе появиться на земле от родителей-дворян, и этого было достаточно (хотя не только и не столько это – в укор критику Мирскому ставилась, как мы уже знаем, несправедливая оценка всего творчества А. Фадеева. – А. Б.), чтобы на него закричали: как может он, виноватый в неправильном рождении, критиковать книгу коммуниста?.. Следует помнить, – развивал далее Алексей Максимович уже высказанную мысль о «белых воронах», – что Белинский, Чернышевский, Добролюбов – дети священников (порочнее подобного происхождения, видимо, ничего нельзя было и придумать, а по отношению к Белинскому оно и вовсе не верно. – А. Б.), и можно назвать не один десяток искренних и крупных революционеров, детей буржуазии, которые вошли в историю русской революции как честнейшие бойцы, верные товарищи Ильича».

«На следующий день, 25/1, – записал в своем «Дневнике» К. И. Чуковский, – я обедал в «Национали» и встретил там Мирского. Он сейчас именинник. Горький в двух фельетонах подряд в «Правде» («Литературные забавы») отзывается о нем самым восторженным образом.

– Рады? – спрашиваю Мирского.

– Поликратов перстень, – отвечает он»118.

Автор комментариев к этой публикации Е. Ц. Чуковская, в связи с репликой Мирского, обращается к Геродоту, к преданию о Поликрате Самосском (VI век до н. э.), который, желая избавиться от преследовавшей его удачи, приближавшей его к несчастью, забросил в море свой любимейший перстень и после того, как тот чудесным образом вернулся к нему, был жесточайшим способом казнен.

«В наши дни, – заканчивает комментарий Е. Ц. Чуковская, – зная о гибели Мирского в заключении, нельзя не задумываться о зловещем пророчестве его реплики по поводу горьковских похвал»119.

Пророчество здесь, к сожалению, действительно обнаруживается. Однако давайте вспомним – разве каждый из нас, пусть и не удостоенный столь высоких похвал, находясь на собственном, так сказать, бытовом уровне, не думал с тревогой, попав в полосу каких-то приятных обстоятельств, что удачам этим неизбежно придет конец – и тем более неприятный, чем протяженнее и счастливее будет ныне длящаяся полоса? Разве что Поликрат с его перстнем не каждому из нас приходил в такие дни в голову, потому что не все мы в свое время прочитали Геродота или хотя бы балладу о злосчастном перстне В. Жуковского – в эрудиции многие из нас Д. П. Святополк-Мирскому заметно уступают.


9.


А то стремительное следствие 1937 года, выяснив отношения Д. Мирского с «Авербаховцами», закончилось. Оно, если верить обвинительному заключению, установило следующее:

«1) – Во время гражданской войны СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ служил в чине капитана в армии ДЕНИКИНА и принимал активное участие в боях против Красных. В 1920 году СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ эмигрировал заграницу, где связался с белой эмиграцией и проводил работу против Советского Союза (см. л. д)».

Здесь и далее составитель документа, ссылаясь на листы данного уголовного дела, конкретно листов не указывает. Можно было бы пройти мимо этой детали, посчитать ее несущественной, простой небрежностью исполнителя – не имел под рукой дела, когда писал «обвиниловку», или еще не подшил листы в дело и не пронумеровал их, а потом, все завершив, забыл проставить эти злополучные цифирки, однако «небрежность» эта обнаруживается не в одном деле Мирского, она постоянно присутствует в делах тех лет, завершавшихся в Москве и Магадане – говорю о том, что видел собственными глазами.

В Магадане, например, только самые простенькие, тощенькие, листов по 12-15, редко если больше, из числа тех, что сотнями шли «по первой категории» на троечный конвейер, имели в обвинительных заключениях нумерацию листов, хотя во всех других делах эта нумерация так же присутствовала. Предполагать здесь едва ли не тотальную небрежность было бы, вероятно, опрометчивым – скорее можно говорить об определенном порядке.

Чем может быть объяснен такой порядок? Тем, что обвинительное заключение сначала составлялось в предварительном виде и тот же сержант госбезопасности Сосин, автор этого документа в деле Святополк-Мирского, оставлял возможность для уточнений, которые внесут в документ санкционирующие его начальники? Но те же пробелы оставались в документе и после того, как свое «согласен» начертали вр. (врио?) нач. 5 отд. 3 отдела ГУГБ НКВД СССР ст. лейтенант госбезопасности Новобратский и «утверждаю» – пом. нач. 5 отд. 3 отдела капитан госбезопасности Найдич (судьба одного из начальников той же руки, ставшего нам вроде бы уже знакомым Мулярова могла к этому моменту уже оказаться трагической, да и с Найдичем не все ясно, потому что подписи его на этом документе нет – только должность и фамилия указаны). А вот о судьбе Новобратского нам, видимо, не стоит беспокоиться – в пятидесятые годы он пребывал живым и невредимым в звании генерал-майора120.

Значит ли это, что получив указанные резолюции, документ как бы не получал окончательную силу и шел на утверждение еще выше? Но выше уже просто некуда, дальше было только Особое совещание при Народном Комиссаре –следующим документом дела является выписка из протокола заседания этого органа. Так что едва ли такое предположение обосновано. К тому же дел, подобных тому, о котором я говорю – отнюдь не рядовых, но и не исключительных все-таки – было в то время много, предполагать, что каждое из них должно было проходить еще один просмотр в самой высокой инстанции (а для этого и ложится на тот стол не в самом отточенном виде), едва ли возможно.

Так чем же объяснить отмеченный мною «порядок»? Или все-таки не было его, а налицо лишь очень частое и потому странное совпадение случайностей? Не исключу и этот вариант.

Но... «Не хватает листов казенных в корках старых...» – встретилось мне как-то в периодике стихотворение В. Лахно «Архивная опись». А ведь действительно – сплошь и рядом не хватает. И в деле Святополк-Мирского, вспомните, какие пустоты! Нет конкретных данных, которые повлекли за собою арест – только ссылки на них в Справке. Нет ни одного свидетельского показания (а ведь тот же Ясенский еще на свободе ходил, я уже не говорю о других литераторах, которые могли бы – и, вероятно, с удовольствием – свидетельствовать, скажем, о контактах Мирского с тем же Авербахом, и не только об этом – ведь такая удобная возможность представлялась и счеты свести, и лояльность свою продемонстрировать – вспомним грустную констатацию в очерке Г. Мунблита одиночества арестованного Мирского). Нет протоколов, казалось бы, напрашивающихся очных ставок, все дело состоит лишь из протоколов допросов обвиняемого, все обстоятельства записаны со слов Мирского, как он скажет, так Мулярову, вроде, и хорошо, ничегошеньки больше и не нужно. А так ли было на самом деле? Вот и вызовов на допрос было восемь, а протоколов в деле только три...

Я прекрасно понимаю, что не каждая «беседа» следователя с обвиняемым могла и должна была протоколироваться. Выше я высказал предположение, что в этом деле, в самом его начале, между обвиняемым и следователем было – точнее, могло быть – достигнуто соглашение: ты нам, по возможности, подтверждаешь версию обвинения, мы тебе, тоже, по возможности, обеспечиваем минимальную меру наказания, и оно, такое соглашение, как бы освобождало следствие от поисков, от проведения других следственных действий – что там еще искать, если обвиняемый все сам показывает, договорную игру играет...

Все это могло быть так, однако и это допущение не дает мне оснований для того, чтобы отвергнуть кажущееся не менее закономерным предположение: в деле Мирского могли (или даже должны) были быть и другие документы. И не только в деле Мирского. Очевидные пробелы следствия, несоизмеримость сроков расследования с полученными в его ходе результатами позволяют думать, что часть материалов по тем или иным соображениям в оформлявшиеся к рассмотрению Особым совещанием или другим органом дела не попадали. Может быть, в каких-то, не столь уже редких, случаях параллельно официальному – тому, которое пойдет на рассмотрение – складывалось и второе, «потаенное» дело на того же обвиняемого – как резерв на будущее, если понадобится его еще раз «дернуть», как источник для обвинений, как компромат на других лиц – подозреваю, что следствие высоко ценило результаты своего труда и документами не разбрасывалось. Свидетельств скрупулезного отношения к любой мало-мальски стоящей бумажонке в архивных делах тех лет – следственных и делах арестованных – предостаточно.

И тогда отсутствие точных указаний на страницы в обвинительном заключении – не в одном, а во многих случаях –может получить логическое объяснение – если дело делилось на официальный и «потаенный» тома уже после того, как выносилось по нему решение. И, может быть, самое отсутствие точных указаний есть знак того, что в данном случае мы имеем вот такое «двойное» производство.

Я согласен, что моя версия звучит достаточно фантастично, что столь скромных обоснований вовсе не хватает для того, чтобы уверенно говорить о наличии в наших спецархивах еще одной категории хранения. Может быть, в этих моих предположениях больше отчаяния, чем надежды – отчаяния от невозможности (а кто из работавших над архивными делами с ней не сталкивался?) преодолеть плоскую двухмерность следственной «картинки», невозможности увидеть за скупыми, официальными, малограмотными фразами то, как это было на самом деле – ведь не так же все это было, не так... А как, кто скажет? Вот и отмечаешь очевидное – «...не хватает листов казенных...»

Но вернемся к тексту обвинительного заключения:

«2) – Находясь в эмиграции в Лондоне и имея широкие связи в разведывательных кругах Англии, МИРСКИЙ в 1922 году поступает на работу в школу английских разведчиков где до 1932 года преподает русский язык военным разведчикам, которые частично направлялись в Советский Союз (л. д.).

3) – В 1932 году при содействии СОКОЛЬНИКОВА МИРСКИЙ приехал в Советский Союз, где скрыл от органов Советской власти свою связь с разведывательными кругами и свою работу в школе английской разведки (см. л. д.).

4) – Находясь в тесной связи с разоблаченными врагами народа – АВЕРБАХОМ, ЯСИНСКИМ и другими, МИРСКИЙ вместе с ними проводил к-р троцкистскую работу.

МИРСКИЙ признал, что он был завербован авербаховцами для к-троцкистской работы в советской литературе (см. л. д.).

СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ виновным себя признал.

На основании вышеизложенного дело по обвинению СВЯТОПОЛК-МИРСКОГО Дмитрия Петровича, 1890 г. рождения, урож. Харьковской области, гр. СССР, русского, писателя-критика, б. помещика, б. капитана царской армии, – представить на рассмотрение Особого совещания НКВД СССР»

Читатель, уже знакомый с показаниями Мирского, несомненно отметит, сколь «расширенному толкованию» они подверглись в этом документе. Более того, ряд сообщаемых сведений о преступных деяниях обвиняемого вообще не имеет никакого подтверждения в материалах дела: активная работа против Советского Союза в период эмиграции (вопреки очевидным фактам, о которых следствие вроде бы и не знает), «широкие связи в разведывательных кругах Англии», связь с Сокольниковым. Ну а «тесная связь» с уже разоблаченным врагом народа Ясенским даже по тем, не утруждавшим себя объективностью в доказывании вины временам, вообще нонсенс – Ясенский, как уже говорилось, будет арестован (только арестован, хотя – опять-таки по тем временам – это было практически равноценно осуждению), но формально, пока только арестован 31 июля 1937 года, а Особое совещание вынесет свое постановление по делу Мирского тремя днями раньше – 28 июля. Из чего ясно, что к моменту составления обвинительного заключения (даты составления и утверждения отсутствуют, но понятно, что и то, и другое предшествовало постановлению Особого совещания) Ясенский считаться разоблаченным врагом народа никак не мог.

Ясно, что не мог, но вот, поди ж ты, уже считался... И это ведь не описка Сосина, не его придумка – человек, еще гуляющий по московским улицам, значится в следственном документе уже разоблаченным врагом народа. Ведал Сосин, когда писал «обвиниловку» на Мирского, что вскоре так и будет, недолго Ясенскому гулять осталось. И не боялся этот следственный секрет таким вот образом выдать. А чего, действительно, бояться? Все и навсегда шито-крыто будет.

Господи, думаю я снова и снова, добывая, выцарапывая осколочки, частицы фактов тех дней, как не прийти в отчаяние от бездонности открывающихся тайн? Сколько бы времени понадобилось для того, чтобы пройти по извилистым путям судеб тысяч и тысяч людей, оказавшихся в следственных застенках? Да и как, где искать эти пути – ведь в делах, документах, как бы ни были или только ни казались б они важны, лишь официальная, плоская, двухмерная картинка, в которой разве что один-другой штрих может обнаружить несоответствие замысла и исполнения, лишь косвенно, предположительно может быть угадано (или не угадано), как же все это было на самом деле. А как это было – КАК?

«Святополк-Мирский виновным себя признал» – это резюме обвинительного заключения. Это – и главное условие предполагаемого договора. Не выполни его обвиняемый (а выполнил он его не так чтобы очень тщательно – признал-то ведь, как следует из показаний, крохи какие-то), следствие вынуждено было бы пойти иным путем, и пришло бы все это дело, видимо, к иному результату. А так, раз договоренность все-таки соблюдалась, получайте обещанное – «ПОСТАНОВИЛИ:

МИРСКОГО (СВЯТОПОЛК-МИРСКОГО) Дмитрия Петровича – по подозрению в шпионаже – заключить в исправтрудлагерь сроком на ВОСЕМЬ лет, счит. срок с 2/VI – 37 г.

Дело сдать в архив.»

Спектакль закончился. В его финале, как видит читатель (он же зритель), главный режиссер «авербаховской линией» не воспользовался – нет в окончательной формуле обвинения ни «троцкистской деятельности», ни «вредительства в литературе» – хватит с него и ПШ...

Не скрывая в данном случае иронии, я далек от мысли унизить то далекое от нас во времени следствие и его результаты (ну а возвышали они себя сами – те усилия у нас, естественно, поддержки не найдут). Ирония – от очевидной иллюзорности и самого следствия, и его закономерного результата, потому что и то, и другое не более как мираж, а точнее – топорно выполненная декорация, не столько имитирующая реальность судьбы и деяний конкретного человека, сколько скрывающая, заслоняющая ее, эту реальность. И, конечно, тем, кто этот спектакль творил, кто красил и монтировал эти конструкции на Лубянской сцене, их заданность и сделанность были гораздо понятнее, чем тем зрителям тридцатых годов, которые услышали, проведали, что Мирский осужден то ли как шпион, то ли как авербаховец. Конечно, и перед нами, наблюдающими в недоступных ранее деталях весь этот старый спектакль сегодня, его постановщики имеют неоспоримые преимущества. Потому, что они (не все, конечно, – главные лица в наркомате) знали, зачем и почему его ставят, а мы об этом можем лишь гадать.

В том, что это был спектакль (или договорная игра) у меня сомнений нет. Действие, конечно же, разыгрывалось не всерьез, но не было там своего Станиславского, который прервал бы его ход пронзительным «не верю!» И понятно, почему не было. Ну а то, что сами разыгрыватели не могли всерьез относиться к версии обвинения, по-моему, очевидно. Ну какой, простите, из Мирского шпион? К каким государственным и военным тайнам он доступ мог иметь? Какой ценностью обладали сведения, поделись он ими – боже, конечно, упаси! – с кем-нибудь из старых знакомых, встреченных теперь в Москве или Ленинграде? В том-то и дело...

– Да полноте! – возразит мне иной читатель. – Какую тут еще логику надо выискивать? Взяли – и все. Взяли, как брали тысячами, и сажали, и расстреливали с самыми фантастическими, глупыми даже обвинениями, а на самом деле – ни за что, конечно. Поэтому мы и говорим сегодня о невинно репрессированных.

И прав будет мой читатель, потому что – да, брали, да, сажали и расстреливали, не затрудняясь даже найти правдоподобную формулировку для оправдания своих злодейских действий. И сколько во всякого рода публикациях примеров тому было приведено в наше время – не счесть. Могу к ним и свой, недавно обнаруженный в магаданских делах 1938 года добавить: обвиняемому Н. тройка УНКВД по ДС присуждает ВМН, скажем, 25 апреля, а первый раз его допрашивают в качестве обвиняемого только 26-го... И еще спустя несколько дней расстреливают, конечно, раз постановление о том принято, что бы он на допросе ни сказал. Такая вот логика.

Мне кажется, что обращаясь памятью (но не знанием, к сожалению) к тем годам, размышляя над массовыми репрессиями («вал», «размах», «разгул», «вакханалия»), мы представляем их как проявление какой-то потусторонней, непредсказуемой силы, словно бы навязанной обществу извне, а потому и не знающей, что же она, собственно, творит с нами. В глазах свидетеля, очевидца и жертвы тех страшных процессов такой она, эта сила, видимо, и была, потому что объяснить, понять ее было невозможно – для подавляющего большинства граждан.

И все-таки по прошествии лет мы, я думаю, вправе искать объяснений, потому что сила та была не стихией, не проявлением какой-то дьявольщины, сила та была крепко построенной и четко действующей машиной, управляемой твердой рукой и сама управляющая сотнями своих звеньев. К сожалению, и после прокатившейся уже гласности мы очень мало знаем о том, как была устроена эта машина, какими именно указаниями она руководствовалась, какие распоряжения рассылала на места, каких отчетов требовала и что получала... Перечень того, что мы не знаем, можно длить долго. Проще перечислить то, что мы знаем или хотя бы к чему имеем, формально, какой-то доступ.

Если говорить о нашем магаданском, провинциальном, уровне, то можно говорить о трех фондах, в той или иной степени доступных постороннему глазу. Этот фонд архивно-следственных дел, возбужденных в 30-40-50-е годы на территории Дальстроя и рассмотренных здесь же местными судебными и несудебными органами. Имеются в виду дела о контрреволюционных преступлениях, для которых не существует определенных сроков хранения – их предполагается (так было заведено с самого начала) «хранить вечно». Во-вторых, это дела заключенных, умерших в период отбытия наказания – они так же не подлежат уничтожению, причем все, независимо от того, по какой статье был осужден умерший (или погибший) в заключении человек. И, наконец, дела спец. и ссыльнопоселенцев, в большом количестве оказавшихся на Крайнем Северо-Востоке после 1945 года.

Можно предположить, что по своему объему эти фонды составляют большую часть от всего того, что сохранилось в местных архивах от 30-40-х годов (я говорю об архивах во множественном числе, потому что значительная часть материалов, касающихся деятельности Дальстроя, УНКВД по ДС, лагерной системы, хранится, сверх того, что находится в спец. фондах ИЦ УВД, в областном государственном архиве). Однако кроме трех, мною указанных, существует большое количество фондов, о содержании которых можно только догадываться. За те несколько лет, в течение которых я имею возможность работать над архивными делами, я пришел к заключению о том, что, может быть, самая что ни на есть тщательно оберегаемая тайна этих архивов – их опись, путеводитель по этим фондам, то есть само содержание этих архивов – оно недоступно совершенно.

Впрочем, думаю я с некоторым самоутешением, оно недоступно не только мне, постороннему энтузиасту, – едва ли; много знают о том, что и где лежат в архиве УВД (а уж в; областном гос. архиве – тем более) работники других органов из разряда правоохранительных – этими тайнами с «соседями» делиться, видимо, не положено. Не ошибусь, если предположу, что точных сведений о том, что именно они хранят, нет и у многих непосредственных хранителей – по той простой причине, что нет у них ни времени, ни нужды обращаться к этим фондам.

Что в них? «Там есть все, о чем вы спрашиваете. И гораздо больше того», – сказал мне как-то один из офицеров, работников этого архива, то ли уступая моим сколь настойчивым, столь и беспомощным домогательствам, то ли не желая казаться уж и вовсе непроходимым в своей верности данному раз и навсегда обязательству, но тайн, однако, никаких не открыл. В этой фразе, наконец, и полная безнадежность моих домогательств, потому что так можно сказать только о вещах и сведениях, которые никогда не будут доступны.

О тайнах деятельности машины репрессий, закономерности и последовательности ее движений приходится судить не столько по отдельным «картинкам», содержащимся в том или ином архивно-следственном деле (их мы теперь имеем во множестве), сколько по сбоям, обмолвкам делопроизводства тех лет, по документам, оказавшимся там, где быть им не положено, по делам, которые должны были быть уничтожены, но почему-то оказались (неужели только по головотяпству? – разгадать бы и этот секрет!) в целости и сохранности. А в них, в этих обмолвках, распоряжения УРО, ссылки на приказы наркомата, спецуказания... Мельчайшие детали, крохотные косточки, по которым даже самый блистательный палеонтолог едва ли восстановит полностью скелет доисторического зверя.

Каким подарком судьбы мне, занимающемуся этим историческим крохоборством, показалась публикация в журнале «Столица» статьи Л. Радзиховского «Бойня № 00447»121, ибо в ней, пусть в выдержках, излагался приказ НКВД СССР, положивший в августе 1937 года немало массовым репрессиям. Надо ли говорить, что эта операция в считанные недели докатилась и до Колымы и параграфы приказа были объяснением действий местного УНКВД... Обещанная в сноске к статье публикация полного текста приказа (что было бы особенно важным для важнейшего изучения проблемы) в № 1 за 1993 год журнала «Исторический архив» (переименованного в «Отечественный архив») не последовала. Это не явилось для меня неожиданностью, так как свидетельств того, как тщательно и в наше время оберегаются главные тайны репрессивной машины, у меня скопилось немало122.

А главным в деятельности этой машины, родившейся отнюдь не стихийно, была планомерность четко рассчитанных операций, проводившихся с охватом всего населения страны, в заранее предусмотренных направлениях. Машина не знала устали, это была военная, строго контролируемая машина, она требовала конкретной плановой работы от своих звеньев и регулярного отчета о сделанном. Не всегда та или иная операция доводилась до конца – были срывы, объяснимые не ее плохой работой, а указаниями, которые она получала с самого-самого верха. Были сбои и даже нелепицы и частного уровня, когда в захват машины, в угоду общей директиве, плану, валу попадал человек (и, конечно, это были не единичные случаи), под эти директивы не подпадавший, – тут и запарка виновата и, вероятно, невысокое качество доносов (вот ведь тоже – предположительно – проблема была: как обуздать доносительский энтузиазм, как определить его в надлежащее русло...), и исполнительский уровень.

Был, вероятно, вполне допустим этот поисковый сбой – не того взяли – на уровне рядового колхозника, рабочего, интеллигента, средней руки партийца, но крупных фигур этот сбой касаться не мог, – для того, чтобы стрелять направо и налево, лишь бы убивать, эта машина, несомненно, не предназначалась.


10.


Арестованный Мирский был фигурой весьма заметной. Одно происхождение чего стоит – это вам даже не барон и не граф (а вспомним, с каким почтением-восхищением произносился титул «рабоче-крестьянского» графа А. Н. Толстого, перешедшего на сторону социализма, вспомним его благословенное житье-бытье, которого не коснулась и тень трагедии) – князь, таких родов на Руси менее двух десятков, да еще сын министра, да еще... Его участие в строительстве социализма было дорогим подарком для Советской власти, а она, как известно, отблагодарить умела. Ну а, сверх того, несомненная лояльность бывшего князя, его беззаветная ангажированность новыми социальными постулатами плюс высокий профессионализм и стремительная работоспособность – они этой власти лишними были, мешали ей? Отнюдь.

Трудно полагать арестованного Мирского жертвой какой-то случайности, типа автомобильной аварии – за его арестом должны быть четкие, конкретные причины, каковые в формуле обвинения и осуждения умышленно не представлены, ибо сама эта формула изначально и заведомо неконкретна: подозрение в шпионаже – не известное и доказанное деяние, а лишь суждение о том, что таковое могло иметь место.

Но именно эту, случайную, версию того, как и из-за чего мог быть арестован Мирский, излагает в своих воспоминаниях И. М. Тройский, в силу своего служебного положения –главный редактор газеты «Известия» и журнала «Новый мир», председатель Оргкомитета Союза советских писателей, находившийся какое-то время в близких деловых отношениях не только с Горьким, но и со Сталиным.

Вот фрагмент этих воспоминаний, в котором речь идет о Мирском:

«Находился одно время около Горького Мирский. Я встретился с ним вскоре после его приезда из-за границы.

Как-то приезжаю к Горькому, Алексей Максимович выходит в столовую. Стоит мужчина среднего роста, с бородкой. Алексей Максимович говорит: «Светлейший князь Святополк-Мирский».

Сели за стол. Горький водки не пил, он пил виски один и тот же сорт «Белая лошадь». Стояла бутылка виски и бутылка коньяка.

Я говорю: «Князь, виски пьете?» Он говорит: «Пью». Выпили. И что меня поразило? Чем больше он пил, тем делался осторожнее. Это меня поразило и насторожило.

Когда я приехал от Горького в редакцию («Известий»), я дал задание подобрать материалы на Мирского. И я получил материалы: окончил Пажеский корпус, участвовал в белогвардейском движении, у Деникина редактировал белогвардейскую газету, после перекочевал к Врангелю, потом перекочевал в Англию, назначен профессором123, вступил в английскую компартию, приехал сюда и оказался в окружении Горького. Это попахивало кое-каким душком, – узнаешь работу разведки – Интеллидженс Сервис.

Я сказал о своих сомнениях Ягоде и попросил его заняться Мирским – подозрительный тип!

Он говорит: «Ты всех подозреваешь!»

Я говорю: «Я советую основательно заняться Мирским –очень попахивает Интеллидженс Сервис!»

Я сказал об этом Сталину. Оказывается, Сталин был у Горького, и там был Мирский. Сталин говорит: «Он на меня произвел впечатление фальшивого человека. Дайте распоряжение Ягоде от моего имени, чтобы он этим персонажем занялся».

Потом Мирский был арестован. Мне передавали, что он попался на шпионских мелочах. Обычно крупные разведчики проваливаются на чем-нибудь мелком. Я с делом не знакомился, но похоже на то, что Мирский был агентом Интеллидженс Сервис.

Вышка эта удобна для наблюдений – окружение Горького.

Мирский очень крепко дружил с Крючковым, и одно время он проживал у Крючкова и около Горького»124.

В предложенном отрывке И. М. Тройский, в прошлом –пострадавший от необоснованных репрессий и проведший 16 лет в лагерях (только не в колымских, как сообщает публикатор этих воспоминаний, а в воркутинских), уже в наше время – беседа Гронского с сотрудниками Архива А. М. Горького состоялась в сентябре 1963 года – без какой-либо стеснительности и угрызений совести рассказывает, по существу, о том, как организовал «разоблачение» шпиона Интеллидженс Сервис Мирского (ходатайство перед Ягодой, поручение Сталина, переданное Тройским Ягоде). И все – на основании того, что «...попахивало кое-каким душком – узнаешь работу разведки...» И добро бы если бы можно было предположить, что душок этот автор воспоминаний мог анализировать более или менее профессионально, но нет в судьбе этого партийного и советского работника и намека на ранее осуществлявшуюся «секретную» деятельность. А упомянутый «душок» сводится к откровенной нелепости: «Чем он больше пил, тем делался осторожнее». А если бы «светлейший князь», выпив виски, матерные частушки распевал –не насторожило бы?

Меня не слишком интересует, чем именно можно было бы объяснить столь очевидное верхоглядство мемуариста: определенной примитивностью его мировосприятия?125, стремлением изобразить себя лицом, обладавшим в те годы более значительным влиянием на ход событий, чем это, возможно, было на самом деле? обоснованным чем-то или возникшим стихийно, в силу классового сознания (а также по анекдоту: «Ну не нравишься ты мне!»), предвзятым чувством по отношению к весьма заметному критику? Важнее, на мой взгляд, другое: мог ли НКВД обосновать преследование этого человека и вынесенный ему приговор вот этим самым, так и неясненным «душком» – ведь никаких документов, никаких улик – даже тех же «шпионских мелочей», о которых упоминает Гронский – добыто не было. И тогда – что? Одному (Гронскому) Мирский показался подозрительным, на другого (Сталина) он «произвел впечатление фальшивого человека» – и все, достаточно? Достаточно для того, чтобы бросить жертву на жернова страшной мельницы?

Может быть, и так. Хотя обратим внимание на очень важный разрыв во времени и столь же важную смену лиц: подозрения и разоблачительная деятельность Гронского приходятся на 1933 или 1934 год и связаны с наркомом Ягодой, а арест Мирского был произведен в 1937 году при Ежове. Предположить столь железную преемственность в деятельности двух наркомов, один из которых уничтожил другого и все его окружение, было бы трудно. Но все-таки – вдруг так оно и было? Ведь в огромном количестве воспоминаний, публиковавшихся, публикуемых сейчас и тех, что еще, вероятно, будут опубликованы, судьба арестованного именно так и выглядит: неизвестно за что взяли, невесть что предъявили, осудили – расстреляли, стерли в лагерную пыль... то есть полнейший произвол, абсолютная бесконтрольность неведомых темных сил, разбуженных если не самим выстрелом «Авроры», то вскоре же после него.

Допустив в нашей отечественной истории существование столь мощного и разрушительного фактора, неподконтрольного государственной власти (в той или иной ипостаси), мы-! вынуждены будем признать не менее стихийным, непредсказуемым и необъяснимым и длившееся ровно столько же лет созидание, результатом которого явилось построение мощного государственного, общественного и экономического устройства, на развал которого (стихийный, конечно) уже потрачен целый ряд «перестроечных» лет, едва ли его основательно поколебавших.

Но и принимая как несомненную реальность, закономерность, последовательность, а потому и принципиальную объяснимость репрессивной политики советского государства, мы не можем, как я уже говорил ранее, не допустить отдельных сбоев этой машины, отдельных ошибок в выборе жертвы и применении к этой жертве тех или иных методов.

Мог ли такой сбой присутствовать в случае с Мирским? Думаю, что нет – слишком крупной и ценной для той системы была эта фигура, чтоб ее так, запросто, смахнули с игральной доски – по нелепому подозрению одного из временных фаворитов (если допустить существование Тройского именно в этой роли) или по необъяснимому капризу самого вождя («Ну не нравишься ты мне!»). Однако и реализацию этого анекдота в жизнь я, конечно, с полной уверенностью отмести не могу.

В недавней публикации Вяч. Иванова «Почему Сталин убил Горького?» арест Мирского ставится в прямую связь с его статьей, направленной против Фадеева: «...его (А. Фадеева. – А. Б.) беспокоили /.../ не люди, арестованные по его навету /.../ или за то, что осмелились критиковать его писания (как замечательный истории русской литературы князь Д. Святополк-Мирский, высоко ценимый Горьким и после смерти Горького арестованный – вслед за его выступлением против Фадеева)»126.

Не требует доказательств то, что «вслед за...» далеко не всегда означает и является «вследствие того...», то есть «по причине того». Для формальной логики это задачка из числа простейших. Обстоятельства появления статьи Д. Мирского я представил выше. Сверх того хотел бы обратить внимание на то, что в острейшей литературно-политической полемике тех лет ни категоричности тона, ни явные передержки в выводах статьи Мирского не были явлениями сколько-нибудь выдающимися, скорее напротив – они соответствовали общепринятым правилам той далеко не корректной игры. И не был Мирский одинок в своей критике А. Фадеева и его не самого, может быть, удачного произведения. Означало ли это, что все активные критики того времени, немало чего допускавшие в своих статьях друг против друга и против замечательных (для других) советских писателей, в том числе и А. Фадеева, должны были быть арестованы? Вряд ли. Хотя и арестовывались – и те, кто был «за» Фадеева, и те, кто был «за» Авербаха, и те, кто были ни за того ни за другого и даже ни за третьего... В этом свете критическая статья Д. Мирского (а мало ли кому из тогдашних светил в его статьях доставалось?) не представляется мне возможной причиной для той злодейской расправы над ним. Тем более, что у его литературных оппонентов было достаточно сил, чтобы поставить зарвавшегося «некто» на место.

В рассуждениях Вяч. Иванова судьба Мирского – лишь малая частность, да и сам А. Фадеев фигура не более чем проходная. Главная задача этого весьма интересного повествования состоит в обосновании вряд ли доказуемой мысли о том, что Горький мог состоять в заговоре с Ягодой (а также с Бухариным, Ежовым и, может быть, Кировым) против Сталина, а потому и был уничтожен Сталиным. В построении Вяч. Иванова поразительным образом стыкуются самые разнообразные факты и слухи, как бы подтверждая задним числом необходимость для вождя и диктатора принятия тех репрессивных мер, которые им были в свое время осуществлены. Какой-либо проверки большинство из решающих элементов этой конструкции не допускают – следов не сохранилось (как тут не вспомнить, право, основополагающий тезис из теории судебных доказательство А. Я. Вышинского: политические преступления следов не оставляют).

И коль скоро перед нами не реальная, юридическая, а больше умозрительная и психологическая конструкция, то решающим, может быть, для оценки ее достоверности становится кажущаяся (а как ее иначе определить?) возможность поведения в той ситуации главных действующих лиц. И здесь – что ни фигура, то феномен, явленный в нашей истории со всей полнотой и силой, но и не разгаданный пока еще вовсе, будь то Сталин, Ягода или Горький. Предполагать в стремительно стареющем больном Горьком одну из главных фигур (связывающую Ягоду с «Ивановичами») грандиозного заговора, направленного против находящегося в расцвете сил вождя, означало бы полностью отказать искусному человековеду не только в какой-либо практичности, но и в полном отсутствии чувства благодарности (за обращенные на него благодеяния) и даже какой-либо порядочности (если это понятие хоть как-то применимо к политическим играм).

Пожалуй, в этой конструкции Вяч. Иванова присутствует тот же самый «фигизм», что и в предположениях Е. Евтушенко, позаимствованный и тем, и другим из иных времен (50-60-х годов) и поведения фигур иного масштаба и свойства – достоверность столь серьезной «фиги» в ветхом от старости кармане Горького кажется мне едва ли возможной.

Но если врут мои воображаемые весы и все было так, как талантливо сложено теперь Вяч. Ивановым, и Горький был ] лицедеем и борцом, преступником и жертвой, то герою моих розысканий Д. П. Святополк-Мирскому самим Алексеем Максимовичем (а потом уж, соответственно, и Иосифом Виссарионовичем, и Николаем Ивановичем) в этой истории могла быть отведена куда более действенная роль, чем только лица, обласканного великим пролетарским писателем, не жалевшим сил для укоренения «отщепенца» в суровой советской почве.

Д. Мирский приехал в Советскую Россию с невидимым и весомым багажом связей с европейской интеллигенцией всех мастей. Коварный интриган Горький, международные связи почитающий уже лет тридцать, с 1905 года, мог (и должен был) во имя своих далеко идущих замыслов рассчитывать на эти связи – именно этим, более всего, Мирский, вероятно, и был ценен Горькому. А потому, когда настала пора заговор и заговорщиков уничтожить (обратим внимание на разнообразие использованных при этом средств), Мирский неизбежно должен был быть обезврежен. Причем обезврежен таким образом, чтобы не «засветить» свою подлинную роль во всей этой истории и связей, идущих от него к еще более крупным фигурам.

(Не удержусь от того, чтобы не поддержать конструкцию Вяч. Иванова одним соображением общего свойства. Действуя в созидательном плане по принципу «не было этого еще, но может быть, а потому и должно быть обязательным» – и тут тебе и коллективизация, и индустриализация, и прочие этапы на пути к созданию социалистического общества, – верховный зодчий, он же и главный дознаватель, устремляясь к разрушению преград своему строительству, мог применить тот же принцип в репрессивном плане: не было этого – вины, сговора, злодейства и т. д., – но могло быть, а потому было обязательно, и что там раскапывать и доказывать, только зря время терять – карать, изолировать, уничтожать надо, чтобы делу не мешали...)

Такова возможная подоплека «дела Мирского», если построения Вяч. Иванова соответствуют тому, что было на самом деле. Однако, повторю, что вероятность этих построений вызывает у меня большие сомнения.


11.


Каковы могли быть иные, более вероятные причины того, что Д. П. Святополк-Мирский попал в захваты репрессивной машины? Новая попытка ответить на этот вопрос опять направляет нас на зыбкую, обманчивую почву предположений, но что делать, если сегодняшнее наше знание о конкретной деятельности этой машины только на таких предположениях и может быть основано? Поэтому следует или заранее смириться лишь с той или иной степенью вероятности достигаемых на этом пути открытий или вовсе отказаться от всяких попыток что-либо здесь установить и довольствоваться построенной художниками из НКВД декорацией – вот так оно все и было...

Я думаю, что истоки постигшей Д. П. Святополк-Мирского трагедии следует искать в его эмигрантском прошлом, В его неспокойной общественной деятельности, которая, даже в видимой ее части, пока, как мне кажется, еще далеко не полностью описана историками. И здесь я думаю не столько о рубежном для нашего героя 1930-м, хранящем тайну одного из самых трагических событий в жизни русской эмиграции (исчезновение генерала Кутепова), сколько о предшествующем едва ли не десятилетии, в течение которого Святополк-Мирский был тесно связан с евразийцами и все более радикализировался в этой среде.

Само евразийское движение и его наиболее заметные фигуры были постоянно в поле зрения секретных служб «стран пребывания», будь то Польша, Югославия, Болгария, Германия или Франция – материалы архивно-следственного дела Мирского содержат тому некоторые свидетельства. Вполне закономерно будет предположить, что сей объект был предметом постоянной заботы ГПУ – ОГПУ – НКВД, ибо идеология евразийского движения во всех ее оттенках, деятельность его ведущих представителей давала этой организации широкое поле для разнообразных комбинаций, выводящих ее на головку эмиграции – как же можно было такую возможность упустить?

Скандальную известность (благодаря начатому французской полицией расследованию) приобрело участие в кровавой акции НКВД – убийстве в сентябре 1937 года в Лозанне резидента НКВД Игнатия Порецкого – некогда близкого Д. П. Святополк-Мирскому человека, его соредактора по журналу «Версты» С. Я. Эфрона.

Но еще в 1923 году, осуществляя полулегендарную и поныне операцию «Трест», сотрудники ГПУ «вышли» на евразийцев и попытались отчасти сымитировать аналогичное движение, как секцию подпольного «Треста». Напомню, как этот замысел представлен в известном романе Л. Никулина «Мертвая зыбь»:

– По существу, эти господа вбивают клин в белое движение, – говорил на одном совещании Артузов. – Они могут быть полезны «Тресту». Почему бы этой мощной подпольной организации не иметь внутри группу «зарвавшихся молодых» – евразийскую фракцию, с которой вы спорите? Эти молодые, недовольные матерыми монархистами, сочинили свою программу «спасения» России, ищут поддержку у евразийцев за границей, которые недовольны закоренелыми монархистами-эмигрантами .

Роль лидера евразийской фракции «Треста» поручили Александру Ланговому. Когда Арапов (представленный Л. Никулиным как «один из столпов евразийского течения в эмиграции». – А Б.) прибыл в Москву, «лидер» встретил его. Ланговому пришлось немало потрудиться, чтобы изучить стиль и сумбурную «философию» евразийцев».

«Чекистская провокационная организация «Трест», – пишет во вступительной статье к публикации работ философов Л. В. Карсавина и Г. В. Флоровского А. В. Соболев, – начала внедряться в евразийство с помощью П. С. Арапова, личность которого может служить символом парижской ветви евразийства второй половины 20-х годов. (Позднее Арапов мученически погиб на Соловках). П. Савицкий охарактеризовал его следующим образом: «Палка Арапова, с которой он не расставался, была в евразийской среде столь же известна, как и его улыбка (очень привлекательная, со скрытой жестокостью и цинизмом). В руках талантливого автора каким ярким героем романа мог бы стать Арапов – изысканный «аристократ», человек с несомненной склонностью к богословию и философии и несомненными чертами чекиста! «От патристики до чекистики!» – вот лозунг, который относится к нему более чем к кому-либо другому. Летом 1924 го-1 да «Трест» организует Арапову «нелегальную» поездку в СССР, о которой он делает благоприятный доклад евразийцам и А. П. Кутепову...»127

Ныне нам нет нужды, как автору романа «Мертвая зыбь», досадливо отмахиваться от воззрений людей, пытавшихся в то переломное время, после удачно начатого в СССР НЭПа,. не только осмыслить особенность пути России, на которую; гораздо раньше указывали такие выдающиеся мыслители, как Чаадаев и Данилевский, но и найти свою форму участия в этом историческом, как им думалось, «переводе стрелок». Приведу в качестве примера суждение современного западного историка Алена Бросса:

«Сторонники этого движения с самого начала питали противоречивые чувства к большевизму: с одной стороны, они были признательны ему за то, что он «привел в движение» русские массы, с другой – считали его идеологию и) власть бесперспективными, так как им чуждо культурное достояние «евразийской» России. Поэтому евразийцы радикально отличались от всех течений монархической эмиграции, включая либералов, продолжавших видеть будущее в реставрации. Впрочем, все эти группировки, в свою очередь, были глубоко враждебны евразийству и критиковали на страницах своих многочисленных газет и журналов его идеологию как капитулянство перед большевистской тиранией»128.

Ко дню убийства Порецкого Святополк-Мирский уже пять лет как был гражданином СССР, жил в Москве, точнее – уже пересекал Россию с запада на восток в арестантской теплушке (он прибудет во Владивостокское отделение Севвостлага 24 сентября). Отдаленность Колымы не покажется тем же самым органам непреодолимой, когда два года спустя созреет решение развязаться с евразийцами окончательно и уничтожить доступных участников или только свидетелей этой связи.

10 октября 1939 года следователь Следственной части ГУГБ НКВД младший лейтенант гос. безопасности А. Иванов составит (а нарком Берия без проволочки утвердит) постановление об этапировании з/к Святополк-Мирского из Севвостлага в Москву для нового следствия.

«В настоящее время следствием Следчасти ГУГБ НКВД СССР получены материалы вскрывающие новую линию антисоветской деятельности Святополк-Мирского.

Арестованный участник антисоветской организации, шпион французской разведки ТОЛСТОЙ Павел Николаевич на допросе от 7 августа 1939 года и в собственноручных показаниях от «5/Х-39» показал, что будучи во Франции он вошел в белоэмигрантскую организацию «Евразия», которая финансировалась английским миллионером СПОЛДИНГОМ и вела активную антисоветскую работу. В 1929 году из «евразийской» организации выделилась группа лиц, которая якобы стала на Советские позиции, в действительности же это группа «евразийцев» сделав видимость, что она стала на Советскую платформу, сблокировалась с троцкистами, находящимися во Франции и Англии в частности – с ПЯТАКОВЫМ и СОКОЛЬНИКОВЫМ и продолжала вести свою антисоветскую работу.

СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ являлся одним из руководителей «Евразийской» организации, входил в группу отколовшихся «левых» «еврозийцев» и лично вел переговоры с СОКОЛЬНИКОВЫМ о контактировании работы «левых еврозийцев» с троцкистами, а в 1932 году по заданию Еврозийской организации и троцкистов приехал в Советский Союз для установления связи с троцкистами находившимися в СССР. Все эти факты СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ на следствии скрыл.

Кроме того следственная часть ГУГБ НКВД располагает данными, о том, что в СССР в настоящее время проживает целая группа лиц быв. эмигрантов, входивших в евразийскую организацию, потом возвратившиеся в Советский Союз, как лица, проявившие свою «лояльность» к Советской власти, а в действительности же это группа лиц ведет активную антисоветскую работу.

В целях вскрытия всей антисоветской деятельности СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ, связанной с Еврозийской организацией а потому:

ПОСТАНОВИЛ

СВЯТОПОЛК-МИРСКОГО Дмитрия Петровича этапировать в Следственную часть ГУГБ НКВД из Севвостлага и привлечь его в качестве обвиняемого по ст. 58 п. 1 «а» УК РСФСР».

Указанный пункт ст. 58 УК – измена Родине – едва ли не гарантировал по тем временам обвиняемому высшую меру наказания. Можно лишь порадоваться, что Дмитрию Петровичу не пришлось еще раз стать подследственным – его уже не было в живых.

Отмечу попутно откровенное головотяпство младшего лейтенанта, составлявшего приведенное постановление –учетный стол ГУГБ еще в августе (входящий № 49336 от 5/УШ-1939) был извещен о смерти з/к Святополк-Мирского, чего ради он усердствовал два месяца спустя: не хватило ума вовремя справку навести?

Обращает на себя внимание и вот какое обстоятельство: постановление рядового следователя, младшего лейтенанта ГБ, утверждает не зам. нач. отдела и даже не нач., не зам. нач. управления, курирующий след. часть, не нач. того же управления, а поверх всех этих очень ответственных голов –сам нарком Берия. С чего бы это?

Может быть, на судьбе несчастного Д. Мирского скрестились воли трех самых страшных сталинских наркомов: поручение Сталина было передано Ягоде (если хоть в этой части можно верить воспоминаниям Тройского), срок он получил при Ежове, а поставить последнюю точку должен был Берия. Одно это обстоятельство заставляет считать дело Мирского совсем незаурядным.

Сегодняшние исследователи, обращаясь большей частью к неофициальным и зарубежным источникам, устанавливают некоторое отношение моего героя к лозаннским событиям 4 сентября 1937 года.

Вера Трейл будет допрошена французской полицией в связи с убийством Игнатия Рейсса-Порецкого. Ей удастся доказать свое алиби – в день убийства она пересекала советско-польскую границу, о чем свидетельствовала отметка в ее паспорте. Но современные историки утверждают, что уже тогда той же полиции было известно, что вскоре после убийства Рейсса Вера Трейл получила из Москвы чек на 10 тыс. франков и передала эти деньги в Париже матери убийцы – исчезнувшего навсегда Ролана Абиата129.

Подлинным и предполагаемым действиям этой дамы (вкупе с ее любовником Константином Радзевичем), осуществленным по заданию НКВД, посвящена глава книги Алена Бросса «Агенты Москвы», опубликованная в «Иностранной литературе».

«То, что такой человек, как ... – осторожно пишет о Вере Трейл Петер Хуберт, – могла без забот выезжать из Советского Союза, позволяет предполагать, что она была связана с высшими инстанциями в Москве и выполняла задания НКВД»130.

В статье «100000 франков от анонима» (но, может быть, все-таки 10 тыс.?), опубликованной в «Литературной газете», Петер Хуберт и Даниэль Кунци возвращение Веры Трейл из России осенью 1937 года рисуют в следующем виде: «Согласно найденным нами полицейским досье она возвращалась из Москвы, где была у князя Святополк-Мирского. В ее квартире полиция нашла чек на 10.000 франков, адресованный семье бежавшего убийцы Ролана Абиата. Вера Гучкова была освобождена за недостаточностью улик...»

Да, уже упоминавшаяся в моем очерке Вера Александровна Гучкова, дочь А. И. Гучкова, и Вера Трейл – одно и то же лицо. Однако миссис Трейл, женой Роберта Трейла, сотрудника советского издания «Москау ньюс», она станет только в 1935 году.

«Дочь военного министра в правительстве Керенского, –напишет о ней Петер Хуберт в очерке «Смерть в Лозанне», – провела 20-ые годы вместе с «Евразийцами», а к началу 30-х годов полностью перешла на сторону Сталина».

«...вместе с «Евразийцами» – это означает, вероятно, и то, что В. А. Гучкова была женой П. П. Сувчинского, а после развода с ним стала женой Д. П. Святополк-Мирского. Тот же Хуберт полагает, что ей принадлежала ведущая роль «...в создании среди русских эмигрантов агентурной сети НКВД».

(Попутно, воспользовавшись тем, что Д. П. Мирский, В. А. Трейл и Р. Трейл оказались в моем повествовании как бы рядом – а они и могли быть рядом, так как жили в одно и то же время в Москве, – выскажу предположение, что то загадочное удостоверение № 104/7 корреспондента МДН, изъятое в числе прочих документов у Мирского в день ареста, могло принадлежать ему как корреспонденту «Московских новостей», в которых сотрудничал и Роберт Трейл, а МДН –аббревиатура «Mockaw Deili News»).

О том, как высоко и далеко шли связи Веры Трейл, свидетельствует одно из ее писем, отправленное много лет спустя после описываемых событий – уже в семидесятых годах –старому другу К. Радзевичу: «...В свое время Ежов обожал меня (конечно же, в абсолютно невинном смысле)... У него было маленькое, но миловидное лицо, как у статуэтки или иконы, приятная улыбка, прямой и открытый взгляд, серьезные глаза... И он спас мне жизнь»131.

«Горьким разочарованием для А. И. Гучкова, – напишет в финале своего очерка А. Н. Боханов, – был образ жизни и настроение мыслей единственной и горячо любимой дочери Веры, унаследовавшей общественный темперамент отца, но проявлявшей с юности большой интерес к леворадикальным идеям. В 20-е годы она вышла замуж за П. П. Сувчинского, основателя и вдохновителя движения «евразийцев», базировавшегося на причудливом синтезе славянофильских и большевистских взглядов. Брак Веры Александровны был недолговечным, однако приверженность «красным» идеям она сохранила и дальше; публично восхваляла Октябрьскую революцию в России, превозносила роль и значение И. В. Сталина. В начале 30-х годов мировоззренческие разногласия развели отца и дочь, и, изредка встречаясь, они старались не затрагивать политические темы».

Еще один пример для построенного А. М. Горьким в очерке «Савва Морозов» ряда «белых ворон», «изменников интересам своего класса».

Вера Трейл проживет долгую жизнь. Она скончается в Англии в 1986 году и будет похоронена на кладбище в Кембридже. В числе немногих, всего нескольких человек, пришедших в тот день проводить ее в последний путь, была и, как свидетельствует все тот же Ален Бросса, С. И. Аллилуева. Дочь покойного вождя, неустанно обличающая его режим на протяжении трех десятков лет, оказалась в тот день в числе немногих близких людей верной служительницы этого режима – такой вот психологический парадокс.

П. Н. Толстой, упомянутый в приведенном выше постановлении следователя А. Иванова об этапировании з/к Святополк-Мирского, а также С. Я. Эфрон, Н. А. Клепнин-Львов, Н. Н. Клепнина-Львова, Э. Э. Литауэр и Н. В. Афанасьев, в большинстве своем оказавшиеся так или иначе связанными с «евразийством», после затянувшегося следствия были приговорены 6 июля 1941 года Военной коллегией Верховного Суда СССР к расстрелу.

«Отметим прежде всего, – писал знакомившийся уже в наше время с этим делом журналист Аркадий Ваксберг, – что через всю «следственную» документацию красной нитью проходит один непреложный факт: все привлеченные по делу являлись секретными сотрудниками НКВД. Не их завербовали, а они сами «с целью проникновения в СССР установили деловую связь с органами НКВД, находившимися в Париже (органы, находившиеся в Париже – какая неожиданная и точная обмолвка! – А. В.), одновременно работали на французскую разведку и ставили последнюю в известность о характере получаемых ими заданий от НКВД, затем спровоцировали якобы (!) свой провал на советской работе и приехали в Советский Союз»132.

В сентябре 1956 года все шестеро осужденных были реабилитированы. При этом сотрудничество с французской разведкой было полностью отвергнуто, а в отношении Эфрона и Клепниных, как сообщает в указанном очерке Анатолий Ваксберг, заключение Главной Военной прокуратуры от 11 июня 1956 года отмечало «большую работу в пользу Советского Союза».

В такую вот компанию предстояло попасть Д. П. Святополк-Мирскому, о котором ГУГБ «вспомнило» в 1939 году. И вполне закономерной представляется неточность, допущенная Аленом Бросса в определении финала судьбы моего героя: «...князь Мирский, сам душа этого движения (имеются в виду евразийцы. – А. Б.), в тридцатые годы вернулся в СССР и был там расстрелян»133. Так оно и было бы, наверное, но не успели...

(Ирма Кудрова в уже названной книге «Смерть Марины Цветаевой» обстоятельно анализирует весь ход следствия по делу группы евразийцев, ставших платными агентами НКВД и обвиненных в сотрудничестве с французской разведкой. При этом она дважды как бы роняет в пустоту один и тот же вопрос: не был ли Святополк-Мирский тем первым – второго, третьего и четвертого она знает – кто обвинил С. Я. Эфрона в этом сотрудничестве?

Предположение достаточно логично. Ведь Святополк-Мирский был арестован и допрошен на два года раньше и о чем он допрашивался, И. Кудрова не знает – в знакомстве с делом ей отказали.

Выше я привел ВСЕ имеющиеся в архивно-следственном деле показания Святополк-Мирского, – все и без каких-либо существенных пропусков. Из протоколов нетрудно установить, что обвиняемому инкриминировалась связь только с английской разведкой, которую он полностью отрицал, французская разведка не упоминалась. Евразийцы (Сувчинский) назывались лишь в связи с переговорами с Пятаковым. Эфрон в показаниях Святополк-Мирского отсутствует.

Казалось бы, все ясно, но... Та обмолвка Мулярова – помните: «В последнем протоколе, Вы признали что принимали участие в работе группы «Евразийцев»...», а такого протокола в деле нет – и был ли он или это действительно только обмолвка, кто скажет? А если протокол был, то какового его содержание?

Это словно еще раз подтверждает мои домыслы о «потаенном» производстве – могло быть и такое).

Не менее показателен, как мне кажется, вывод французского исследователя («профессора-сыщика», как назвал его уже совсем недавно все тот же Константин Радзевич, тоже, кстати, евразиец, активный сотрудник газеты «Евразия», соредактором которой был Святополк-Мирский) о связи части евразийского движения с органами НКВД:

«Рейд (имеется в виду проникновение сотрудников НКВД в евразийское движение. – А. Б.) провели по тому же сценарию, что и нашумевшую операцию «Трест», в ходе которой ГПУ проникло в организацию, созданную генералом Врангелем с целью ведения на советской территории борьбы с большевизмом, и полностью прибрало ее к рукам»134.

Здесь необходимы, по крайней мере, два уточнения. Во-первых, не может быть никакого уподобления евразийского движения врангелевской организации – в степени приятия-неприятия тогдашнего строя в СССР: тут у евразийцев был весьма широкий спектр отношений, в том числе и приятие полное и, хотелось бы верить, искреннее, однако крайнего неприятия не было вовсе. Во-вторых, в приведенном суждении и авторском комментарии к нему деятельность того же «Треста» существенно обужена, так как отнюдь не только во врангелевскую организацию проникли в ходе той операции агенты ГПУ-ОГПУ, но и в конкурирующие с ней – в ненависти к Советам – круги, близкие и престолонаследнику, а также и в евразийское движение, двум вышеназванным сторонам активно противостоящее, не совсем точно ограничена эта операция Аленом Бросса и во времени.

Операция «Трест», замечу попутно, равно как и не менее сенсационная акция того же ведомства, в результате которой прекратила свое существование группа Б. В. Савинкова, стали много лет спустя «материалом» для двух пухлых, пользовавшихся большим успехом романов – «Мертвая зыбь» и «Возмездие».

Учитывая несомненную ангажированность авторов этих произведений, стремившихся и сумевших-таки внести свою лепту в создание образа «хорошей тети Любы» – мудрой, беспощадной и гуманной, с сомнением относясь к практически безошибочной ее деятельности и в том, и в другом направлениях – как они представлены в романах (хотя, кто ж тут будет отрицать, результаты были достигнуты, да и на кое-какие ошибки есть и в романах указания), резонно, как мне кажется, предполагая, что и Л. Никулин и В. Ардаматский в те, очень далекие от нашей «гласности» годы, были допущены к секретным архивно-следственным делам и Савинкова с его окружением, и пленников «Треста», я думаю, что этим – только этим! – знакомство обоих писателей с материалами обеих операций могло и не ограничиться...

Ну да, в шестидесятые годы, когда шла работа над романами, в начале шестидесятых – над «Мертвой зыбью», в конце – над «Возмездием», еще здравствовали не только некоторые участники этих операций с чекистской стороны (а их – и рядовых агентов, и руководителей разных рангов – «вырубали» в тридцатые годы нещадно), здравствовали – как ни трудно в это поверить – некоторые участники этих операций и, с другой стороны, бывшие обвиняемые-осужденные...

Оба автора могли (и пользовались этой возможностью –хотя бы отчасти) прибегнуть к воспоминаниям этих участников.

Но... доверительное отношение «тети Любы» к обоим авторам могло, коль скоро игра того стоила, и она себя тоже, кстати сказать, оправдала – книги имели успех, доверительное отношение органов могло пойти дальше предоставления обоим авторам возможности знакомства с архивно-следственными делами. Рискну даже предположить, что заботливые (в плане своих, разумеется, интересов) органы просто должны были сверх материалов архивно-следственных дел, которые и тогда – в двадцатые годы – вероятно, выдавали ту же плоскую картинку, о которой я писал выше, открыть писателям доступ к каким-то еще, более объемным, рельефно рисующим происходившее материалам. Что это были за материалы, можно, разумеется, только гадать. Те самые «потаенные», как бы «параллельные», если они уже велись в двадцатые годы (а не в спешке же тридцатых годов придумывать эту систему)? Оперативные разработки, отчеты агентов, поручения им?.. Может быть, и то, и другое, и нечто уж и вовсе третье. Но было что-то, я в этом уверен, ибо как высоко ни парила фантазия обоих умелых литераторов (а, признаем, что парила), должны они были знать гораздо больше, чем могло поместиться в традиционно составляемом (даже по результатам таких необычных операций) следственном деле.

Операция «Евразийцы» – называться она могла, конечно, и совсем иначе – предметом деловых отношений КГБ с писателями не стала. Что-то тут не сработало. То ли фигуры операции с той и другой сторон не такими яркими казались, то ли драматизма не хватило – стреляли, может быть, мало (разве что Порецкого вот убили), а уж разговоров мудреных, с участием разных Трубецких, Савицких и прочих – кто про это станет читать?.. – «...совещание превратилось в хаотическое словопрение, после которого все разошлись с больной головой», – пишет Л. Никулин в романе «Мертвая зыбь» о встрече агента НКВД с евразийцами в Праге в

1926 году135.

То ли, продолжу свой ряд предположений, итог дела оказался не столь блестящим, как когда-то и кому-то хотелось?..

. Ну да ведь не о всех же тайнах сразу и в одночасье выкладывать – кое-что можно было и на будущее поберечь. Мог и такой мотив при рассмотрении вопроса – искать ли еще одного Никулина-Ардаматского или нет, появиться.

Вглядываясь из сегодняшнего дня в довольно туманные очертания «дела Мирского», мы, к сожалению, о многом в этой истории можем говорить лишь предположительно. Но есть обстоятельства и очевидные.

Очевидно, что выдвинутые против Д. П. Святополк-Мирского обвинения были совершенно необоснованны. Это видели мы с вами, читая протоколы допросов. Нелепо предполагать, что люди, составлявшие и направлявшие выше эти протоколы, видели это хуже нас. Еще сорок лет назад, в мае 1962 года, рассмотрев по протесту военного прокурора Московского военного округа дело Мирского, Военная коллегия Верховного суда СССР вынесла определение об отмене постановления Особого совещания НКВД СССР «за отсутствием состава преступления».

То злополучное обвинение было лишь легендой, прикрытием подлинных мотивов, из-за которых Д. П. Святополк-Мирского следовало припрятать подальше. Пока только хорошенько припрятать – уничтожение явно не входило в замысел тех интриганов, иначе что бы помешало этот замысел исполнить? Не честное же слово Мулярова...

И вот – самое темное место во всей этой истории и самый зыбкий пункт во всех моих предположениях: почему это припрятывание НКВД сочло необходимым осуществить? Чем был опасен этот человек, находясь на свободе? Что он знал или чему мог помешать, хотя бы невольно? А что-то он наверняка знал: версию о немотивированном поведении НКВД – спрятали без всяких соображений, из любви, так сказать, к искусству, я в данном случае решительно не приемлю.

Знал, но что? В какой степени мог быть замешан в тайные операции, которые проводил в Европе Иностранный отдел ОГПУ в годы пребывания Святополк-Мирского в Англии? В какой степени здесь могли использоваться не только, скажем, литературные связи талантливого критика, но и его былая принадлежность к офицерскому корпусу (не будем забывать, что был Дмитрий Петрович «военной косточкой» – с такими-то семейными традициями! И тот же самый Устав РККА, изъятый у него при обыске, свидетельствует – не о шпионаже, конечно, – а пусть и не решающем, но и не уходившем из жизни интересе к военным делам: а иначе зачем он «пожилому», «рыхлому» человеку?)...

И последнее предположение – прежде чем мы вступим с вами на горестную почву колымской судьбы Святополк-Мирского. Думаю, что где-то в архивах хранится целый свод документов, запечатлевших весьма изощренную игру, которую вели в свое время органы с евразийцами – не со всеми, конечно, но, возможно, и с многими из тех, кто составил левое крыло организации. Возможно, что секретность и потаенность этих материалов объясняется не столько тем, что игра была менее эффективна, чем другие аналогичные игры (эту эффективность еще, вероятно, только предстоит взвесить), и не угрызениями совести перед памятью расстрелянных и погибших в лагерях жертв этой игры (а жертвы ведь могли быть и с другой, чекистской стороны). Может быть, особая, не снятая до сей поры секретность операции с евразийцами объясняется тем, что до недавней поры оставались в живых, пребывая за границей, очень важные в этой игре персонажи: Петр Сувчинский, Вера Трейл, Константин Радзевич... Впрочем, тут могут быть и еще более глубокие соображения.

Но как бы то ни было, время, его неумолимый ход, отодвигая от нас все дальше факты тех дней, неизбежно приближает нас ко все более полному знанию о них. В это я верю.


12.


В Магадан заключенный Мирский прибыл 28 октября 1937 года, 7-м рейсом парохода «Кулу». Его определили в Уатовский (от УАТ – Управление автомобильного транспорта Дальстроя) отдельный лагерный пункт, подлагпункт «Атка». Здесь помещалась автобаза № 2. В учетностатистической карте з/к Мирского была зафиксирована 2-я категория трудоспособности, дававшая некоторые льготы при определении на работу, тем не менее работа ему досталась тяжелейшая – лесорубом. В ноябре-декабре 1937 года он отработал 61 день, то есть без выходных, выполняя при этом нормы лишь на 50 процентов. «Трудовая характеристика» из карты зачета рабочих дней: «Отношение к труду скверное. Симулянт. Плохое отношение к инструменту». Подписал Межак.

«Трудовая характеристика» еще через три месяца: «Отношение к труду плохое. Нарушитель лагерной дисциплины». Ответственный за производство Сухорученко.

Нелепо было бы ожидать от заключенного трудового энтузиазма. Но производительность труда з/к существенно влияла на его норму питания. К тому же заключенный, систематически не выполняющий заданной нормы, мог быть обвинен в саботаже, за который полагался и расстрел. В этих условиях логичнее предположить, что з/к Мирский не столько не хотел, сколько уже не мог работать лучше. По всей вероятности, к моменту ареста он не отличался завидным здоровьем. Г. Мунблит, познакомившийся с Мирским в середине тридцатых годов, пишет о его преклонном возрасте, а Мирскому было в то время около 45-ти лет. Мунблит сообщает о «неизменной бутылке боржома и высоком бокале», стоявших перед Мирским на столике в кафе «Националь» – можно предположить, что уже тогда Мирский страдал желудочным заболеванием, которое неизбежно должно было обостриться в лагерных условиях. Вспомним и деталь портрета, сообщенную А. Авдеенко, – стертые почти до корешков зубы. И она не свидетельствует о хорошем здоровье.

Непривычный к тяжелому физическому труду, «грузный» (Г. Мунблит) заключенный Мирский продержался на лесоповале (и, вероятно, очень ограниченном питании) три месяца – опытные лагерники считали, что на «общих» заключенный «доходит» месяца за два. Видимо, сдался Мирский не сразу и не без борьбы.

С 27 января 1938 года, выполнив месячную норму на 91 процент, он уже не мог работать. 27 марта врач Мазовецкий вписал в его формуляр: порок сердца, декомпенсированный артрит, атеросклероз, ревматизм. С апреля 1938 года по февраль 1939 года Мирский работал там же, в подлагпункте «Атка», сторожем. В карте зачета рабочих дней один плохой отзыв сменялся другим. Вот трудовая характеристика за IV квартал 1938 года: «З/к Мирский симулянт, искусственно болеет, неисполнителен приказаний и распоряжений (умышленно). На работе часто спит. С работы уволю. Нач. цеха А-2-3». Подпись неразборчива.

8 февраля 1939 года зав. врачебным участком поселка Атка Гриценко А. В., начальник подлагпункта Спирин А. А. и зав. УРБ (учетно-распределительным бюро) Иванов А. П., произведя осмотр з/к Мирского Д. П., установили миокардит, отеки, обморожение пальца правой ноги, и сочли его подлежащим отправке на инвалидную командировку. На инвалидность, видимо, переводилась группа заключенных –акт написан под копирку, анкетные данные и диагноз Мирского вписаны в акт чернилами.

В марте 1939 года на Мирского последний раз заполняется карта зачета рабочих дней. Пункт 13. Отзывы и заключения:

а) К участию в КВР (культурно-воспитательной работе) не допущен.

б) Административный отзыв. Поведение удовлетворительное. В быту чистоплотен.

Лаг. староста Бирюков.

В больнице ОЛП «Инвалидный» на 23 км основной трассы Д. П. Святополк-Мирский и скончался 6 июня 1939 года. Из акта о смерти: п. 10. Диагноз: энтероколит, хр. воспаление почек, декомпенсированный миокардит, п. 11. Причина смерти: от энтероколита.

Иных достоверных свидетельств о днях и месяцах, проведенных Д. П. Святополк-Мирским в неволе, не сохранилось. То немногое, что мне удалось все-таки собрать, содержит значительную долю вымысла, да и сведения попадали к рассказчикам, судя по всему, из вторых-третьих рук...

Хронологически первыми следуют воспоминания бывшего колымского заключенного Б. И. Блинера. По его словам, он встретился с Д. П. Святополк-Мирским в пересыльном лагере «Вторая речка», приморской «приемной» Севвостлага:

«В те же дни между бараками расхаживал целыми днями высокий, тощий мужчина – черный, крючконосый, в очках, одет в длинное пальто, желтое, в крупную черную клетку. Одежда явно не наша. Оказалось – князь Святополк-Мирский. Преподавал в Англии русскую литературу, уговорили его вернуться, а после того, как привез в Союз свою библиотеку, его самого привезли на «Вторую речку». Раз в неделю он в своем бараке читал лекции по истории русской литературы. Я слушал о Пушкине. Это – ноябрь 1937 г.»136.

«Вторую речку» осужденный Мирский не миновал. Однако он был здесь несколько раньше и уже в октябре был отправлен отсюда на Колыму, поэтому встретить его на «Второй речке» в ноябре Блинер не мог.

Состоялась ли эта встреча раньше и была ли она вообще? Боюсь, что нет – уж слишком отличается внешность описанного Блинером человека от известных нам (но, вероятно, неизвестных Блинеру) портретов Святополк-Мирского, я имею в виду фотографию, помещенную в книге Д. Мирский, «Литературно-критические статьи» 1978 года издания (она же помещена в журнале «Литературное обозрение», № 5, 1993 г.), и, видимо, последнюю его фотографию, сделанную после ареста, в Бутырской тюрьме. Эту фотографию, подлинник, мне довелось держать в руках: «... черный, крючконосый», пишет Блинер, а большую часть головы Д. П. занимает лысина, и нос совершенно прямой.

По словам Блинера, одет был Д. П. Святополк-Мирский весьма экстравагантно. Конечно, те обстоятельства, в которых оказался Дмитрий Петрович, не позволяли ему особенно следить за своим гардеробом и одеваться в соответствии со своим вкусом и устоявшимися привычками. Мог кто-то из друзей (хотя Г. Мунблит и сетует на их отсутствие) в спешке передать Мирскому перед этапом на Север и такое вот пальто, если при аресте, в июне, Мирский свое не захватил... Но, согласитесь, клоунский наряд, в который обряжает Блинер своего «князя», более чем странен. Он словно сигнализирует: «Внимание, иностранец!» А какой Святополк-Мирский иностранец? Это там, в Лондоне, он был иностранцем, а в России он дома, он же – евразиец.

Как некоторое подтверждение сказанному, как иллюстрацию – лучшую из всех, что удалось найти, – того, как выглядел Д. П. Святополк-Мирский, приведу продолжение уже цитировавшейся записи из «Дневника» К. И. Чуковского:

«Мил он мне чрезвычайно. Широкое образование, искренность, литературный талант, самая нелепая борода, нелепая лысина, костюм хоть и английский, но неряшливый, потертый, обвислый и особая манера слушать: после всякой фразы собеседника он произносит сочувственно и-и-и (горлом поросячий визг), во всем этом есть что-то забавное и родное. Денег у него немного, он убежденный демократ, но – от высокородных предков унаследовал гурманство. Разоряется на чревоугодии. Каждый день у швейцара «Национали» оставляет внизу свою убогую шапчонку и подбитое собачьим лаем пальто (выделено мною. –А. Б.) – и идет в роскошный ресторан, оставляя там не менее сорока рублей (т. к. он не только ест, но и пьет), и оставляет 4 рубля лакею и 1 рубль швейцару»137.

«Большой гурман, одновременно неряха и сноб...» – как бы дополняет портрет Святополк-Мирского П. Савицкий138.

Вряд ли стоит всерьез говорить об изложенной Б. И. Блинером в этой заметке версии того, как Святополк-Мирский оказался в Советском Союзе («уговорили его вернуться») и как он оказался в заключении («а после того, как привез в Союз свою библиотеку, его самого привезли на «Вторую речку») – это явно из разряда анекдотов.

Едва ли достоверны и сообщаемые далее Блинером сведения о пребывании Святополк-Мирского в колымском поселке Мякит – документы из дела заключенного последовательно, без перерывов, фиксируют его пребывание в Атке, до момента перевода в инвалидный лагпункт на 23-м км. Возможно, было кратковременное откомандирование – ведь Мякит от Атки, по колымским масштабам, совсем недалеко, меньше чем в ста километрах? Но едва ли для того, чтобы в «столовой помогать», стоило везти заключенного с Атки –своих доходяг, надо полагать, и на Мяките хватало.

Выяснить у Б. И. Блинера что-либо дополнительно к опубликованному, чтобы понять истоки отмеченных выше несовпадений, я не смог – вскоре после публикации заметки в «Известиях» ее автор умер.

Редакция «Известий» внесла в эту публикацию и дополнительную – видимо, собственную – неточность, поместив заметку Блинера под заголовком «Князь Святополк-Мирский погиб под Владивостоком». Не погиб – умер. А от Магадана до Владивостока – полторы тысячи километров.

О пребывании Д. П. Святополк-Мирского в 1937 году в районе Мякита говорится и в дошедших до меня в рукописи воспоминаниях «Колыма. 1937-1939. Из записок Захара Кузьмича» бывшего колымского заключенного И. И. Иванова:

«И еще одна – увы! – не состоявшаяся встреча в пути (первой автор воспоминаний полагает невстречу на Атке с якобы находившимся там в это время поэтом Василием Князевым. – А.Б.).

Когда мы приехали на Мякит (здесь тоже была ночевка), я разговорился как-то с одним заключенным:

– А ты не писатель? – спросил он, между прочим, видя, что интересуюсь писателями, расспрашивая, нет ли кого здесь. –А у нас есть такой. И даже князь.

Я рассмеялся: писатель, да еще и князь впридачу!

– А ты не смейся! Князь Святополк. Говорят, большим человеком был. Сам Горький его и вывез из-за границы. А сейчас он у нас, на дороге манту лит (работает). Здорово он сочиняет про нашу житуху!

И он рассказал басню... «Ворона и Лисица». Басню Ивана Андреевича Крылова. Но герои басни жили, действовали... на Колыме. Даже чувствовали и рассуждали, как колымчане. Отдельные детали были столь живописны и образны, что басня обрела какую-то новую жизнь. Но –увы! – и эта, и другие басни, рассказанные здесь, были не для печати.

Я долго думал, что же это за князь? И вспомнил: да это же Святополк-Мирский! Один из культурнейших людей России. Он, действительно, приехал в СССР по приглашению Горького, много и плодотворно работал здесь в области критики и истории литературы, печатался под псевдонимом Дм. Мирский... И вот он здесь, на Колыме «мантулит» в дорожной бригаде и переделывает Крылова на колымский лад» – с. 79 хранящейся у меня рукописи.

Красноречиво, но не слишком достоверно, даже если только сопоставить излагаемые автором воспоминаний факты. Из них следует, что этап, следовавший из Магадана на автомашинах, отдыхал к описываемой встрече-невстрече дважды: в Атке и на Мяките. А какой в этом смысл, если расстояние между этими пунктами – в трех часах езды? Такой «график» движения этапа не реален.

Но допустим, что вторая остановка, в Мяките, была вызвана какой-либо технической причиной и ночевка здесь все-таки состоялась. Но мог ли измученный дорогой – из-за сильнейшего ишиаса автор воспоминаний чрезвычайно болезненно воспринимал неизбежную тряску и весь путь проделал на коленях у сурового, но сердобольного попутчика – будущий мемуарист вдруг, едва путешествие прервалось, увлечься поиском находящихся тут же или поблизости заключенных-писателей, других забот у него в данный момент не было?

Но главное даже не в этом. Как следует из описанного им ранее, после своего двухнедельного путешествия И. И. Иванов оказался на прииске «Челюскинец», где еще полным ходом шла добыча золота, а чуть ниже сообщает, что по пути, то есть севернее Мякита, на Спорном, этап застал страшный, длившийся несколько дней ливень, из-за чего дорога раскисла и нельзя было продолжать движение.

Автор воспоминаний не сообщает дат прибытия в Магадан и на прииск (а уточнить эти данные в ИЦ Магаданского УВД мне пока не удалось), но указанные обстоятельства –ливень на трассе, размах золотодобычи на прииске – указывают на то, что действие происходило скорее всего в августе, в крайнем случае – в начале сентября, потому что позднее в этих районах Колымы уже не может быть проливных дождей, идет снег, горные работы сворачиваются.

А Святополк-Мирский был доставлен в Нагаево, как я уже писал, в конце октября и на Атке оказался только в ноябре. Что же мог рассказать о нем неизвестный з/к И. И. Иванову, даже если он и останавливался в этих местах?

Что-то услышать о Святополк-Мирском Иванов мог только позднее – но когда? Вот и о пребывании Василия Князева на Атке, пишет Иванов, он узнал... уже после XX съезда – видимо, из публикации В. В. Португалова в «Литературной России» в начале шестидесятых (следующая публикация на эту тему появилась только в конце восьмидесятых годов). Но чем дальше от факта, тем в большей степени обрастает он легендами и домыслами. Ведь и пребывание Князева на Атке в качестве сторожа автобазы – миф, запущенный в той публикации Португалова, об этом я собираюсь подробнее рассказать в третьей части «Колымского триединства», где речь пойдет о судьбах студентов Литературного института, ставших колымскими узниками, и Португалове в том числе.

В силу сказанного я с большим сомнением отношусь ко всему, что пишет И. И. Иванов о Святополк-Мирском, но жалею, что он не привел в своих воспоминаниях ни одной из басен, приписываемых Д. П., – пережили бы мы как-нибудь эти «арготизмы».

Спустя некоторое время мои сомнения еще более окрепли, и основанием тому послужил... фрагмент той самой колымской басни «Ворона и лисица», который мне все-таки удалось раздобыть.

В случайном разговоре в стенах областной прокуратуры один из ее старейших работников, а мой давнишний, еще с 1960 года, знакомый, Л. Н. Анисимов упомянул, что его учителем в Ягоднинской средней школе в конце сороковых годов был тот самый И. И. Иванов, автор воспоминаний «Колыма. 1937-1939» (Л. Н. знал о них из переписки с автором).

Разговор этот произошел лет десять назад, еще до того, как я заинтересовался судьбой репрессированного князя –мое внимание в воспоминаниях Иванова тогда привлекла другая фигура, и если бы факт пребывания того человека на Колыме подтвердился, это могло бы стать сенсацией, но –увы! – на мои неоднократные запросы ИЦ выдавал один и тот же неутешительный ответ: не значится...

И вот теперь, исследуя колымский путь Д. Мирского, я спросил у Л. Н., не слышал ли он от своего учителя каких-либо стихов на колымскую тему. Тут Лев Николаевич и вспомнил «Ворону и лисицу»:

Ворона как-то сыр у фрайера помыла.

Но так как она штымпом была,

То сыр не схавала, а села кантоваться на сучок...

Такой вот «поэтический» текст. Для точности понимания, следует иметь в виду, что «мыть», согласно «Словарю тюремно-лагерного блатного жаргона» (М., 1992 г.), означает обворовывать спящих или пьяных, а также обыскивать, а «штымп», согласно тому же источнику, это и сотрудник милиции, и наивный, простоватый человек, и добросовестно работающий заключенный – какую именно роль играла эта ворона в колымской басне, выясняется, видимо, из дальнейшего развития сюжета, но более этой строфы Л. Н. вспомнить не мог.

Однако мне кажется, что и приведенных строк достаточно, чтобы усомниться еще раз в авторстве Д. Мирского – человек с развитым вкусом едва ли мог унизиться до такого сочинительства.

А. Сандлер и М. Этлис пишут о пребывании на Колыме Святополк-Мирского со слов сыновей бывшего колымского заключенного К. В. Реева, якобы хорошо запомнивших рассказ своего отца – о «...приглашенном Максимом Горьким на родину из эмиграции в 1936 году и транзитом оказавшемся на Колыме. Он был на Атке «привратником» – сидел около ворот базы и с поклоном открывал их перед аткинским начальством и дамами (!), которых забавляло его княжеское обращение139.

Отмечу, как сомнительное, что А. М. Горький приглашал Д. П. Святополк-Мирского вернуться на родину – бывший князь почтительно просил пролетарского писателя оказать содействие в этом возвращении. С датой возвращения у Сандлера и Этлиса ошибка очевидная.

Вероятно, с ошибкой в дате возвращения Святополк-Мирского в Россию связано выражение о транзите на Колыму: в 36-м вернулся, в 37-м поехал дальше, хотя правильнее тут, вероятно, как о транзитном пункте говорить не о Колыме, а о Москве.

Не вызывает доверия и образ «придурка»-привратника, демонстрирующего перед начальством и неведомыми дамами шутовской трюк – «княжеское» обращение. Не вяжется это флиглярничанье с тем главным, что мы знаем о Дмитрии Петровиче, с тем, каким можем представить себе его характер. Да и отношения з/к Святополк-Мирского с производственным начальством были весьма скверными, об этом можно судить по записям в карте зачета рабочих дней.

Тот же А. Налепин – со ссылкой на П. Савицкого – рассказывает: «До революции он (Святополк-Мирский – А.Б.) вылетел из гвардейского полка за то, что не встал при тосте за государя»140.

Об этой же истории, как услышанной из уст самого Дмитрия Петровича, двадцатью годами раньше поведал и Лев Никулин141.

Человек, проявивший подобную дерзость (а недолюбливать Их Величество у князя Святополк-Мирского были, вероятно, немалые причины – вспомним историю с отставкой его отца), будет лебезить перед усвитловской чернью? Полная завиральность последующих «воспоминаний» реевского отпрыска (о них несколько ниже) дает мне возможность не считаться и с этим «фактом».

Эд. Поляновский – видимо, он был первым, кто упомянул в широкой печати (в названном выше очерке «Венок терновый») о лагерной судьбе Д. П. Мирского, в том же очерке писал: «Был арестован и отправлен на Колыму. Работал в котельной и писал работу по теории стихосложения».

Более подробно сведения о литературной работе з/к Святополк-Мирского приводит в своих воспоминания В. С. Буняев: «...Весной (вероятно, 1940 года. – А. Б.) меня отправили в инвалидный городок на 32-м километре от Магадана, куда свозили из всех лагерных отделений потерявших руки, ноги, носы, перенесших инфаркты и другие тяжелые болезни и травмы. Здесь было много инженеров, врачей, писателей, ученых. От них я узнал, что на Колыме находится много известных стране писателей, в том числе Бруно Ясенский, Осип Мандельштам, Андрей Алдан-Семенов, Варлам Шаламов.

Шестидесятилетний врач Сергей Васильевич Вартанян, узнав, что я специалист по зарубежной литературе, спросил, знаю ли Дмитрия Святополк-Мирского?

«Конечно. Слушал его лекции. Знаю, что он был в эмиграции, откуда с помощью Максима Горького вернулся в Россию, стал марксистом. Это очень серьезный и знающий специалист» – «Он умер два года назад вон на тех нарах, – сказал Вартанян. – Здесь он ежедневно писал по памяти большую литературоведческую работу, и эта рукопись хранится у меня».

Вартанян, как санитарный врач городка, жил в отдельной кабинке и предложил мне поселиться вместе. В тот же день он приподнял одну из половиц и достал оттуда толстый брезентовый сверток. В рукописи было около тысячи страниц. Написанная на оберточной бумаге, она называлась «Русская поэзия от Пушкина до Блока». Я читал глубокий анализ философо-эстетических поисков русских мыслителей XIX века, подробные оценки творчества Фофанова и Лохвицкой, Надсона и Сологуба, Северянина и Цветаевой, Мережковского и Гиппиус и многих-многих других. Мирский разбирал с марксистских позиций взгляды Бердяева, Соловьева, Леонтьева. В руках у меня оказался подлинно энциклопедический труд. Человек, прошедший тяжелейшие испытания, оклеветанный (едва ли для последнего утверждения у Буняева были какие-то доказательства. – А. Б.), подвергнутый остракизму (кем же это? то-то в тогдашнем НКВД поудивлялись бы, узнай они, чему такому арестованного Мирского «подвергли» – кажись, и не стукнули даже ни разу! – А. Б.), оставался в эстетике борцом за марксистско-ленинские взгляды»142.

Здесь уместно, видимо, вспомнить о еще одном свидетеле. В комментарии к переписке М. К. Азадовского и бывшего колымского сидельца Ю. Г. Оксмана К. Азадовский, так же в свое время Колымы не миновавший, пишет: «Оксман видел его (Д. П. Святополк-Мирского – А. Б.) на Колыме. «Он бесконечно скорбел, – рассказывал Оксман 27 декабря 1962 г. в письме к Г. П. Струве, – по поводу своего перехода в новую веру и приезда в Россию, проклинал коммунизм, издевался над своими иллюзиями /…/143

Вряд ли эти проклятия могли принадлежать несдавшемуся борцу за марксистско-ленинские взгляды. Но продолжу цитату письма Оксмана о встрече со Святополк-Мирским: «Много говорил о своих планах истории русской поэзии (он верил, что останется жить)»144. Знать бы, где и когда произошла эта встреча, многое, может быть, и прояснилось бы.

Возможно, что именно публикация В. С. Буняева побудила литератора С. Виленского, председателя Историко-литературного общества «Возвращение» в обращении-воззвании «Колыме посвящается», в котором он, сообщая о подготовке книги о колымской неволе, просил откликнуться всех, кто располагает какими-то материалами, относящимися к этой теме, вспомнить о Д. П. Святополк-Мирском и его легендарной рукописи. В том обращении С. Виленский писал: «Составителя, в частности, интересуют любые свидетельства о Д. П. Святополк-Мирском, рукопись которого «История русской поэзии от Пушкина до Блока», созданную в лагере, он безуспешно разыскивал в 60-е годы»145.

Рукопись Д. Мирского... Вероятно, из всего того (а это совсем не много, как уже убедился читатель), что мы знаем о лагерной жизни осужденного литературоведа и критика, она – история ее создания и ее судьба – привлекают наибольшее внимание.

Попробуем проанализировать приведенные данные. В сообщении Эд. Поляновского–Э. Белтова опереться не на что – разве что стоит сказать, что работа з/к Святополк-Мирского в котельной (отличная по тем временам синекура!) картами зачета рабочих дней не подтверждается, а эти документы учитывали место работы заключенного точно и к тому же характеризовали эту работу краткими, но обязательными отзывами ответственных лиц. Впрочем, достоверность сведений, приведенных Эд. Поляновским в очерке «Венок терновый», показалась мне сомнительной уже после того, как несколькими строками выше я прочитал, что Дмитрий Петрович «...в 1920 году вступил в Компартию Великобритании» – оставалось только узнать, каким образом нашему герою удалось присутствовать едва ли не на учредительном съезде Этой организации, состоявшемся в Лондоне летом 1920 года, пребывая в то же самое время в Греции? На самом деле, как следует из документов, Мирский прибыл в Лондон в январе 1921 года, а в компартию Великобритании вступил только в 1931 году, то есть десятью годами позже.

В более поздней публикации – «Поэты и палачи» («Известия», № 178, 18 сент. 1993 г.) – Эд. Поляновский, повторив все те же, «хрестоматийные», как он считает, сведения о Д. П. Мирском, вдруг начинает подвергать сомнению едва ли не единственное, что есть достоверного в его информации, – факт смерти Святополк-Мирского на Колыме в 1939 году.

Основанием для сомнений стало сообщение Ю. Реева из Таганрога: «...Отец умер в 1972 году и часто рассказывал мне эту историю с князем, видимо, хотел, чтобы я запомнил».

И далее Ю. Реев пересказывает историю, от которой, –видимо, вполне благоразумно – отказались авторы книги «Современники ГУЛАГа» А. Сандлер и М. Этлис:

«В 1945 или 1946 г. на складе у него (у Реева К. В., дело происходит на Атке. – А. Б.) работал присланный с приисков «на легкие работы» вахтером территории князь Святополк-Мирский. Он сидел на стуле около ворот для проезда грузовых автомашин. Ноги, как пледом, он закрывал выданным ему дополнительным лагерным одеялом. Начальник автобазы тогда был некто капитан (или майор) Татур... Жена Татура, приходя на работу к отцу, говорила ему: «Хочу пройти мимо князюшки». Подходила к калитке, он вставал, распахивал калитку и говорил начальнице: «Прошу!», и это ей очень нравилось.

При Татуре или сразу после него последовало распоряжение угнать князя на прииск. Там, на каком-то прииске, он скончался. Так что после 1939 года он жил еще по крайней мере лет шесть или семь».

Полемизируя с Б. И. Блинером, я направил в редакцию «Известий» заметку, в которой коротко изложил основные факты пребывания Д. П. Святополк-Мирского на Колыме. Она была опубликована в № 47, 13 марта 1993 г. («Князь погиб под Магаданом»). Жаль, что эта заметка не привлекла внимание постоянного известинского автора.

В следующем, 1994 году в российской прессе проявилась еще одна публикация, посвященная лагерной судьбе Д. П. Святополк-Мирского – перепечатка материала «О смерти Князя Святополк-Мирского», опубликованного в нью-йоркском «Новом Журнале» в 1977 году146. Известный эмигрантский литератор Юрий Иваск представил в нем письмо так и не указанного им бывшего колымского заключенного гр. Е. П. Шуваловой, «преподававшей в известном колледже Смита. Она знала Святополк-Мирского еще с раннего детства».

Неизвестный автор письма предпосылает своему горестному сообщению следующее вступление:

«К сожалению, я располагаю сведениями о Князе Святополк-Мирском очень немногими, даты будут некоторые не совсем точные, т. к. сбилось, и мы чувствовали себя, как мухи осенью».

Оставив в стороне вопрос о датах, отмечу, что сообщаемый автором факт отправки з/к Святополк-Мирского на прииск «Пятилетка» не находит подтверждения в его личном деле. К тому же публикатор, видимо, не был в должной мере знаком с тюремно-колымскими реалиями, что помешало ему правильно прочитать некоторые слова в приводимом письме.

Так, слова «прибыли из Гигорханы», возможно, следует читать как «прибыли из Бутырки», «пароход Куку» – определенно знаменитый дальстроевский пароход «Кулу», а «неразборчивое имя» перед словами «пункт № 1» может читаться как «кар-пер» (карантинно-пересыльный, таких в Магадане было несколько, В. И. Нарбут, например, в начале 1938 года содержался на карантинно-пересыльном пункте № 2).

«Зима 1937-38 была для заключенных ужасной. В некоторых лагерях до 75% погибло», – сообщает далее автор письма.

Зима была действительно страшной, новое руководство Дальстроя повысило нормы выработки буквально на всех производствах, при этом нормы питания значительно сократились, еще жестче требовалось выполнение «спец. указаний» –заключенных-каэров предписывалось использовать только на изнурительных общих работах. Добавим сюда и широкую расстрельную практику, унесшую жизнь тысяч человек.

Но процент погибших, названный в письме, представляется мне сильно завышенным – даже если речь об отдельных лаг. командировках. Думаю, что допусти такую гибель какой-нибудь «начальник» – не сносить бы ему головы, потому что поморить зеков – дело нехитрое, а план выполнять кто будет?..

Но далее. «В 1938 году в декабре месяце, – пишет все тот же информатор, – я как инвалид был перевезен в инвалидный лагерь, находившийся в 23 километрах от города Магадана, где я встретил некоторых из московского этапа и мне сказали, что князь Д. Святополк-Мирский находится в этом же лагере в больничном бараке (у него буйное помешательство). Я несколько раз просил разрешения зайти в больничный барак, но каждый раз мне отказывали в этом. Через несколько недель мне санитар сообщил, что князь Святополк-Мирский умер. Я предполагаю, что это было в конце января 1939 года (точно даты не помню)».

Нетрудно доказать, что в указанный период Святополк-Мирского на инвалидном ОЛПе не было – в это время он, без всяких признаков помешательства, как следует из карт зачета рабочих дней, пребывал на Атке. Не отмечает его психического заболевания и акт, согласно которому Святополк-Мирский был признан инвалидом. А другого Святополк-Мирского – и это точные сведения ИЦ УВД Магаданской области – в колымских лагерях за всю их 25-летнюю историю не было. Впору предположить, что какой-то настоящий душевнобольной присвоил его фамилию. А почему бы и нет?

Приведу попутно, коль скоро в публикации Ю. Иваска упомянута болезнь, якобы настигшая Д. П. Святополк-Мирского в последний период его жизни, сведения, сообщавшиеся известным литературным критиком Ивановым-Разумником в его работе «Писательские судьбы» (видимо, из нее В. В. Перхин позаимствовал соображение о том, как Д. П. стал скромным Мирским – см. у Иванова-Разумника: «...вернулся на родину и скромно встал там просто «Мирским» в печальные ряды советских критиков и историков литературы, вынужденных поголовно стать марксистами»147) о причинах смерти Д. П. Святополк-Мирского: «Его сослали на Дальний Восток, в гиблое место – бухту Ногаева (так у автора – А. Б.), где он и умер в 1939 или 1940 году (не помню). Умер – от голода, как сообщал из этого гиблого места находившийся там в ссылке (если тоже уже не умер) другой писатель, известный Юлий Оксман, еще одна жертва нелепого террора»148.

В комментарии к этому сообщению приводится уже цитировавшееся мною письмо Ю. Г. Оксмана к Г. П. Струве 1962 года, т. е. через двадцать с лишним лет после описываемых событий (его содержание Р. В. Иванову-Разумнику, писавшему указанную работу в 1942-43 гг., естественно, не могло быть известно). Есть в письме и такая фраза: «Умер он (Святополк-Мирский – А. Б.) мучительно – от пеллагры особой формы»149.

Но вернемся к свидетельствам, относящимся к рукописи Д. Мирского.

Казалось бы, предельно подробны, а оттого и столь же достоверны сведения о рукописи Д. Мирского, сообщаемые В. С. Буняевым: держал в руках тысячелистный том, читал, но... Есть в этой информации, чрезвычайно привлекательной при первом прочтении, некоторые обстоятельства, вызывающие, при более детальном ее изучении, сомнения. Что это за обстоятельства ?

Инвалидный лаг. пункт, о котором пишет В. С. Буняев, помещался не на 32-м, как в воспоминаниях, а на 23-м км от Магадана. Кстати, и центр СГПУ – Северного горнопромышленного управления, – о котором упоминает выше автор, то есть пос. Хатыннах или позднее пос. Ягодный, расположены не «недалеко от Оймякона, полюса мирового холода», а километров на пятьсот в сторону Магадана, на юго-восток. Впрочем, ошибки в расстояниях, в километрах (привязка обычно производится к «осевой линии» Дальстроя – Колымской трассе) – самые распространенные и объяснимые в воспоминаниях бывших узников лагерей. Примеров тому множество.

Существеннее кажется мне другое обстоятельство. Здесь, на 32-м (или на 23-м) км В. С. Буняев узнал о содержащихся в колымских лагерях «известных в стране» писателях. Но ни Бруно Ясенский, ни Осип Мандельштам колымскими з/к з/к не были, хотя легенды о их пребывании здесь действительно существовали, мне приводилось и слышать и читать об этом не раз. Варлама Шаламова считать в то время известным в стране писателем нет никаких оснований – известность придет к нему лишь через несколько десятилетий, когда будут опубликованы его трагические, вобравшие горький колымский опыт произведения, а тогда... Каким образом слух о пребывании на Колыме известного писателя Шаламова мог достигнуть слуха Буняева, если Шаламова как писателя еще не существовало?

Кто же остается в названном мемуаристом ряду? Один А. Алдан-Семенов, широкая известность которого как писателя также была впереди – а пока он лишь провинциальный поэт, бывший руководитель Кировской областной писательской организации, один из переводчиков Джамбула.

Обратимся к следующему ряду обстоятельств. В. С. Буняев оказался в инвалидном лагере, вероятно, весной 1940 года. Оттого фраза: «Он (имеется в виду Святополк-Мирский. – А. Б.) умер два года назад вон на тех нарах», произнесенная С. В. Вартаняном, неверна – со дня смерти Мирского не прошло и года. Рассказчик, судя по приведенным обстоятельства, несмотря на свою должность – санитарный врач, тоже заключенный. Ибо будь он вольным, не жил бы он, как пишет Буняев, в кабинке, не мог бы он, будучи вольнонаемным, поселить у себя заключенного Буняева. Предположение, на мой взгляд, выглядит достаточно обоснованным, но ...заключенный Вартанян Сергей Васильевич, 1880-го или около того года рождения (В. С. Буняев сообщает, что его рассказчику было шестьдесят лет) по учетам спец. фондов ИЦ УВД не проходит – не было такого заключенного на Колыме.

Я легко допускаю, что автор воспоминаний (мое письмо к нему, посланное в адрес издательства, осталось без ответа) мог неверно назвать фамилию – ведь рассказывал он о событиях пятидесятилетней давности, но согласитесь, там неточность, здесь ошибка, здесь еще одна – что же остается в рассказе достоверным?

Однако и не эти перечисленные неточности и ошибки вызывают у меня главные сомнения в существовании рукописи заключенного Д. Мирского. Я думаю о том, могла ли она появиться вообще?

Пребывание Д. П. Святополк-Мирского на Атке пришлось, как мы помним, на конец 37-го, 38-й и начало 39-го годов – период общего, весьма сурового ужесточения лагерного режима, а для осужденных по 58-й и «литерным» статьям – ужесточения особенного. Уделом «врагов народа» были, как правило, только «общие работы» – тяжелый физический труд. Не миновала эта участь и Святополк-Мирского.

Ужесточение коснулось всех сторон лагерной жизни, вплоть до права переписки (оно было урезано), чтения газет, пользования библиотекой. Работать в таких условиях над солидной по объему рукописью было бы чрезвычайно сложно – вероятно, едва ли возможно.

К тому же, что могло стать моральным (о материальном тут вообще речи быть не может) стимулом такой работы для сломленного физически – это произошло в первые же месяцы пребывания на Атке – человека? Подводя в горестных раздумьях итоги своей недолгой (а в 1938 году Дмитрию Петровичу было лишь 48 лет), но несомненно яркой жизни, несчастный заключенный, спрашивая себя по самому строгому счету, мог сказать, что успел он уже немало. И история русской поэзии – в частности, среди многих других трудов! – пусть не собранная под одну обложку, а существующая в виде отдельных статей, была им уже написана. А вот собрать, написать, по сути дела, заново, пользуясь могучей, не застывшей и на колымском морозе памятью (по поводу памяти – как не привести здесь великолепный пассаж из статьи Д. Мирского «Об Эдуарде Багрицком», написанной в 1934 году: «Стихи пишутся не для того, чтобы быть прочитанными только один раз. Стихи «доходят» по-настоящему только тогда, когда они глубоко сели в подсознании. По-настоящему дошедшими до читателя они могут считаться, только когда он их знает наизусть. Только тогда начинается то интимное и органическое общение с ними, которое приводит к их полному пониманию. Сам Багрицкий знал наизусть огромное количество стихов»150. Видимо, так написать мог лишь человек, знавший русскую поэзию, в том числе и наизусть, не хуже), увидеть в изученном новые, неожиданно открывшиеся черты и представить их сейчас, здесь – а для чего?

Допустим, что удастся завтра раздобыть клочок бумаги (для целей письма использовали листики «папиросной» бумаги, перепадавшие иногда, вероятно, вместе с махоркой –на таких будут написаны, переписаны для памяти и защиты в полу бушлата около двух десятков лагерных стихотворений Елены Владимировой, в других случаях использовали грубые листы «аммональной», обертки от взрывчатки – в книжечке, сшитой из такой бумаги, писал свой политический трактат заключенный журналист Борис Грязных, но в любом случае бумага была острейшим дефицитом), а послезавтра –еще клочок. Допустим, что, таясь, удастся что-то нацарапать на этих клочках непослушными (последствие обморожения) пальцами. Что удастся собрать и сберечь (только где? обыски в бараках и на вахте проводят постоянно – упомянутые мною стихи Елены Владимировой были-таки обнаружены шустрыми оперативниками, хотя и телогрейка та надежно припрятывалась, и приобщены к новому уголовному делу в качестве «вещественных доказательств», вспомним и рассказанную А. Ванеевым историю изъятия у него рукописи Л. Карсавина при переводе из одного лагпункта в другой – к этим воспоминаниям, «Два года в Абезе»151, мне еще придется вернуться; а оба указанных здесь случая произошли не в 38-м, а во времена куда более либеральные – в 1944 и 1952 годах) ворох или кипу таких вот бумажек – для чего?

Отсюда не выйти. Здесь не спастись. «С Колымы не возвращаются». Разве что за пулей после переследствия. Обманул негодяй следователь – Сосин, Муляров, кто там еще... Обманула вся эта свора псов, которым и имени человеческого нет и быть не может. Какая уж тут русская поэзия, при чем тут она? Грубая, бесчеловечная советская проза. Проза советской жизни.

Какой нелепицей из колымского далека могли представляться маститому ученому и неутомимому литературному критику его собственный интерес к ее литературному отражению – произведениям советских писателей, и та роль, которую он отводил этой литературе в процессе своей политической «перековки». Вспомним соответствующее утверждение в статье «Почему я стал марксистом».

Нет, едва ли то гнетущее отчаяние, в котором не мог не пребывать заключенный Святополк-Мирский, было совместно с какой-либо творческой работой – даже если речь идет о таком труженике, как наш герой.

Так получилось, что после долгой «осады» архивов местных правоохранительных органов, пробившись, получив возможность знакомства с какими-то отдельными делами (первоначально требовалось для знакомства чуть ли не с каждым составлять подробное обоснование – для чего, по чьему ходатайству), первым из них я получил в руки дело заключенного Святополк-Мирского. Читатель может представить, какими глазами я глядел на всплывшие из дальстроевских тайников документы. Впрочем, в тот день, в те минуты у меня ненадолго хватило мужества – придумав какую-то отговорку, договорившись о работе на следующий день, я бежал (малодушно, конечно) из-под все еще холодных сводов помещения, в котором сравнительно недавно помещался следственный изолятор – в теплую осень магаданских улиц. В каком необыкновенном контрасте пребывали холод и ужас от тех документов, только что коснувшихся моей души, и тихая беспечность золотой – от пожелтевших минувшей ночью лиственниц – магаданской осени!

И первой удачей в занявших еще полтора года просьбах – они же надоедания-приставания, так, вероятно, оценивали мои обращения работники центрального архива КГБ –было архивно-следственное дело Святополк-Мирского. А в промежутке – поверх всех интересов, розысканий, рассматриваний десятков случаев и судеб – поиски-улавливания каких-либо сведений, касавшихся моего сегодняшнего героя.

И первую столь пространную работу, посвященную судьбе бывшего колымского заключенного, отчетливо сознавая, как велики еще наши и мои, в частности, пробелы в знаниях об этом человеке, я пишу о Д. П. Святополк-Мирском...

Надо ли после этих признаний говорить о том, как хотелось бы мне верить в рассказы о рукописи Д. Мирского, хранить надежду на то, что где-то – а ведь это может быть совсем недалеко от моего дома, полчаса езды – она может мирно покоиться, закопанная (предварительно, конечно, тщательнейшим образом упакованная – мечтать, так уж мечтать!..) под фундаментом какого-нибудь полуразвалившегося строения. Ведь Дмитрий Петрович, с его-то кипучей энергией (вспомним слова Кудровой), неиссякаемой работоспособностью, мог (ну давайте поверим, что мог!), наперекор всем описанным тяготам, взяться за тот титанический, соответствующий масштабу его личности труд – именно о русской поэзии, словно бросив вызов всему тому, что его окружало в те дни и месяцы, всему тому, чем он занимался за пять «советских» лет. Ведь мог же он совершить такое, скажем без преувеличения, деяние?! Кому же, в конце концов, как не мне в это поверить?..

И все-таки я думаю, что рассказы о рукописи, созданной в лагере Д. Мирским, не более чем легенда. Одна из многих десятков или сотен, одна из, может быть, самых красивых – но легенда.


13.


Не будет преувеличением сказать, что наши сегодняшние и, в не меньшей степени, представления свидетелей, участников и жертв тех событий, наши, становящиеся теперь общими (равно как и утаиваемые кем-то до гробовой доски) знания о тогдашней Колыме сплетены большей частью из легенд, они насквозь мифологизированы – сознательно или стихийно, письменно и изустно, официальными источниками и народной молвой.

На этой громадной – во времени и пространстве – территории, будь она Чудной планетой, Золотой Колымой или Полюсом лютости – отдельные известные судьбы суть пунктиры, а немногим достоверно известные факты – реальные географические объекты, которые своим существованием лишь подчеркивают неизвестность, неоткрытость и до сих пор этих пространств.

В основе мифической истории Колымы лежит реальное, официальное, но до сих пор лишь упоминавшееся постановление Совета Труда и Обороны от 13 ноября 1931 года № 516, подписанное В. Молотовым в качестве председателя и И. Межлауком за секретаря, – об организации треста «Дальстрой».

В этом документе, несомненно вобравшем в себя немалый социально-экономический опыт предшествующих крупных строек с использованием труда заключенных – может быть, в силу того, что этот опыт выходил теперь из стадии оправдавшего себя эксперимента (вспомним Беломорканал и Вишеру) и превращался в долгосрочную, подчиненную высшим государственным интересам практику – по существу отсутствовали конкретные указания на то, кто и что будет делать и вообще где все это будет проходить, сообщалось лишь, что местом действия станет «район Верхней Колымы», что при тогдашних освоенности территорий Крайнего Северо-Востока и уровне знаний о них было едва ли не равнозначно упоминанию Марса или обратной стороны Луны. Постановление не сообщало о целях предстоящего строительства – словно этот процесс был самодостаточен для его организаторов152.

Официальное мифотворчество инспирировало, одновременно и подпитываясь им, личный энтузиазм и столь же горячее желание творить легенды непосредственных участников разворачивавшегося «строительства», вольнонаемных работников – договорников-дальстроевцев или, по презрительному наименованию, бытовавшему среди заключенных, «вольняшек», увидевших в районе Верхней Колымы советский вариант легендарного Клондайка с его известными по художественной литературе, возможностями.

Вряд ли кто-нибудь из них, меркантилистов-романтиков, подписавших тогда, в тридцатые, сороковые, пятидесятые даже, пусть и с выглядевшей явно необычно, но ведь и не с чертом – с советской, в конце концов, государственной организацией, нормальный, хотя и «срочный» трудовой договор, мог предположить, усаживаясь в комфортабельный или даже специальный (так было в самый первый период, так случалось и позднее, при очередном широко объявленном призыве добровольцев) экспресс, снаряжавшийся в путь от перрона Ярославского вокзала в Москве, или подсаживаясь в него по пути следования в каком-нибудь Мухосранске, вряд ли новый советский конквистадор мог предположить в те радостные и безмятежные дни транзита через всю нашу счастливейшую страну (и как тут не вспомнить то пьяно-обжорное обалдение, в котором пребывали замечательные инженеры человеческих душ, путешествуя по трассе Беломорского канала), чем обернется для него такое простое и честное желание набить котомку ассигнациями («За зарплатой будете с наволочками ходить!» – излюбленная шутка ответственных представителей Дальстроя, выписывавших завербованному первый, внушительный аванс).

Чем обернется этот договор, подписанный отнюдь не кровью, а обыкновенными фиолетовыми чернилами? Лишь навсегда покинутыми и отринутыми родительским домом, прежним образом жизни, милыми увлечениями и смешными привычками? Или смертным приговором после нескольких месяцев или лет (это уже как повезет), проведенных во Внутренней тюрьме У НКВД по ДС – «доме Васькова»? Быстро обретенным алкоголизмом и стремительным скатыванием по социальным ступеням, пока на последней из них, в сладком хмельном забытьи, не настигнет холодная смерть? Или долгим счетом лет – у тех, кто сумеет себя сохранить – и внушительной суммой на сберкнижке, и просторными кооперативными хоромами или только утлой развалюшкой – и это как повезет – ныне на «материке»?

Они еще живут рядом с нами, уважаемый читатель, – совсем немногие из той железной когорты все перенесших дальстроевцев – такие же, как вы, без всяких опознавательных знаков особой судьбы на лицах и пиджаках, вы не отличите этих людей от других своих соседей в тихом московском дворе или шумной магазинной очереди, – и совсем другие, в корне отличные от вас, потому что в свое время и в своем месте они вдохнули то, что вы никогда теперь не сумеете даже попробовать: разреженный, горний воздух социализма...

Вам ли понять их мифы? Да и не станут они рассказывать, что знают и во что верят, постороннему – об этом только в узком кругу ближайших друзей, сохранившихся от тех времен, особенно сейчас, в наше нелегкое время. А к горниму воздуху мы еще вернемся в этом повествовании.

Свои мифы, свои легенды были и у тех, кому, как нам сейчас кажется, и надеяться было не на что – не то, что сказки сказывать. Как это ни парадоксально, но вслед (а то и раньше многих из них) за вольнонаемными легенду о неисчерпаемом Клондайке, переместившемся теперь на Колыму, исповедовали, вкладывая в нее свою веру не только в то, что удастся спастись и выжить (заметим, кстати, что среди тех вольных флибустьеров, ехавших по договорам с Дальстроем, было и определенное количество сухих прагматиков, которые полагали Колыму не столько золотым дном, где можно обогатиться, сколько местом, где можно спастись, спрятаться от развертывающихся репрессий, ну а если при этом еще удастся прилично заработать – так это уж и вовсе оправдывает название Чудной планеты), легенду о Колыме-спасительнице творили и распространяли и некоторые (процент, естественно, установить невозможно) заключенные. И ритуал отбора, установленный во Владивостокским отделении Севвостлага, только укреплял веру: раз не всех берут, значит, там в самом деле лучше будет.

Есть и еще один основополагающий миф, лежащий у истоков Золотой Колымы, – миф о характере ее богатств. Общеизвестно, что решение о промышленном освоении Крайнего Северо-Востока напрямую связано с результатами Первой Колымской экспедиции, проведенной в 1928-29 годах. Ее руководитель дал весьма перспективный прогноз золотоносности региона, вошедший в историю как «вексель Билибина», под который, собственно, и было затеяно все это «дорожное и промышленное строительство». Но прогноз первооткрывателя строился на наличии здесь богатых месторождений рудного золота, которых ни ему самому, ни его ближайшим помощникам обнаружить не удалось. Промышленную основу золотодобычи на Колыме (а впоследствии и на Чукотке) составили на многие десятилетия россыпные месторождения, освоение которых отличается от освоения рудных по большому количеству важнейших показателей.

К их числу относится, прежде всего, количество и качество требуемой рабочей силы, объем затрат на капитальное строительство, характер всей инфраструктуры.

Попробую расшифровать это, может быть, не совсем ясное положение простейшим примером. Имеет ли значение для экономики (и политики), что именно будет сооружаться в неведомой глуши, практически лишенной коммуникаций с центром (это обстоятельство при освоении Колымы в любом случае стояло на первом месте) – малое число крупных предприятий с относительно малым количеством рабочей силы (обладающей относительно высокой квалификацией и высокими физическими свойствами), которые будут в неизменном виде работать десятки лет, или нужно строить ежегодно большое количество малых предприятий с большим количеством неквалифицированной рабочей силы?

Различия громадные. В интересующем нас плане они провели, в частности, к тому, что «валютный цех страны», а таковым Колыма стала в считанные годы, потребовал гораздо больше рабочей силы, чем можно было предположить, скажем, в 1929-30 годах – приказ № 287/с о создании Севвостлага и выделении для него в 1932 году «...16000 вполне здоровых заключенных с соответствующим количеством административно-хозяйственного лагерного персонала и охраны из заключенных» был подписан 1 апреля 1932 года зам. председателя ОГПУ Г. Ягодой.

Реконструируя сегодня истоки и замыслы той репрессивной политики, анализируя связь между объемами производства «комбината особого назначения» (более позднее сталинское определение Дальстроя) и потоками направляемой сюда рабочей силы, не вправе ли мы высказать предположение о том, что Колыма, в силу реального, а не мифического характера своего производства, сама инициировала (в доступной ее власти степени) размах репрессий периода 1937-38 годов (для Колымы этот период – попытка достигнуть максимально возможного результата, закончившаяся успешно) и 1945-46 годов (безуспешная попытка восстановить утраченные за годы войны позиции)? О том, что власть Колымы в экономике страны была значительной, дает представление хотя бы такой факт – дальстроевский бюджет 1948 года шел третьим, пропустив впереди себя только бюджеты РСФСР и Украины.

Целый комплекс легенд, родившихся в разное время и рождающихся по сей день, что вполне естественно, так как подлинные сведения на сей счет в полном объеме не приводились, связан со сроками, количеством и характером прибывавших сюда этапов.

Доводилось встречать упоминания о первых этапах, доставленных на Колыму еще в 1928 году – якобы для строительства Бутыгычага, то есть еще до организации Дальстроя, тогда как первый этап (в количестве 2066 человек) был доставлен в бухту Нагаева 20 июня 1932 года, а строительство Бутыгычагского горнодобывающего комплекса началось только в 1938 году. Особенно много неточных сведений сообщалось и сообщается об общем количестве колымских заключенных и их разовом (погодичном) количестве – общие цифры составляли, по мнению публикаторов, 4,5 и более миллионов, а разовое наполнение лагерей доходило до 1 –1,5 миллиона заключенных. На самом деле через колымские (а также чукотские и якутские, коль скоро эти территории находились в ведении Дальстроя, а также лагпункты, находившиеся за пределами дальстроевской территории – например, в Комсомольске-на-Амуре) лагеря, действительно, прошло огромное количество заключенных, но было их много меньше, чем сообщают легенды. Весь Севвостлаг, обслуживающий предприятия Дальстроя, пропустил через свои вахты (по данным на 1 января 1954 года, то есть за двадцать с лишним лет) около 750 тысяч заключенных. Если прибавить сюда около 14 тысяч заключенных Берлага, не входившего в систему Севвостлага (цифра может быть уточнена только с помощью едва ли не поименного учета), мы получим примерно 765 тысяч. Это будет общий итог за всю 25-летнюю (1931-1957 гг.) историю существования Дальстроя.

Разовое же наполнение указанных лагерей, даже в периоды самых многочисленных этапов, не будет намного превышать 150 тысяч человек. Столь же значительно корректируются (хотя и тут итоги будут чудовищны) легендарные сведения о числе тех, кто погиб на Колыме (и в других местах содержания, относящихся к дальстроевской системе): около 15 тысяч расстрелянных (большая часть здесь приходится на 1937-38 годы) и около 130 тысяч умерших.

Я не принадлежу к числу тех, кто, по мнению Л. Разгона, считает, что «...есть люди, заинтересованные в том, чтобы исказить истину и преувеличить число жертв»153. Думаю, что умышленно эти цифры никто не завышал: они складывались стихийно, отражая столь же непознанную стихию репрессий. И в этой сфере легенды неизбежно уступают место точному знанию.

В представлении сегодняшних читателей немногих исторических исследований и многочисленных воспоминаний бывших узников колымских лагерей основным контингентом Севвостлага являлись политические заключенные (то есть осужденные по ст. 58 УК РСФСР и соответствующим статьям УК союзных республик, а также «литерным» статьям). И это еще один – может быть, самый распространенный и легко объяснимый миф: они никогда не составляли большинства среди заключенных Севвостлага, лишь в отдельные (и недолгие) периоды число политических заключенных на Колыме достигало 25-30 процентов от общего количества находившихся здесь.

Еще в большей степени, чем количество заключенных, «завышалось» в колымских легендах количество добывавшегося здесь золота. В иных воспоминаниях его было здесь столько, что по нему буквально ходили, а добытое и отгруженное, оно заставляло оседать ниже ватерлинии гигантские океанские пароходы Дальстроя... И эти легенды рождались из-за отсутствия точной информации – до недавних времен объемы добычи золота считались совершенно секретными не только в плане всего Дальстроя или его правопреемников, но и отдельного прииска и горного участка. Стоит вспомнить, что многие десятилетия золото и олово – главные объекты горнодобывающей промышленности Крайнего Северо-Востока, как бы не имели здесь своих названий, в печати, да и в некоторых отчетах, они проходили как металл № 1 и металл № 2.

Открытые ныне (до начала пятидесятых годов – сколько добывалось позднее, продолжает оставаться охраняемой тайной) сведения о добыче золота рисуют следующую картину первых лет деятельности Дальстроя: было добыто в 1934 г. – 5515 кг, в 1935 – 14460 кг, в 1936 – 33359 кг, в 1937 – 49728 кг.

Пик добычи – 90 тонн (хотя и есть в одном из вариантов известной песни «Я помню тот Ванинский порт...» такие слова: «Сто тонн золотишка за год...»), пришелся на предвоенные годы. Далее последовал спад, вызвавший в конце сороковых годов к жизни теорию затухания золотодобычи на Крайнем Северо-Востоке. Она была существенно поколеблена в пятидесятые-шестидесятые годы вводом новых золотодобывающих предприятий Чукотки, однако этот период, равно как и последующий, находится уже за пределами нашей темы.

А возвращаясь к интересующим нас временам, следует сказать, что не только ее отдельные составляющие – вся история Крайнего Северо-Востока была сознательно и стихийно мифологизирована. В первом случае – местными историками, что было вполне естественно для людей, состоявших на государственной службе: весь советский период существования Крайнего Северо-Востока был накрыт калькой-сеткой официальной периодизации, и она, эта калька, с некоторыми поправками на задержку здесь известных общеполитических процессов (скажем, завершение гражданской войны и окончательное установление Советской власти на Охотском побережье пришлось только на 1923 год, завершение коллективизации затянулось до середины, а кое-где и до конца сороковых годов, начало индустриализации естественно связывалось с учреждением Дальстроя...), создавала иллюзию обыкновенности – отмеченной кое-какой северной спецификой, разумеется – течения здесь общих для всей страны исторических процессов. При этом игнорировался важнейший фактор развития и существования региона: его жизнь полностью подчинялась специальным постановлениям правительства, коль скоро на первом этапе Дальстрой был в ведении СНК СССР, а затем – ведомственным приказам НКВД (МВД) СССР, а также внутренним, имманентным законам развития необыкновенного организма.

При этом такие важнейшие условия развития любого региона как исходное наличие тех или иных социальных групп, их интересы, традиции, участие в общественном разделении труда здесь, на Крайнем Северо-Востоке, новорожденным организмом и опекавшими его центральными органами могли едва ли не игнорироваться по причине незначительности этих условий для его существования – все коренное население региона к моменту создания Дальстроя составляло, вероятно, не более двух десятков тысяч человек и оказать хоть какое-то влияние на деятельность новой организации не могло. Разве что как-то отразиться в ее политических и пропагандистских планах. Новая система (она же организация), не связанная никакими предшествующими социальными условиями, начинала здесь свою историю с чистого листа. Отметим этот момент особо.

Стихийная история региона, воспроизводимая в воспоминаниях бывших колымских сидельцев и написанных на основании этих воспоминаний исследованиях (а иных, кроме этих воспоминаний, источников у исследователей до недавних пор попросту не было), опирается на отдельные фигуры, связывая именно с ними характер происходивших на Колыме событий. В числе этих фигур директор Дальстроя Берзин, его преемники, именовавшиеся уже начальниками той же организации, Павлов и Никишов, начальник УНКВД Сперанский, начальник Севвостлага Гаранин, прокурор Метелев, начальник Маглага Гридасова... Общеизвестных, общеколымского масштаба фигур мы насчитаем немного.

И надо ли говорить, что каждая из этих фигур, воспроизводимая на страницах воспоминаний отнюдь не на основе конкретного или обладающего хоть какой-то полнотой знания, оказывается предельно мифологизированной? Что миф о «добром дедушке» (есть авторы, которые умильно связывают название колымской сопки «Дедушкина лысина» с его прической) Э. П. Берзине никак не корреспондируется с деятельностью человека, пришедшего на Колыму сложившимся работником ГПУ-ОГПУ и выполнявшим здесь все принципиальные установки этой системы?

Позорная слава палача-садиста, залившего Колыму морем крови (в иных воспоминаниях сообщается, что он лично расстрелял сотни тысяч человек), досталась прибывшему на Колыму в начале декабря 1937 года С. Н. Гаранину, а расстрельная тройка УНКВД по ДС была организована и начала действовать еще в сентябре. К концу октября (Берзин покинет Колыму в начале декабря) она вынесла около двух тысяч расстрельных постановлений.

Привожу эти факты отнюдь не для того, чтобы опорочить запечатленный в опубликованных и устных воспоминаниях свидетели образ первого директора и, тем более, не для того, чтобы обелить деятельность тогдашнего начальника Севвостлага – только для того, чтобы подчеркнуть искаженность и того, и другого образов в народном сознании. И потребуется еще, вероятно, немало усилий историков, чтобы подробно документировать деятельность на Колыме каждого заметного исторического персонажа, олицетворяющего ту или иную сторону единой, четко осуществлявшей свои функции машины.

С не менее легендарными сведениями мы сталкиваемся, обращаясь к судьбе того или иного рядового обитателя Особого острова, отдельного з/к или «вольняшки». Таких легенд, сотворенных о себе и других – теми, кому удалось спастись и поделиться своими воспоминаниями, и легенд неизвестных авторов – я мог бы привести немало. Занимаясь на протяжении нескольких лет по преимуществу судьбами оказавшихся здесь литераторов, я уже писал о том, как, скажем, неверно представляет эта легенда трагический финал колымской судьбы поэта Владимира Нарбута154, как далеки подлинные обстоятельства уголовного дела прозаика Георгия Демидова, возбужденного здесь, на Колыме, в середине сороковых годов, от того, как они представлены его другом Варламом Шаламовым в рассказе «Житие инженера Кипреева»155, как трагичны были подлинные обстоятельства гибели поэта Александра Шевцова156.

Не находя в той или иной легенде подтверждения добытым документальным материалам, я, тем не менее, весьма далек от того, чтобы отвергать – что называется, с порога – любые сведения легендарного свойства. Более того, все мы, кто заинтересован в подлинном знании истории Особого острова, должны испытывать к этим легендам самое высокое уважение, ибо они сохранили и донесли до нас имена и крупицы сведений (пусть и в искаженном виде) из времен, которые нам еще предстоит изучить и оценить. Долгие десятилетия только они, эти легенды, были единственным источником нашей связи с тем временем, пусть слабым, но пробивающим толщу лет сигналом.

А их недостоверность... От работников архива магаданского УВД доводилось слышать, что известны более двухсот мест захоронений заключенных Севвостлага. Находящиеся на окраинах нынешних поселков и городов (а то и в их черте) и в местах, ныне необитаемых, подвергшиеся разрушениям (в них повинны и природные явления, и кощунственное любопытство людей), и сохранившиеся в неприкосновенности, обширные и малозаметные, как пикет на очередном километре – они в равной степени непрочитываемы: нет документации, неизвестно кто именно похоронен в данном месте, единственный более или менее достоверный документ – справка в личном деле заключенного, но в ней место захоронения указано так, что найти его сегодня практически невозможно: в восьмистах метрах на юго-запад от командировки, а где та командировка – от нее уже и следа не осталось...

Много известно захоронений – и до сих пор нет точных сведений, где же похоронены расстрелянные. А их было немало. А потому я не сбрасываю со счета и версию гибели Нарбута, предлагаемую легендой: осужденных утопили вместе со старой баржой в бухте Нагаева... Никто еще не обследовал бухту на этот предмет, никто не знает, что кроме обычного металлического хлама лежит на ее дне.

Не найдя документального подтверждения легенде о пребывании здесь Бруно Ясенского, я, тем не менее, не считаю, что она опровергнута окончательно, не исключаю предположения о том, что Ясенский, упорно называемый в числе колымских заключенных не в одном воспоминании, мог быть здесь под другой фамилией – может быть, и с обязательством молчать о собственном имени и судьбе. Другие легенды (о людях, якобы живших здесь в лагерях под чужими фамилиями), несколько совершенно загадочных архивных дел бывших заключенных, в которых имеются глухие, на несколько месяцев и даже лет провалы в документированном лагерном бытии, дают, как мне кажется, основание для того, чтобы и эту версию, как бы ни казалось она фантастичной, держать в уме. Писал же, как следует из недавней публикации, осужденный на смертную казнь Н. И. Бухарин в прошении о помиловании (14 марта 1938 года) о своей готовности стать другим – «...пусть будет он хоть ПЕТРОВЫМ», жить и работать «...в одиночной камере, на Северном полюсе, в Колыме, где угодно, в любой обстановке и при любых условиях»157. А вспомним донельзя правдоподобные .истории второго, загробного существования Михаила Кольцова! Уровень наших сегодняшних знаний о том прошлом таков, все еще таков, что отмахиваться от легенд, игнорировать их содержание, отводить самою возможность присутствия в них какой-то доли истины, исследователь, как мне кажется, не вправе.

Существование легенд об Особом острове – в его пределах и за его границами – их содержание, поистине энциклопедическое – от грубых блатных «параш» про более чем вероятное освобождение или слухи про столь же неминуемый при очередном осложнении международной обстановки – а случись война, так уж и наверняка – расстрел всех контриков-фашистов, до стратегических обзоров событий в мире, осуществляемых лучшими умами страны, посеянными по десяткам лагпунктов, могло бы стать темой отдельного увлекательного исследования. Отчасти, в том виде, в каком они укладывались в криминальные составы различных агитаций и пропаганд – контрреволюционной, церковной, троцкисткой, националистической и т. д., в каком доходили до них шустрые, но и не всемогущие, конечно, оперативники, они закрепились, материализовались в громадном количестве томов старых уголовных дел.

Но все-таки несравненно больше легенд существовало, вероятно, изустно – одни вспыхивали, разносились и гасли, другие, словно получив патент на достоверность, существовали устойчиво многие годы, проникали за пределы Особого острова, обнаруживая себя совсем в других краях, а то и за рубежом.

Можно предположить, что колымский лагерь постоянно (а в те, случавшиеся по разным причинам периоды, когда он напрочь лишался газет, когда существенно ограничивались и иные связи с миром, – особенно) жил легендами. Да только ли лагерь? Существование двух соседствующих с ним сред –охранно-репрессивного аппарата и вольнонаемного контингента Дальстроя – было, несомненно, пронизано легендами не в меньшей степени. Аппарату нужно было постоянно пребывать в состоянии боевой готовности, быть в противостоянии контингенту заключенных. Плановая «разгрузка» лагерей, то есть освобождение от тех, кто уже не способен был работать, выглядела бы лишь кровавой бойней, весьма деморализующе действовавшей на рядовых исполнителей, если бы она не объяснялась неустанным и массовым саботажем и вредительством этих троцкистских и фашистских выродков... Какие фантастические фабулы – намерение бежать через Берингов пролив на Аляску (это из лагеря в районе центральной Колымы, существеннейшая улика – географическая карта, вырванная из школьного учебника), шпионаж в пользу Польши (опять-таки из-за колючей проволоки), дерзкие попытки диверсий, завершавшиеся выводом из строя автомобильной коробки передач и т. д. – хранятся в старых архивных делах.

Да разве громадное, с сотнями обвиняемых и осужденных дело об антисоветской, повстанческой, троцкистской, террористической, а также, разумеется, и шпионской организации, руководителем которой волей высшего начальства НКВД был поставлен сам Э. П. Берзин, знаменитое дело № 17777, над которым, не покладая рук, трудился весь аппарат УНКВД по ДС, руководимый специально присланной «московской бригадой», разве это дело – не гигантский, чудовищный миф, питавший сознание всей Колымы на протяжении полутора лет, пока оно создавалось, и еще много лет спустя (и уже после того, как были расстреляны самые активные его творцы), до середины пятидесятых годов?..

Мифотворчество на Колыме знало, вероятно, свои приливы и отливы. То есть, существуя все двадцать пять дальстроевских лет, оно, в отдельные периоды, обусловленные внешними причинами, было особенно интенсивным, в другие, когда обстановка не сулила больших перемен, словно стихало, но не прекращалось, видимо, никогда, составляя необходимейшую и естественную для Особого острова атмосферу существования.

Эта атмосфера была, вероятно, особенно насыщенной в середине пятидесятых годов, в период массовых амнистий и первой волны реабилитации, она истончалась, рассеивалась по ходу лет, по мере того, как Магадан, да и весь регион, утрачивали не то чтобы свой особый статус – он-то ушел сразу, как не стало Дальстроя – но стиль, не подвластный одному лишь росчерку пера, на его искоренение, на замену чем-то другим понадобились годы...

Но и они прошли, в значительной степени сменилось, обновилось население, которому, в общем-то, уже мало было дела до того, что там, когда и где происходило: разъехались, большей частью, и бывшие сидельцы, и бывшие охранники; сменилась ситуация в стране – было решено, что о культе личности и его последствиях – так это называлось в терминах тех лет – все необходимое сказано и тема исчерпана. Особого острова больше не существовало.

Странными были последующие лет двадцать на этой территории. Странным было и наше мироощущение – я имею в виду тех, кто по службе и по призванию был летописцами того времени. Мы следили за работой комсомольско-молодежных бригад на золотых приисках и боролись «За миллион оленей» (потом выяснилось, что такого поголовья пастбища Северо-Востока просто не выдержат), пропагандировали «Комсомольский поход за знаниями» и полагали, что «Яичницу на каждый стол – твоя задача, комсомол!» Были северная целина и строительство дороги Магадан-Балаганное, Всесоюзная ударная стройка – Билибинская атомка и мечты о третьей очереди БАМа, которая дотянется и до Магадана...

Мы жили полной и, смею заверить, интересной жизнью, отчасти осознавая, что наш быт, наш опыт все более и более теряют романтический, пионерский, первопроходческий характер, но и полагая при этом, что на наш век пург и прочих северных прелестей хватит. А еще было трудно формулируемое ощущение сиротства. То есть поначалу оно возникало у всех, приехавших сюда, так как где-то очень далеко остались и дом, и родные, и вся прежняя жизнь. Кое-кто уезжал, не в силах бороться с этим чувством, прожив здесь положенные три года, как только заканчивался срок договора. Иные даже раньше – просто бежали. Другие жили подолгу, так и не желая привыкнуть к Северу, жили, как здесь говорят, на чемоданах – мечтая только об одном: уехать... Тут психологических загадок не было.

Труднее было тем, кто осознавал свое родство с этой землей – кровное или приобретенное за вложенные в нее годы. Трудно было потому, что земля эта молчала.

Помню, как зимой 1961 года я бежал через снежную целину от застывшей на дороге редакционной «Победы» к недалеким, неизвестным мне тогда строениям, в надежде найти там людей с какой-нибудь техникой, чтобы «дернуть» нашу машину. Помню, как упало мое сердце в тишину полузанесенного снегом барака. Никого... И в следующем, и в еще одном. Спустя год или даже раньше, в этих строениях, принадлежащих когда-то Нижнему лагерю Бутыгычага, бригада Анны Лукьяненко разводила кур на «мягкой подстилке». И были эти куры не какими-то «облученными» исполинами –обыкновенные зачуханные несушки, и не видел я на этой ферме яиц с красными, кровавыми желтками (о них много лет спустя поведал в журнале «Огонек» заезжий кинорежиссер) – обычные яйца: яичницу на каждый стол, как сочинил тогда редакционный поэт Вадим Кузнецов.

Помню, в конце шестидесятых на очень дружеском и грустном банкете – провожали с Колымы Владимира Ефимовича Фейгина, директора прииска «Бурхала», комсомольца-добровольца с московской Красной Пресни, отдавшего этим местам более тридцати лет жизни, вольнонаемного дальстроевца, человека с добрым и мужественным сердцем (широко известен случай, когда он, работник политотдела Северного ГПУ, спас от верной гибели заключенного режиссера Л. В. Варпаховского, спрятав его от этапа на особорежимную «Джегалу»), на этом банкете, ближе к концу, мой сосед за столом, узнав, что я из газеты (ас Владимиром Ефимовичем у нас были давние добрые отношения), сказал: «Э, не про то вы, ребята, пишете. Пришел бы кто-нибудь из вас ко мне – я бы рассказал...» Потом я узнал, что моим соседом был Глобенко, последний начальник бурхалинского лагеря, в шестидесятые годы он работал здесь же инженером ПТО.

Кинуться бы мне тогда, на следующее утро, к этому человеку!.. Но утром нужно было мчаться в Магадан (а до него от «Бурхалы» почти шестьсот километров), чтобы успеть написать материал в номер – ближайший. Федя Редлих, тогдашний собкор АПН, договорится с экипажем, и когда стремительный (по тем временам) ИЛ-18 закончит набор высоты, понесут девочки-стюардессы по салонам только что вышедший номер «Магаданского комсомольца» с очерком В. Е. Фейгине, улетавшем этим рейсом навсегда на «материк».

А Глобенко едва ли мне что-нибудь рассказал бы на следующее утро...

Через несколько лет мы провожали еще одного ветерана Колымы. Абрам Исаакович Геренштейн 22-летним механиком-водителем прибыл в Нагаевскую бухту с группой таких же, как он, демобилизованных солдат Особой Дальневосточной армии (одна из первых улиц в Магадане несколько лет называлась Блюхеровской – в честь его солдат, ставших северянами) в ноябре 1931 года – едва ли не день в день с организацией Дальстроя. Технический руководитель колонн, направлявшихся Берзиным в зиму 1932 года на спасение голодавших в пятистах километрах от Магадана колымских приискателей, заключенный «дома Васькова» в 1938-39 годах (он спасется, выйдет на свободу в числе немногих осенью 1939 года), хозяйственный руководитель в дальстроевские, совнархозовские и последующие времена, он удостоится здесь, в Магадане, самых высоких наград, в том числе и единственной голубой ленты «Ветерану Севера» –за свои сорок северных лет. И на другой день после чествований мы отправимся с ним в его последнее путешествие по колымской трассе.

Казалось бы, идеальная ситуация для того, чтобы отдаться воспоминаниям о прожитом и пережитом, поведать о сокровенном внимательным слушателям... Неторопливо мотал километры на спидометр УАЗик, порой мы останавливались на местах былых событий и происшествий, Абрам Исаакович рассказывал, вспоминал... Я продолжал его расспрашивать и вечером, когда мы остановились на ночлег в поселке Атка.

– А ты заметил, – сказал мне на другой день мой коллега, фотокорреспондент, – как он сразу насторожился, когда ты включил диктофон?

Кажется, нет, не заметил. Весь долгий день, все эти 200 с чем-то километров, пока мы «пилили» по трассе – не спеша, потому что спешить нам было некуда, а главным было сидеть и слушать, но сначала – «разговорить» собеседника, а потом и вечером в шоферской гостинице, где нам отвели апартаменты, достойные ранга ветерана и руководителя автотранспортного Управления, я не мог пробить его глухую оборону, «разговорить» моего собеседника... Абрам Исаакович был корректен, но сдержан, на вопросы отвечал скупо, на некоторые не отвечал вовсе, словно не слышал их.

Месяца через два на страницах выходившей в Лондоне газеты «Голос еврея» был опубликован мой очерк «Абрам –герой Севера» (название придумал кто-то в региональной редакции АПН), но была ли в этом описании и впрямь героической жизни хоть тысячная доля того, что на самом деле пришлось пережить моему герою, я не знаю.

А сколько... сколько мог бы рассказать мне тогда Абрам Исаакович! Он, работник УАТа, мог знать и о Святополк-Мирском, о судьбах сотен других людей, с которыми сталкивала его жизнь в те годы... Он умер вскоре после своего возвращения на «материк», в самом начале семидесятых годов.

Неразговорчивость старых колымчан с мало знакомым журналистом в те годы объяснить нетрудно. Но с В. В. Португаловым, известным в то время в Магадане поэтом, меня связывали отношения более близкие. Однако году в 62-м, когда я, услышав от него же о «Не совсем веселой песенке» – стихотворении, написанном Валентином Валентиновичем в те лагерные годы и, вроде бы, распевавшемся на Колыме – потихоньку, разумеется (сочинение этого стихотворения будет инкриминировано Португалову, когда его повторно арестуют осенью 1946 года), попросил его прочитать мне это стихотворение и получил неожиданный и показавшийся мне очень обидным отказ – не доверяет?

– Знаешь, Саша, – сказал Валентин Валентинович, Валентиныч, Папа Валя, как его в глаза и за глаза звали в редакции нашей молодежной газеты, – это было сочинено – хорошо ли, плохо ли – в свое время, а сейчас время другое. И эти стихи ни тебе, ни мне не нужны.

Португалов, оторванный от литературной работы еще в 1937 году, когда он учился на четвертом курсе Литературного института, в шестидесятые яростно отвоевывал себе место под литературным солнцем. Преодолевая сдержанность, а то и недоверие, сквозившие в отношении властей к людям его судьбы, противодействие литераторов, чей жизненный путь и здесь, на Колыме, сложился куда более благополучно, он, не упускавший возможности печататься, публикуя при этом стихи и откровенно «датские» – в том числе и в нашей газете – не вспоминал, не хотел вспоминать прежние стихи (за исключением одного–двух), словно открещивался от своей лагерной памяти. Через много лет, уже в конце восьмидесятых – через двадцать лет после смерти автора – его лагерные стихи будут опубликованы, и окажется, что они – лучшее из того, что он написал.

С концом хрущевской оттепели бывшие колымские сидельцы, с описаниями своих и чужих страданий, равно как и любые другие носители подлинных или мифологизированных знаний, стали никому не нужны. Вспомним, как быстро иссяк пробившийся было ручеек публикаций на лагерную тему, сколь редкими стали упоминания в печати трагического прошлого в истории страны и Колымы, в частности. Положение литератора, пришедшего «оттуда», было весьма подозрительным. Магаданская поэтесса Виктория Гольдовская писала в конце шестидесятых:


Эх, братцы, до чего ж печально

Всю жизнь на радио служить

И литератором опальным

В краю былой опалы жить.

Скорей бы их покинуть к ляду,

Все эти стланики и льды.

Здесь дождь косой, косые взгляды –

За все года и все труды.

Куда здесь к черту до наград! З

десь помнят старые делишки:

Ты в зоне был, а он – на вышке.

И все, как двадцать лет назад.

Литературе ход законный

Указан в вохровский тупик...


Земля Особого острова надолго замолчала. Вспоминая сейчас последовавшие за этим двадцать лет жизни, я думаю, что самым трудным (и это – при относительной комфортности, которая все более входила в наш быт) было ощущение двойного, что ли, сиротства – от родины те, кто здесь прижился, оторвались, к настоящей истории этой земли, в которую они пытались врасти, нельзя было пробиться. Магадан, да и другие города и поселки области, превращались в ординарные поселения-новостройки без какого бы то ни было прошлого, без каких-либо связей с тем, что здесь произошло.

А потом наступил обвал. Обвал публикаций, обвал воспоминаний, обвал живой молвы и художественных произведений. Легенды Особого острова ожили, они словно вышли из этой земли, они вернулись к ней издалека, из тех мест, куда переселились прежние колымские сидельцы, из-за рубежа, где их воспоминания были зафиксированы давным-давно. Особый остров вплыл в наше сегодняшнее раздерганное, растрепанное существование как очевидная, зримая реальность. И эта реальность требует не только признания, но и исследования.


14.


Читатель, видимо, уже обратил внимание на то, что говоря о Колыме тех лет, я настойчиво употребляю именно это название – Особый остров. И это отнюдь не дань солженицынскому «Архипелагу» – дальстроевская Колыма сама, устами своих обитателей, заключенных и вольнонаемных, заявила о своем островном статусе, определив, что все то, что не она – материк. И Особый остров здесь – не только символ обособленности, но именно особости – того, чего не было нигде.

Только здесь, как мне кажется, было, после нескольких вчерне удавшихся или отброшенных в других местах попыток, предпринято осмысленное строительство идеального по замыслу и чистоте исполнения общества – общества законченного социализма. Именно законченного, завершенного, высшего, дальше которого возможны или самоповтор или разрушение.

Этической основой (сколь кощунственными ни покажутся эти слова в применении к системе, основанной на попрании человеческих прав) этой модели был последовательный коллективистский принцип, полностью отрицавший не только своеволие, но и какую-либо отдельную свободу отдельной личности.

Экономической основой была полновластная государственная собственность на все основные средства производства во всех видах промышленности, создание такой же формы собственности в рамках организуемых Дальстроем совхозов, в которых работали заключенные, и насаждение социалистических отношений – через товарищества и колхозы – в промысловых (оленеводство, рыболовство, охота) занятиях коренного населения, с подавлением в этих же хозяйствах кулацкого влияния.

С социальной точки зрения, это было общество, не имеющее аналогов в современной жизни, так как состояло оно из трех четко ограниченных, отделенных друг от друга, но и так же четко связанных друг с другом весьма необычных классов – заключенных, вольнонаемных и охраны. Несмотря на четкость границ, эти социальные группы имели тенденции к взаимопроникновению. Так, специалисты, хозяйственные руководители разного уровня, не покидая своих должностей, могли обзавестись принадлежностями класса охраны – воинскими званиями и соответствующими привилегиями (с утратой некоторых прав вольнонаемных работников). Заключенные, с момента организации Севвостлага, вовлекались в «самоохрану», то есть как бы переходили в разряд иного класса, хотя и оставались, но с немалыми привилегиями, теми же з/к з/к. На протяжении всей истории Дальстроя они же составляли, в значительной части, и контингент специалистов, т. е. исполняли преимущественные функции вольнонаемных работников, приобретая и соответствующие льготы, вплоть до бесконвойного существования. «Вольняшки», равно как и представители охранно-репрессивного аппарата, пребывая в пределах Особого острова, имели постоянную, в отдельные периоды – весьма реальную, возможность приобрести, не по своей, разумеется, инициативе, статус заключенных.

Существовали в пределах Особого острова и некоторые промежуточные (между классами) слои – колонисты в первый период существования Дальстроя, а также освободившиеся из лагерей и продолжавшие работать на предприятиях Дальстроя бывшие з/к, не получившие права выезда, и спецпоселенцы.

С точки зрения общественно-государственного устройства Особый остров представлял откровенную военно-хозяйственную диктатуру во главе с полновластным, воплощавшим в своем лице единство военной, хозяйственной и общественной власти, начальником Дальстроя и подчиненными ему начальниками горнопромышленных и других административно-хозяйственных подразделений этой организации, опирающихся на соответствующую власть лагерных и политических управлений и отделов.

Эта система была столь стройна, самодостаточна и по-своему совершенна, что, как мне кажется, ей в принципе было безразлично, что и из чего производить. И исчезни здесь золото и другие полезные ископаемые, как ни фантастично такое предположение, она великолепно существовала бы, сосредоточив свои основные усилия (вспомогательные тратились бы на инфраструктуру) на проходке облицованного мрамором (если бы и он не исчез вместе со всем другим) гигантского тоннеля к центру Земли или строительстве не менее гигантской плотины в Беринговом проливе. Вся эта простая и предельно надежная машина могла бы с таким же успехом работать над проектами производства высококачественной ваты из густых охотских туманов или строительства из стойких колымских лиственниц лестницы на небо...

Ведь дело было не только и не сколько в конечном хозяйственном продукте и результате – дело было в ином политическом свойстве и ином практическом итоге. Особый остров был нужен стране уже самим фактом своего существования, что бы он ни производил. Гнетущая слава острова – а надо ли доказывать, что именно она пришла на смену романтическим прогнозам и распространилась весьма широко – став частью общегосударственного мифа, содействовала стабилизации ситуации в стране. Она, эта слава, равно как и производственные процессы острова, требовали все новых жертв для сохранения и развития и этой славы, и этого производства – может быть, в одинаковой степени. И тогда закономерным результатом существования острова, одним из конечных продуктов существования его системы и его производства будут тысячи и тысячи жертв, приносимых не в угоду производству – в угоду режиму, установленному в стране. Режим Особого острова был лишь его проявлением в очищенном виде, почти свободном от примесей, славно напоенным горним воздухом социализма.

Из чего он слагался, этот самый воздух? Из веры в справедливость, в ее воцарение на земле. В справедливость для всех – и тех, кто, не ведая сомнения, трудится здесь для общего дела, и тех, кто, испытав эти сомнения, становится на пути этому делу. Так раскалывалось общество на две неравные, враждебные части, и диалектика их борьбы, которую нужно было каждодневно поощрять, становилась диалектикой развития общества до того самого, весьма туманного момента, когда эта борьба изживет самою себя.

Справедливость, борьба – и счастье. Общее счастье принадлежности к огромной, организованной в строгую колонну массы людей, которая несомненно движется изо дня в день к четко указанной цели, счастье дисциплины, требующей подчас слепого повиновения, что бы ни кричали разум и чувства – пусть они молчат, если существуют (для этой колонны) высший разум вождя и его учения и высшее чувство причастности к общим свершениям.

Справедливость, борьба – и несчастье. Твое личное несчастье, если ты оказался вне этой колонны – по своему происхождению (потому что в нее берут не всякого) и прежней деятельности, по убеждению или случайной обмолвке, с умыслом или по оговору. Поэтому ты здесь и оказался. Но это еще не конец. Особый остров – лишь часть земли, именуемой Социализмом. Только законы тут строже и прямее: трудись, как только можешь, – и спасешься, не уставай доказывать, что ты хочешь быть с теми, кто в колонне, – и ты спасешься, помогай своим спасителям – и ты спасешься... Ну а не спасешься – прими и этот вариант: великое дело требует жертв, бесполезных жертв не бывает.

Чистый, горний воздух. Существование, принявшее форму аскезы – и для тех, кто на воле, ибо и их жизнь полна каждодневных лишений, и для тех, кто за проволокой, ибо, несмотря на все лишения, это тоже жизнь. Ничто так не очищает, как страдания. Ничто не приносит большего страдания, чем труд на земле, которую природа не предназначила для человека. Ничто не может быть выше общего труда на благо всех, ибо это и есть справедливость.

«Труд в СССР есть дело чести, дело доблести и геройства» – именно эти слова каждый день видели над колючей проволокой обитатели Особого острова. И это не какие-нибудь «Каждому свое!» у фашистов – общий труд есть дело общей чести. И, конечно, не «Работа делает свободным!» Общая работа спаивает личности в единый коллектив, только он, коллектив, свободен, личности – нет, ее просто нет, ибо она растворена в коллективе.

Ах, не для всех, далеко не для всех даже вольнонаемных (что уж тут говорить о заключенных) была посильней эта аскеза. Были отлынивания и саботаж (кстати, и то и другое гораздо характернее для профессиональных преступников и бытовиков, чем для тех, кто был осужден по политическим статьям), были побеги (бесполезные, у заключенных) и пьянство и стяжательство (у вольнонаемных и охранников –а это тоже побег, в другую реальность), было дерзкое свободомыслие (к-р агитация), которое полагалось искоренять, было отчаянье тех (не только заключенных), кому не по силам было примениться к этому общему счастью...

Все было в истории Особого острова. Это только нелюбознательный обыватель при слове «Колыма» досадливо машет рукой: «А, у вас там...» – он уже все знает. А ведь и впрямь все было на Особом острове: и убийство, и самоотверженность, и любовь, и героизм, и гнусное коварство, и бескорыстие, и глупое стяжательство. Но превыше всего был горний воздух социализма.


15.


Я попытался здесь лишь в самой краткой форме высказать предположения о концепции Особого острова, в реальном существовании которого я не сомневаюсь. При этом я попытался придерживаться известного с древних времен принципа «Без гнева и восторга», который ныне чаще декларируется, чем реализуется при взгляде на наше прошлое, полагая, что скорби в новейшее время уже высказано немало, а восторгов в былые времена – еще больше. Можно предположить, что сегодня мы стоим на пороге нового этапа познания, когда вышеназванный принцип будет принят на вооружение и наша общая история, в том числе и история Особого острова, предстанет в подлинном виде.

Но вернемся к судьбе Святополк-Мирского – скорее, к литературной судьбе этой фамилии. Собирая материал для очерка, я встретился с несколькими публикациями, в которых упоминались люди с этой фамилией, но содержащими вряд ли достоверные сведения, если речь шла именно о Дмитрии Петровиче.

Так, А. Сапаров, автор книги «Гороховая, 2», имеющей подзаголовок «Из хроники чекистских будней», уведя нас в первые послереволюционные годы, восклицает:

«...Удивительно мерзопакостная публика собралась под знаменами Савинкова. Подлец был к подлецу, подонок к подонку, прямо как на подбор!

Бывший корнет Святополк-Мирский, последний отпрыск старого княжеского рода, не составлял исключения из правил. Скандально известный в игорных домах России карточный шулер, кокаинист и сутенер, к тому же еще хронический сифилитик. Незадолго до войны решением офицерского суда чести изгнан из лейб-гвардии гусарского полка. Вновь вынырнув на поверхность при Деникине, умудрился каким-то непостижимым способом заделаться полковником. В штабе Савинкова числился на должности офицера-порученца»158.

В произведениях самого В. Савинкова эту фамилию встретить не удалось. Узнать в изображенном А. Сапаровым человеке Д. П. Святополк-Мирского также невозможно. Остается предположить, что или у Д. П. был такой вот непутевый родственник (но тогда он, этот родственник, отнюдь не «последний отпрыск старого княжеского рода»), или все, что написано в книге «Гороховая, 2» об этом человеке, не более чем вымысел. (Кстати, возможный родственник Дмитрия Петровича – С. Н. Святополк-Мирский – упомянут А. Ю. Горчевой в числе тех, кому помогала Е. П. Пешкова по линии Фонда Помощь политическим заключенным, существовавшего с 1922-го по июнь 1938 года. Время оказания помощи и место нахождения заключенного Святополк-Мирского при этом не указаны159.)

Вслед за А. Сапаровым о «белом» полковнике Святополк-Мирском (но именно литературоведе Д. Мирском) напишет в цитировавшейся выше книге А. Беляев: «Бежавший из России вместе с остатками разбитых белогвардейских армий Деникина и Врангеля (он дослужился в них до чина полковника), Д. Мирский, естественно, в годы написания своей книги (речь идет о книге «Современная русская литература: 1881-1925». – А.Б.) находился в плену своих политических заблуждений...»160

Ни точностью, ни объективностью это замечание, как мне кажется, не отличается.

Неожиданным образом фамилия моего героя встретилась в увлекательной книге магаданского журналиста Михаила Ильвеса «Фамильные драгоценности». Один из его корреспондентов, В. С. Агге, сообщил М. Ильвесу о мученической смерти брата своего прадеда Н. А. Агге, казненного в 1919 году в Курске карателями князя Святополк-Мирского. Я обратился к Владимиру Сергеевичу с просьбой сообщить источник этой информации, а также известные ему подробности карательной акции и сведения о ее участниках и получил в ответ ксерокопию статьи газеты «Курская правда» от 6.11.77 г. «Негасимый огонь революции», в которой в действительности упоминались «каратели князя Святополк-Мирского».

Спустя шесть лет, уже в декабре 2000 года, Владимир Сергеевич сообщил мне подробные сведения о личности Н. А. Агге и его гибели в ноябре 1919 года, которые он, в свою очередь, получил от правнучки Николая Апполоновича, живущей сейчас в США. Вот несколько выдержек из полученной мною статьи:

«20 сентября 1919 г. Добровольческая армия заняла город Курск. По законам военного времени, на первые три дня город был отдан на разграбление победителям. Гражданская война ожесточила людей, белые офицеры деникинской армии вели себя не менее жестоко, чем дорвавшиеся до власти комиссары. Грабили и убивали без всякого повода /.../ В первые три дня было арестовано около 500 чел. Обе городские тюрьмы были переполнены. На второй день после прихода белых в дом Н. А. ворвались пять вооруженных грабителей. Среди бела дня, перерыв все в доме и забрав наиболее ценное: столовое серебро, кольца, кое-что из одежды, нагрузившись большим узлом, сделанным из скатерти, они ушли, пригрозив Н. А.: «Скоро придем и повесим тебя, как собаку!»

Белогвардейцы арестовали его 25 сентября /.../

К середине ноября красные подошли к Курску. Незадолго до отступления деникинцы перевели всех арестованных в тюрьму за Московскими воротами, несмотря на то, что она и так была переполнена. Был составлен список из 35 наиболее активных коммунистов и сочувствующих, приговоренных к расстрелу. По приказу коменданта города князя Святополк-Мирского, вечером 13 ноября 35 заключенным объявили, что их переводят в г. Белгород /.../ Расстрел был поручен офицерам-марковцам. В широком коридоре тюрьмы, при свете свечных огарков, свершилась жестокая расправа с приговоренными. Некоторых рубили шашками, убивали прикладами, расстреливали из револьверов /.../ Днем, 14 ноября, у родственников расстрелянных отказались брать передачи, объяснив это отправкой заключенных в Белгород. Через сутки трупы убитых вывезли за город недалеко от тюрьмы, свалили в овраг «Глинище» и слегка присыпали мерзлой землей /.../

Утром 19 ноября 1919 г. в Курск вошли девятая стрелковая дивизия 13-й Красной армии совместно с частями Первой эстонской бригады (Может быть, латышской? Н. В. Козлов, автор известного романа «Хранить вечно», посвященного судьбе Э. П. Берзина, вспоминал, что первый и последний раз он видел своего героя, шагавшим по улицам освобожденного от белых Курска во главе отряда латышских стрелков – А. Б.). Родственники пытались разыскать расстрелянных. Заявили военным властям /.../ Расследование было поручено Теодору Нетте».

Может быть, и нашлось бы что-то символическое в том, что будущий директор Дальстроя был в числе победителей над своим будущим заключенным еще тогда, в далеком 19-м году. Однако нет у нас оснований утверждать, что именно Дмитрий Петрович был тем самым Святополк-Мирским, что командовал в захваченном белыми Курске – ни правнучка Н. А. Агге, ни Л. Михайлов, автор статьи в «Курской правде» имени того Святополк-Мирского не называют. Но нет у нас с вами, читатель, оснований и для категорического опровержения этого тождества – протокол допроса Д. П.  Святополк-Мирского о его пребывании в рядах белой армии допускает возможность того, что Д. П. был, по крайней мере, где-то в той местности. Был – и если не участником, то уж наверняка свидетелем тех безжалостных расправ. Вспомним, что он писал в статье «Почему я стал марксистом»:

«Белая армия заставила меня о многом призадуматься. Наблюдать вблизи эту банду разбойников и палачей – значило отвернуться душой от того дела, которое было делом моего класса».

Следующим, в порядке хронологии, появляется Святополк-Мирский из сочинения Н. Кузьмина «От войны до войны». Устами Героя Советского Союза И. Ф. Титкова, организатора партизанского соединения «Железняк», действовавшего на территории Белоруссии, здесь рассказывается о предательской деятельности бывшего подполковника Генерального штаба Гиль-Родионова, предложившего гитлеровцам – раньше, чем это сделал генерал Власов – сформировать воинские части из советских военнопленных. Части были созданы, они принимали участие и в боевых, и в карательных операциях, но впоследствии предатель раскаялся и решил загладить свою вину – он сдал свой отряд партизанам.

«Среди пленных не оказалось ни одного немца (по предварительной договоренности с партизанами, экс-предатели их перебили. – А. Б.). Зато эмигрантов передавали «целыми пачками». Титкову запомнились четыре сестры Голицыны, князь Святополк-Мирский...»161

Любопытно дальнейшее развитие событий. Прибывшее из Москвы начальство распорядилось расстрелять всех перешедших к партизанам «родионовцев». Титков, пользуясь своей властью командира отряда, как бы захватил доставивший московских генералов самолет и отправился в Москву, там сумел попасть на прием к Сталину.

«...Резолюция Верховного главнокомандующего гласила: «Гиль-Родионову присвоить звание Героя Советского Союза, офицеров и солдат его соединения наградить орденами и медалями»162.

С мешком наград Титков уже через два часа был в своем отряде. Кто знает, может быть, и Святополк-Мирскому что-то из этого мешка досталось?

Другой молодогвардейский автор, бывший главный редактор «Военно-исторического журнала» В. И. Филатов, с многочисленными ссылками на вышедшую в 1965 году в ФРГ книгу Свена Стеенберга «Власов – предатель или патриот», представляет всю эту историю совершенно иным образом. Но и в ней как будто находится место представителю семьи Мирских:

«Тогда в контакт с партизанами вошел сам Гиль (у В. Филатова это полковник И. Г. Радионов, действовавший под псевдонимом «Гиль». – А. Б.)... Партизаны гарантировали ему амнистию /.../, если бригада с оружием в руках перейдет на советскую сторону и выдаст Богданова (по Филатову, генерал-майора, командовавшего разведкой в соединении Радионова. – А. Б.), а также старого эмигранта графа Мирского. Гиль эти условия принял»163. Обращает внимание особая заинтересованность партизан в этом «старом эмигранте». Будь это так, ласковой встречи на родине ему ожидать не приходилось.

«Дальнейшая судьба Гиль-Родионова и бойцов его соединения, – продолжает Н. Кузьмин, – оказалась незавидной. Гиль хорошо воевал, получил награды. Но, попав в окружение, он, чтобы избежать нового плена, застрелился... После войны все бойцы его соединения, уцелевшие в боях, получили лагерные сроки и отправились на Колыму».

Колыма здесь может быть употреблена не как географическое понятие, а как нарицательный образ мест заключения. И тогда Святополк-Мирский из отряда Гиль-Родионова мог встретиться Дмитрию Панину, автору «лагерных записок» «Лубянка – Экибастуз». Время действия – 1947 год, место действия – Кировская пересыльная тюрьма (по учетам спецфондов ИЦ Магаданского УВД, на Колыме никаких других Святополк-Мирских, кроме Дмитрия Петровича, напомню, не было):

«...Только что приехал этап из Москвы. И вот, в темноте раздается хороший чистый русский голос, и кто-то спрашивает, не хочет ли честная компания его послушать... Он был человеком из другого мира. Таких людей я потом, по приезде на Запад, встретил в Риме. Мне он казался ангелоподобным. Князь Святополк-Мирский не скрывал, кто он. Подцепили его где-то в Польше. С белыми эмигрантами расправа была короткая, и хотя во время гражданской войны он был еще мальчиком и участия в ней не принимал, достаточно было одного происхождения для отправки на Воркуту.

...Передо мной был принц из книг моего детства. Ему было лет тридцать пять»164.

Разумеется, встретившийся Д. Панину ангелоподобный князь и шулер и сутенер, представленный А. Сапаровым, лица разные – мальчик времен гражданской войны не мог в те же годы «заделаться полковником» у Деникина. Еще один брат – теперь уже точно последний, примерно 1912 года рождения (П. Д. Святополк-Мирский умер в 1914 году в возрасте 57 лет)? Впору вспомнить о бессмертных сыновьях лейтенанта Шмидта.

Вероятнее предположить, что Д. Панин встретил в 1947 году кого-то из польских Святополк-Мирских. Но тогда почему – «С белым эмигрантом расправа была короткой»? Ведь эмигрантом польский Святополк-Мирский, очевидно, не был...

Князь Святополк-Мирский присутствует и в воспоминаниях А. А. Ванеева «Два года в Абези». Время действия –начало пятидесятых годов, место – ИТЛ в Коми АССР, недалеко от станции Абезь:

«Новые лица вообще не переставали появляться в нашем лагере. В большинстве случаев их появление проходило незамеченным, только некоторые чем-либо привлекали к себе внимание. Среди них был Виктор Луи и князь Святополк-Мирский.

... Князь Святополк-Мирский был, по слухам, международный авантюрист. У нас его поставили заведовать столовой. Был он в возрасте старше сорока, худощавый и лысый. Даже и в лагерной незавидной одежде у него получалось сохранять вид человека из хорошего общества.

Однажды в столовую пришел кто-то из начальства. Князь встретил персону легким поклоном, гостеприимным жестом пригласил сесть за отдельный столик и сам сел –с полнейшей непринужденностью – нога на ногу, опираясь слегка локтем о стол и глядя поверх голов – кто бы мог их обслужить.

В другой раз получилась такая сцена. Для сбора грязной посуды при столовой околачивались добровольцы, обычно из числа опустившихся и неопрятных людей. Один из таких, собирая со столов пустые миски, составлял их в стопку. Нести посуду в мойку лишний раз ему было лень и он наставил стопку такой высоты, что она рухнула и миски посыпались с металлическим грохотом. Князь сидел за своим столиком. Услышав грохот, он тотчас встал, подошел к сборщику посуды и распек его, в совершенстве употребляя бранную лексику. Потом воздел глаза в потолок, перекрестился и сказал: «Прости меня, Господи»165.

Поведение з/к Святополк-Мирского в последнем эпизоде в глазах А. Ванеева, человека религиозного и, видимо, возвышенного строя души, было весьма предосудительным. Впрочем, чего же было ждать от того, кто, как пишет А. Ванеев, был международным авантюристом?

Думаю, что и в компании с Виктором Луи этот Святополк-Мирский на страницы воспоминаний А. Ванеева попал не случайно. О Викоре Луи, двойственном его облике, странной осведомленности в тайнах весьма государственных и необъяснимой свободе, с которой он преодолевал любые рубежи (как тут не вспомнить Веру Трейл-Гучкову?), писалось уже немало. Приведу лишь два упоминания, из числа недавних.

«Я напомню, – писал Валерий Лебедев, – что, скажем, отставка Хрущева произошла в полной тиши, у нас информацию задержали на 30-40 часов в октябре 1964 года. Пока советский народ, как всегда, ничего не знал, спецгонец по имени Виктор Луи, недавно умерший, якобы журналист, а на самом деле чекист КГБ, повез информацию о падении Хрущева на Запад и продал ее за очень большие деньги. Потом этот трюк повторяли неоднократно, последний раз – в случае со смертью Л. Брежнева»166.

Светлана Аллилуева в приложениях к своей книге «Далекая музыка» вспоминает о неблаговидной роли Виктора Луи (опять-таки послужившего спецгонцом) в публикации на Западе «20 писем к другу»: «Москва выслала через Виктора Луи «свой» вариант книги и пыталась напечатать его в Европе, чтобы тем остановить нашу публикацию в США»167. И здесь Виктор Луи – исполнитель не только коварных, но и корыстных замыслов КГБ, поскольку Луи именно торговал в 1967 году вариантом этой книги168.

В таком вот ряду оказался у А. Ванеева «международный авантюрист» князь Святополк-Мирский. Судя по возрасту, он мог быть тем самым лицом, что описано у Д. Панина, но... как совместить ангелоподобного принца из одних воспоминаний с человеком явно неблаговидным – из других? Возможна ли столь существенная и столь быстрая (всего за пять лет) метаморфоза?..

Наконец, последняя публикация, на которую я хочу здесь сослаться. Она, видимо, относится к самому Дмитрию Петровичу. Это стихотворение Ярослава Смелякова в сборнике «Зона»169.


Князь Святополк-Мирский


Князь Курбский от царского гнева бежал...

А. Толстой


Князь Мирский бежал из России.

Ты брось осуждать, погоди!

В те дни, когда шли затяжные,

без мелких просветов, дожди.

И вот он, измявши окурки

в предчувствье невиданных стран,

на месте дождей Петербурга

увидел английский туман.

Но правда, рожденная в Смольном

октябрьским, сумрачным днем,

дошла до него, пусть окольным,

пускай околичным путем.

И князь возвратился в Россию,

как словно во сне, наяву.

Весенние ветры сквозные

в тот день продували Москву.

Белье за окном на веревке,

заплеванный маленький зал.

Он в этой фабричной столовке

о Рюриковичах рассуждал.

Тут вовсе не к месту детали,

как капельки масла в воде.

Его второпях расстреляли

в угодьях того МВД.

В июне там или июле –

я это успел позабыть, –

но лучше уж русскую пулю

на русской земле получить.

(Последняя строка имеет вариант: «в затылок себе получить». – примечание Т.С.).

Не буду акцентировать внимание на решительном несовпадении позиции – по отношению к оставленному отечеству –героя стихотворения А. К. Толстого «Василий Шибанов» –

И пишет боярин всю ночь напролет,

Перо его местию дышит;

Прочтет, улыбнется и снова прочтет,

И снова без отдыха пишет,

И злыми словами язвит он царя,

И вот уж, когда занялася заря,

Поспело ему на отраду

Послание полное яду...

и позиции эмигранта-князя, члена компартии, автора брошюры о Ленине и почитателя молодой советской литературы – о деятельности Д. Мирского в эмиграции Я. Смеляков мог просто не знать.

Пропущу в стихотворении Смелякова настойчивые, хотя и совершенно пустые описания атмосферных явлений – к чему они? Что они символизируют?.. А также и откровенную, но извинительную ошибку в описании трагического финала судьбы вернувшегося князя – где о нем Смеляков мог получить точную информацию? наверняка основывался на слухах.

Все это не представляется мне столь важным – куда важнее решительный и беспощадный финал стихотворения:

но лучше уж русскую пулю

на русской земле получить.

«Лучше» – даже без вопросительного знака в конце фразы. А отчего – «лучше»? Кому – «лучше»?

Я мог бы принять эту мысль о мести, о смерти как искуплении за грехи перед родиной у молодого Смелякова (он вступил в литературу, как известно, в 1931 году – за год до возвращения Святополк-Мирского в Россию), писавшего в начале своей поэтической карьеры, к примеру, так:

Мы несем любовь и злобу,

строим, ладим и идем.

Выйдет срок –и от хворобы

на цветах и на сугробах,

на строительстве умрем.

И холодной песни вместо

перед нами проплывут

тихие шаги оркестра

имени ОГПУ.

(«Рассказ о том, как одна старуха умирала в доме № 31 по Молчановке», опубликован первый раз в 1933 году в журнале «Красная новь»).

Но «Князь Святополк-Мирский» написан Смеляковым гораздо позднее. В первой своей публикации («Новый мир», 1987 г., № 9, с. 179) стихотворение датировано 1966 годом. Та же дата стоит и в следующих публикациях – в публицистическом сборнике «Уроки правды» («Молодая гвардия»,

1988 г., с. 64-65) и книге Ярослава Смелякова «Постоянство» («Советский писатель», 1991 г., с. 48).

И тогда получается, что это стихотворение написал не 25-летний романтик и энтузиаст (столько лет Я. В. Смелякову было в 1938 году), а многоопытный и искушенный жизнью лагерный страдалец.

«Поэзия Смелякова, – пишет, предваряя публикацию подборки стихотворений в «Новом мире», Т. Стрешнева-Смелякова, – «та, что порвав на лире струны, чтоб не томить и не бренчать, хотела только быть трибуной и успевала ею стать», – это всегда гражданская лирическая исповедь, исторически зоркая картина жизни, и о чем бы ни писал поэт, его стихи обеспечены личным опытом. В том числе и жестоким, который он испытал сполна и который отразился в предлагаемых ниже стихотворениях».

Публикатору из «Нового мира» вторит в предисловии к сборнику «Зона» его составитель Николай Домовитов:

«Дважды прошел по тюрьмам и лагерям Ярослав Смеляков /.../ О чем бы ни писал поэт, все его стихи обеспечены личным жизненным опытом, в том числе и жестоким – лагерным».

Здесь в этих строках, видимо, и кроется разгадка занимающего меня вопроса.

Получившие немало сведений из литературных публикаций и бесхитростных личных воспоминаний лагерных сидельцев, оснащенные знаниями, вынесенными – те, кто этим занимался специально – из работы в архивах, мы теперь имеем некоторое (хотя еще далеко не полное) представление о том, что он в себя включает, этот лагерный опыт. Отнюдь не только стойкость, терпение и надежду – но и умение перетерпеть и выжить в бесчеловечных условиях, где нет места ни гуманности, ни малейшему снисхождению, ни просто жалости, где господствует, может быть, самый страшный из законов, которые когда-либо устанавливались в человеческом общежитии: умри ты сегодня, а я (все-таки) завтра... Можно также предположить, что этот лагерный опыт (в каких-то его составляющих) далеко не сразу отпускал человека, вышедшего на волю (если отпускал полностью вообще когда-нибудь).

Возможно, что и стихотворение Я. Смелякова, есть порождение худших сторон лагерного опыта, ибо в нем за оправданием жестокости, примененной к человеку мало знакомому, почти что неизвестному, видимо, скрывается забота о собственном благе, стремление получить какие-то преимущества.

В следующих частях очерка нам еще не раз придется столкнуться и с такими чертами трагического лагерного опыта.

А. Турков сравнительно недавно писал об обнаруженной им нравственной диалектике в творчестве известного поэта: «Доживи Смеляков до нынешних дней, ему было бы очень горько и трудно разочаровываться во многом. Однако ведь, неизменно подчеркивая свою верность явившейся ему еще на заре жизни музе в «красном платке», воспевая комиссаров и комардармов, поэт вместе с тем, особенно с годами, все с большим сердечным участием и пониманием писал о том, что третировалось тогдашними литературными теориями как «нетипичное», «нехарактерное», «случайное», и не отводил своих яростных и страдальчески честных глаз (подчеркнуто мною. – А. Б.) от того, что вступало в тягостное противоречие с его идеалами»170.

Стихотворение «Князь Святополк-Мирский» едва ли может подтвердить концепцию критика.

Лет за тридцать до того, как был написан панегирик А. М. Туркова, в 1963 году, П. П. Сувчинский писал из Парижа в Москву известной пианистке М. В. Юдиной:

«Два раза был на «декламациях» Евтушенко. Он читал свои стихи, по-актерски, перед тысячами людей. Конечно –он очень способный и шустрый человек, умеющий с большой легкостью сочетать слова и высказывать простые мысли и ощущения. Но я все-таки верю, что где-то, может быть неизвестно еще где, но уже существует в России – настоящий поэт, настоящий наследник Блока, Пастернака... и этот поэт... не Евтушенко /.../ Евтушенко очень всем рекомендовал имена Твардовского, Слуцкого, Светлова, Смелякова, Мартынова... Согласны ли Вы с этим «выбором»171.

Горячий поклонник творчества Смелякова Е. А. Евтушенко мог тогда, почти сорок лет назад, слышать из уст своего кумира и стихотворение «Князь Святополк-Мирский». П. П. Сувчинскому (он умер в 1985 году) прочитать это стихотворение видимо не довелось.

Не удержусь в заключение еще от одной цитаты из книги о П. П. Сувчинском, коль скоро в ней – та же мысль, что не покидала меня в разысканиях, касавшихся жизненного пути Д. П. Святополк-Мирского. Близко знавший П. П. Сувчинского и наслышанный о его окружении поэт и литературовед Вадим Козовой размышляет в этой книге о моем герое:

«Вообще судьба Мирского, хорошо известная (о нем писали и пишут), все-таки остается загадкой. Имею в виду не фактическую историю /.../, а ее внутреннюю пружину /.../ Каким образом этот блестящий, разборчивый и неуступчивый, критическим духом пронизанный человек, за пять-шесть лет «преодолев» евразийство (которое, по формуле его друга Сувчинского, ставило своей целью «преодоление революции»), сумел втиснуть себя не просто в ортодоксальные, но в самые узколобые, прагматически-корыстные рамки ленинско-сталинского марксизма? Так ослепнуть перед тамошним режимом в один из самых чудовищных его периодов? Дело тут все-таки не в полемическом задоре и не в неприятии «затхлой» эмиграции, которой ничего будто бы больше не оставалось, как «тосковать по березкам». Какая-то узколобость, при всей широте интересов, была заложена в этот незаурядный ум. Он ведь в Советском Союзе стал видным критиком «вульгарно-социологического» уклона, который тогда господствовал и уклоном вовсе не считался. Конечно, сыграли свою роль мировые потрясения той эпохи (действительно переломной), мощное левое поветрие в среде западной интеллигенции, пережевываемые на все лады тезисы о «закате» европейской – или, по Трубецкому, романо-германской – культуры. На этом фоне советская Россия кому-то казалась воплощением незыблемости (почти тютчевский «утес»), а при усвоении кое-каких простейших идеологических схем – и залогом будущего. Тем более что настоящее «молодой советской литературы» представлялось Мирскому невероятно богатым и многообещающим, в отличие от обреченной на доживание литературы в эмиграции. Однако все это еще не объясняет характера личного выбора...»172

Личный выбор, личная воля – понятия в человековедении, видимо, фундаментальные. Но являются ли они – эти выбор и воля – решающими факторами судеб, погруженных в несущий поток «переломных» лет? Вот ведь и как бы противостоящий (по реальному жизненному итогу) Святополк-Мирскому Петр Сувчинский чудом удержался на краешке своей независимой судьбы – визу в СССР не дали в 1932 году, вот ведь обида какая!.. А дали бы, как далее сложился бы жизненный путь блистательного музыковеда, обладавшего (цитирую предисловие к вышеназванной книге) «поистине «синтетическим», разносторонним талантом»? А вдруг и у него проявилась бы «какая-то» узколобость, при всей широте интересов» – по итоговому определению другого Казового лет через пятьдесят после случившегося?

Может быть, яркая и трагическая судьба Д. П. Святополк-Мирского – убедительный повод для наших размышлений о свободе личности, ее зависимости и отрешенности от событий времени – это уж кто для себя и как решит, или у кого как получится. Размышлений небесполезных в такие, как снова у нас, «переломные» времена.

А тогда, осенью 1939-го, на экраны столицы вышел выдающийся (по тем временам) детектив Александра Мачерета «Ошибка инженера Кочина». Сценарий фильма про незадачливого шпиона – по «топорной», как выразился нынешний критик, пьесе братьев Тур и профессионального следователя Л. Р. Шейнина – вместе с режиссером-постановщиком написал Юрий Олеша. Одним из мест действия фильма стал зал кафе «Националь», где любили еще недавно сиживать Юрий Карлович и «царь Дима» («Здесь с особой силой ощущался эффект присутствия Москвы», – вспоминал через тридцать лет режиссер А. Мачерет) и куда теперь, может быть, вернулась из колымского далека тень «потенциального шпиона» Д. П. Святополк-Мирского.



Примечания


1. П. Н. Петров. История родов русского дворянства, Спб, 1886, репринтн. изд., «Лексия», М.: «Современник», 1991, с. 372.

2. «Литературное наследство», т. 70, «Горький и советские писатели», изд. Академии наук СССР, М., 1963, с. 603.

3. Г. Н. Мунблит. Рассказы о писателях, «Сов. писатель», М., 1976, с. 34.

4. См. Александр Бирюков. Последний Рюрикович, «ГОБИ», Магадан, 1991, с. 47.

5. В книге: Д. Мирский. Лит.-крит. статьи, М.: «Сов. писатель», 1978, с. 5.

6. Дон-Аминадо. Наша маленькая жизнь., М.: «Терра», 1994, с. 673.

7. Там же, с. 13.

8. П. Н. Петров. Указ. соч., книга вторая, с. 47-48.

9. П. Н. Петров. Указ. соч., книга вторая.

10. Исторические записки, т. 77, М., 1965, с. 258, цит. по книге: Д. Мирский. Статьи о литературе, с. 5.

11. Журнал «Дальний Восток», 1987, № 7, с. 35.

12. Кавторин В. В. Первый шаг к катастрофе: 9 января 1905 года. – Л.: Лениздат, 1992, с. 285-286.

13. В. И. Ленин. Поли. собр. соч., М., 1960, т. 9, с. 545-546.

14. Там же, с. 95.

15. Там же, с. 129.

16. Репринтн. изд., М.: «Терра», 1994, т. 4, с. 1389.

17. Н. С. Гумилев. Письма о русской поэзии, М.: «Современник», 1990, с. 116.

18. Г. Мунблит. Указ. соч., с. 34-35.

19. Петербургский исследователь судьбы и творчества Д. П. Святополк-Мирского В. В. Перхин, публикуя материалы этого архивно-следственного дела в журнале «Русская литература» (1997, № 1, с. 220-237) счел возможным исправить «очевидные погрешности текста», что лишает его, на мой взгляд, исторической достоверности.

20. Вероятно, М. Н. Святополк-Мирский – двоюродный брат отца Дмитрия Петровича, сын князя Николая Ивановича Святополк-Мирского, 1833 г. р., генерал-адъютанта, генерал-лейтенанта, войскового наказного атамана Войска Донского – сведения почерпнуты из указанного сочинения П. Н. Петрова.

21. «Русская литература», 1996, № 1, с. 259.

22. Там же, с. 240.

23. «Русская литература», 1997, № 1, с. 236.

24. Сведения о нем, со ссылкой на тот же французский источник, содержатся в архивно-следственном деле. Но они не подтверждаются ни И. В. Кудровой, автором книги «Гибель Марины Цветаевой», в которой немало страниц посвящено Вере Александровне Сувчинской, ни журналистом Александром Кривопаловым, опубликовавшим в газете «Известия» 23 сентября 1992 года (№ 211) очерк о бурной судьбе этой незаурядной женщины. По ее словам, переданным английским историком-русистом Джерри Смитом, в начале тридцатых годов, собираясь в Советский Союз, Д. П. Святополк-Мирский, давний близкий друг Веры Александровны, неизменно повторял: «Так ты выходишь за меня или нет?» Вопрос, возможно, так и остался нерешенным.

25. А. Н. Боханов, Александр Иванович Гучков в кн.: Россия на рубеже веков: исторические портреты, М.: Политиздат, 1991, с. 80.

26. Там же, с. 83.

27. К тому моменту знакомство насчитывало более десяти лет. А еще в 1913 году М. Беринг в книге «Вехи русской литературы» писал, имея в виду юного князя Святополк-Мирского: «Осенью 1907 года я находился на юге России в доме человека, который сыграл не последнюю роль в русской политике, когда сын моего хозяина, школьник 17 лет от роду, однако знакомый с литературой на семи языках, автор как английских, так и русских стихов, в запальчивости воскликнул: «Через 50 лет мы, русские, будем краснеть от стыда при мысли о том, что мы так глупо поклонялись Толстому, тогда как у нас в то же самое время был такой гений, как Достоевский» – см. В. В. Перхин. О Д. П. Святополк-Мирском, «Русская литература», 1990, № 4, с. 122.

28. О. Казнина. Русские в Англии. Русская эмиграция в контексте русско-английских литературных связей в первой половине XX века, М.: «Наследие», 1997, с. 120.

29. Там же, с. 106.

30. Там же, с. 103.

31. Ирма Кудрова. Версты, дали... Марина Цветаева 1922-1939, М.: «Сов. Россия», 1991, с. 125.

32. О. Казнина. Указ. соч., с. 122.

33. Александр Городницкий. След в океане. Документальное повествование. Петрозаводск: Карелия, 1993, с. 94.

34. Ответ был найден, когда «История русской литературы» Д. П. Святополк-Мирского готовилась к изданию в Магадане. Р. А. Зевина написала мне, что отбывала заключение в других лагерях, а через Колыму прошел ее муж. Не подтвердились и сведения о ее награде за участие в гражданской войне в Испании.

35. Он будет повторен и в предисловии того же автора к публикации некролога Д. Мирского на смерть Сергея Есенина – см. «Русский Рубеж», год изд. не указан, №3,с. 16.

36. «Русская литература», 1990, № 4, с. 120.

37. А. Налепин. Материалы евразийства в «Российском архиве». См. сб. «Евразийская перспектива», М.: ИРА «Русский мир», 1991, с. 98-99.

38. Ирма Кудрова. Указ. соч., с. 121-122.

39. Там же, с. 125.

40. Там же, с. 123.

41. Джон Глэд. Беседы в изгнании: Русское литературное зарубежье. М.: «Книжная палата», 1991, с. 9-10.

42. Петр Савицкий. Обустройство континента, «День», 1993, 2-8 августа, № 31 (59).

43. А. Г. Соколов. Судьбы русской литературной эмиграции в 1920-х годах, М.: Изд-во МГУ, 1991, с. 19-20.

44. И. Кудрова. Указ. соч., с. 146, 147.

45. А. Воронский. Версты полосатые. Журнал «Прожектор», 1926, 30 сентября, № 18 (88), с. 18-19.

46. См. Приложение к статье С. С. Хоружего «Карсавин, евразийцы и ВКП», «Вопросы философии», 1992, № 2, с. 85.

47. Проводником всех этих процессов стала газета «Евразия», что выходила по субботам в Париже с ноября 1929 (всего вышло 35 номеров) – см. указ. статью С. С. Хоружего, там же, с. 83.

48. Лидия Новикова, Ирина Сиземская. Политическая программа евразийцев: реальность или утопия? «Общественные науки и современность», 1992, № 1, с. 105.

49. Цит. по книге: А. Беляев. Идеологическая борьба и литература, М.: «Сов. писатель», 1975, с. 18.

50. Святополк-Мирский Д. Стихотворения. 1906-1910. Спб., 1911.

51. «Русская литература», 1996, № 1, с. 260.

«С» – в данном случае, сокращение от «Святополк»,

52. Тексты двух писем Д. П. Святополк-Мирского приводятся по машинописным копиям, находящимся в архивно-следственном деле, без какой-либо правки.

53. Вероника Лосская. Мария Цветаева в жизни. Неизданные воспоминания современников, М.: «Культура и традиции», 1992, с. 206.

54. А. М. Горький – М. Е. Кольцову. Москва, 23 июля 1932 г., «Новый мир», 1956, № 6, с. 156.

55. «Судебный отчет по делу антисоветского троцкистского центра», М.: Юрид. изд-во, 1937, с. 234.

56. М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах, «Худ. литература», 1954, т. 28, с. 493.

57. Там же, с. 160.

58. Там же, с. 493.

59. Сыну Е. П. Пешковой и А. М. Горького Максиму в то время еще не было четырех лет – он родился 27 июля 1897 г.

60. М. Горький. Указ. собр. соч., т. 28, с. 160-161.

61. Л. Н. Толстой. Поли. собр. соч. Гос. изд. худ. лит-ры, М., 1954, т. 73, с. 69-70.

62. Лит.-худ. сборник «Красной Панорамы», 1928, октябрь, с. 47-48.

63. М. Горький. Указ. собр. соч., т. 26, с. 163.

64. Архив А. М. Горького. Гос. изд-во худ. лит-ры, М., 1959, т. VII, с. 24. и Там же, с. 38.

66. Там же, с. 261.

67. На самом деле это была редакция либеральной газеты «Наши дни».

68. М. Горький. Поли. собр. соч. Изд. «Наука», 1973, т. 16, с. 516.

69. Там же, с. 517.

70. М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 23, с. 333-334.

71. С. Ю. Витте. Избранные воспоминания, М.: «Мысль», 1991, с. 448. 12 А. П. Корелин, С. Ю. Витте в книге: Россия на рубеже веков... с. 29.

73. Там же, с. 32.

74. С. Ю. Витте. Указ. соч., с. 448-449.

75. Там же, с. 450.

76. Там же.

77. См. «Летопись жизни и творчества А. М. Горького», Изд. Академия наук СССР, М., 1958, т. 1, с. 504.

78. М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 23, с. 446.

79. М. Горький. Поли. собр. соч., т. 16, с. 522.

80. М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 23, с. 335-336.

81. М. Горький. Поли. собр. соч., т. 16, с. 525. А. М. Горький был освобожден. 14 февраля 1905 года под залог в 10 тыс. рублей, внесенный К. П. Пятницким из средств издательства «Знание».

82. «Летопись», т. 1, с. 513-514.

83. Там же, с. 518. и Там же, с. 560.

85. М. Горький. Поли, собр., т. 16, с. 501.

86. В кн. Д. Мирский. Лит.-крит. статьи, с. 17.

87. Там же, с. 11.

88. Там же, с. 229.

89. Там же, с. 229-230.

90. Там же, с. 233.

91. Г. Мунблит. Указ. соч., с. 36.

92. Д. Мирский. Лит.-крит. статьи, с. 11

93. А. Авдеенко. Наказание без преступления. М.: «Сов. Россия», 1991, с. 27.

94. Московский дневник Ромена Роллана. «Вопросы литературы», 1989, № 4, с. 229.

95. Цит. по книге: А. Беляев. Указ соч., с. 71.

96. Беломорско-Балтийский канал имени Сталина. Государственное изд-во, История фабрик и заводов, 1934, с. 392.

97. «Неделя», 1989, № 14 (1514), с. 10.

98. «Вопросы истории», 1991, № 4-5, с. 158.

99. «Следователь не имеет права домогаться показания или сознания обвиняемого путем насилия, угроз и других подобных мер», – ст. 136 УПК РСФСР тех лет.

100. Бредов Николай Павел Константин Эмильевич (1873–?) – участник русско-японской и первой мировой войн, полковник. Позднее генерал-лейтенант. В 1920 г. во главе отряда белогвардейских войск совершил тяжелый зимний переход из Тирасполя в Польшу, длившийся с 30 января по 12 февраля. Здесь отряд был интернирован, а затем направлен в Русскую армию Врангеля в Крым. См. «Белое движение: начало и конец», М.: «Моск. рабочий», 1990, с. 501.

101. Вероника Л осекая, указ. раб., там же.

102. Всеволод Н. Иванов. Огни в тумане. Рерих – художник-мыслитель, М.: «Сов. писатель», 1991, с. 78-79.

103. Видимо, речь идет о Эдварде Карре (1892-1982), крупнейшем английском советологе. С 1916 по 1936 годы Э. Карр находился на дипломатической работе. Среди его первых литературных работ были очерки о Достоевском, Герцене и Бакунине. Главным трудом Э. Карра стала 14-томная «История Советской России», первые два тома которой – «История Советской России», кн. 1 – вышли в 1990 г. в изд-ве «Прогресс».

104. Поверим Д. П. Святополк-Мирскому, что та парижская газета действительно называлась «Евразия», а не «Евразийство», как это приводится в некоторых публикациях.

105. Маэль Фейнберг. Юрий Клюкин. Дело Сергея Эфрона. «Столица», 1992, № 39 (97), с. 57.

106. Дело о «Параллельном антисоветском троцкистском центре» рассматривалось Военной коллегией Верх, суда СССР 23-30 января 1937 года.

107. Р. Конквест. Большой террор, Рига: «Растниекс», 1991, т. 2, с. 72.

108. А. Бирюков. Последний Рюрикович, с. 53.

109. Г. Мунблит. Указ. соч., с. 37.

110. Николай Любимов. «Неувядаемый цвет», главы из воспоминаний. «Дружба народов», 1993, № 7, с. 128.

111. «Русская литература», 1996, № 1, с. 252-253.

112. Вероятно, имеется в виду Корабельников Григорий Маркович, 1904 г. р., лит. критик, оппонент А. Фадеева в дискуссии 1934 г., см.: А. Фадеев, Материалы и исследования, М.: «Худ. лит-ра», 1977, с. 318, 542, 633.

113. Александр Фадеев. Письма. 1916-1956. М.: «Сов. писатель», 1967, с. 85.

114. Цит. по книге: Александр Фадеев. Материалы и исследования, М.: «Худ. лит-ра», 1977, с. 528.

115. Там же, с. 541.

116. Там же, с. 543. «' Там же, с. 544.

118. Корней Чуковский. Дневник 1930-1969, М.: «Совр. писатель», 1995, с. 119.

119. Там же, с. 482.

120. Аркадий Ваксберг. Нераскрытые тайны, М.: «Новости», 1993, с. 164.

121. «Столица», 1992, № 21, с. 11-12.

122. С рассекреченным приказом наркома внутренних дел № 00447 я смог ознакомиться только пять лет спустя.

123. Уточнив в сноске, что отточие присутствует в стенограмме беседы Тройского, публикатор М. Нике далее сообщает, что весной 1922 года Мирский был назначен преподавателем русской литературы и литературной критики в Королевском колледже при Лондонском университете, оставляя без объяснений иные приводимые Тройским данные, в том числе и неизвестные по другим источникам – учеба в Пажеском корпусе, присутствие в рядах врангелевцев.

124. Минувшее. Исторический альманах. № 10. М-Спб, Atheneum, Феникс, 1992, с. 71-72.

125. Литературовед Зиновий Паперный познакомился с И. М. Тройским уже после его освобождения и реабилитации – некогда влиятельный литературный деятель занимал скромную должность сотрудника ИМЛИ, был членом партбюро этой организации, отвечающим за институтскую стенгазету. В рецензии на книгу Ю. Борева «Сталиниада» Зиновий Паперный пишет: «Юрий Борев справедливо называет Тройского – «неугомонный, честный, бесхитростный» /.../ Я много беседовал с Иваном Михайловичем – всегда бодрым, жизнерадостным, даже веселым стариком –и ни разу ни одного слова, ни обиды, ни протеста он не сказал по поводу того, что произошло, что с ним сделали. Это была какая-то глыба ортодоксальности, вернее –краеугольный камень» (журнал «Континент», № 70, с. 300).

126. «Вопросы литературы», 1993, вып. 1, с. 118-119.

127. А. В. Соболев. «Полюса евразийства», «Новый мир», 1991, № 1, с. 181.

128. Ален Бросса. Групповой портрет с дамой. Глава из книги «Агенты Москвы». «Иностранная литература», 1989, № 12, с. 231.

129. Петер Хуберт. Смерть в Лозанне, «Новое время», № 24, 1991, с. 36.

130. Там же.

131. Ален Бросса. Указ. соч., с. 243.

132. «Правда о платном агенте», «Литературная газета», 1990, 21 ноября, № 47.

133. Ален Бросса. Указ. соч., с. 232.

134. Там же.

135. Лев Никулин. «Мертвая зыбь», роман, М.: Воениздат, 1983, с. 278.

136. «Князь Святополк-Мирский погиб под Владивостоком», «Известия», 1992, 28 декабря, №278.

137. Корней Чуковский. Указ соч., с. 119-120.

138. А. Налепин. Указ. работа в сб. «Евразийские перспективы», с. 94.

139. А. Сандлер, М. Этлис. Современники ГУЛАГа. Книга воспоминаний и размышлений, Магадан: Кн. изд-во, 1991, с. 542.

140. А. Налепин. Указ. работа, там же, с. 94.

141. Воспоминания О Юрии Олеше, М.: «Сов. писатель», 1975, с. 73

142. В. С. Буняев. На грани смерти, в кн.: «...Иметь силу помнить», Рассказы тех, кто прошел ад репрессий, М.: «Моск. рабочий», 1991, с. 118-119.

143. Марк Азадовский, Юлиан Оксман. Переписка. 1944-1954. М.: «Нов. лит. обозрение», 1998, с. 35.

144. Там же.

145. «Магаданская правда», 1992, 15 июля, № 130.

146. Журнал «Лепта», 1994, № 20, с. 189-190.

147. Иванов-Разумник. Писательские судьбы. Тюрьмы и ссылки. М.: «Нов. лит. обозрение», 2000, с. 48.

148. Там же, с 49.

149. Там же, с. 446.

150. Д. Мирский. Лит.-крит. статьи, с. 234.

151. «Минувшее», Исторический альманах, М.: «Открытое общество «Феникс», 1992,№6.

152. Более подробно о совершенно секретных до недавней поры документах, положивших начало деятельности Дальстроя, см. в статье К. Б. Николаева «Место Дальстроя в становлении репрессивной системы тоталитаризма: 1931-1940 гг.» в кн.: «Колыма. Дальстрой. ГУЛАГ. Скорбь и судьбы». Материалы научно-практической конференции. Магадан, 1998.

153. Л. Разгон. Бухгалтерия ГУЛАГа, «Московские новости», 1992, 16 августа №33(628).

154. «Считать умершим от сердечной недостаточности...» в кн.: «Последний Рюрикович».

155. «Инженер Демидов: в СССР демократии не существует», «Территория», 1991, 2 апреля, №25.

156. «Горная загадка Александра Шевцова», «Территория», 1992, январь, № 1,2,5,7,8.

157. «Рассказ о десяти расстрелянных», «Известия», 1992, 3 сентября, № 197.

158. А. Сапаров, «Гороховая, 2», Лениздат, 1970 г., с. 289.

159. Горчева А. Ю., Списки Е. П. Пешковой. – М.: «Духовное возрождение», 1997, с. 34.

160. А. Беляев, указ. соч., с. 18.

161. «Молодая гвардия», 1989, № 7, с. 92.

162. Там же, с. 93.

163. «Сколько было лиц у генерала Власова» в кн.: Виктор Филатов «Машина смерти». Библ. ж. «Мол. Гвард.», 1995, т. 2, с. 304.

164. Дмитрий Панин. Лубянка – Экибастуз, М.: изд. пред-тие «Обновление», 1990, с. 404-406.

165. См. «Минувшее», Исторический альманах, М.: открытое общ-во «Феникс», 1992 г., № 6, с. 145-146.

166. Валерий Лебедев. Цена «путча». Что же произошло год назад? «Независимая газета», 1992, 21 августа, № 160.

167. Светлана Аллилуева. «Далекая музыка», М.: «Новости», 1992 г., с. 271.

168. Там же, с. 275.

169. Пермское кн. изд-во, 1990 г., с. 322.

170. «За каплю крови, общую с народом... О трудных истинах и трудных судьбах». «Известия», 1991, 2 августа, № 182.

171. Петр Сувчинский и его время. М.: Изд. объед. «Композитор», 1999, с. 373-374.

172. Там же, с. 27-28.





Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.