Валерий Гаевский «Сто лет искушения»

 ЗЕЛЕНАЯ ТЕТРАДЬ

 

***

Кажется, у нас грядет очередное семейное торжество. Сегодня получил телеграмму... как чувствовал. Стоило бы воспользоваться приглашением Стива и на неделю слетать в горы с девицами, все одно – оттянул бы торжественные и трепетные сборы на родной "птичий двор". У Стива – катамаран и вся куча удовольствий, а у меня... Ведь и сессия кончилась, и все бейсбольные геймы прошли. Нет, как порядочный придурок я потащился в свою “башню” слушать музыку этого парня из Омахи. Надо же мне было его поселить у себя, навязался на мою голову! Синтезатор у него, видишь ли, в багажнике, а багажник ему продырявили, а дожди идут, а от денег у него уже, как я понимаю, в карманах одни дырки остались. А ему бы во Фриско добраться, а там – пароход в Китай... Все понял и взял на постой и даже синтезатор ему помог втащить к себе, гробина порядочная! Как втащили, он все распаковал, разложил, поставил пюпитр с нотными листами и сообщил, что к вечеру выдаст мне “Литосферную симфонию”, и я буду первым ее слушателем. Я сказал “О’кей”, только предупредил, что хозяйские комнаты внизу, а еще – насчет Аэркрафта. Этот котяра имеет привычку выть в дымоход от слишком высоких музыкальных тонов и не менее высоких собственных чувств. А ежели Аэркрафт начнет выть, то стащить его может с крыши только добровольная пожарная дружина, да и та – по специальному звонку-заказу. Омахаянец чистосердечно отверг все возможные неприятные последствия от своих тишайших упражнений, при этом он зачем-то несколько раз постучал себя снятым ботинком по голове, и я ушел в колледж. Я решил, что он хиппи, – эти не врут. Ладно, и вот вечером, вместо того, чтобы принять приглашение Стива, я, как чокнутый, приперся домой. Маэстро из Омахи встретил меня с воодушевлением у дверей, сообщив, что у него для меня куча неожиданностей. Неожиданностей оказалось действительно много для одного дня. Во-первых, он пригласил мистера и миссис Орбик на свой вечерний “гала-концерт”, во-вторых, он собственнолично поймал Аэркрафта, запер его в моей ванной, в-третьих, миссис Орбик испекла чудесные яблочные тосты, а ее сын Дэниэл и его подруга уже сидят в комнате и пьют какую-то чертовски вкусную жидкость, привезенную из Венгрии в кожаном мешке, и всех угощают, наконец, в-четвертых, я получил телеграмму от своих родителей, чему, конечно, должен радоваться больше всего. Я вздохнул и стал читать телеграмму: “Милый Алекс, мы ждем тебя с нетерпением. Приехало много наших близких и друзей. Все просто мечтают увидеть тебя. P.S. Дядя Тим хочет сообщить тебе что-то очень важное. Бога ради, не сверни себе шею где-нибудь по дороге. Мама”.

Итак, значит, торжество. Что такое торжество в нашей семье, я знаю и не особенно радуюсь по этому поводу: два дня респектабельных и банальных церемоний, в ходе которых будет выясняться и дополняться родословное древо, причем многие прошлые ветви окажутся липой, а многие новые – привитыми черенками; дом заполнится потомками самозванных польских и русских князей, теперешними владельцами маленьких фирм по производству медицинского нашатыря, электросветильников или еще какой-нибудь вполне доходной дряни. Будут пить виски по-американски, чай по-русски из самовара, мамочка устроит смотрины очередной невесты для меня, будут продолжительные застолья, сбор пожертвований на постройку часовни, демонстрация изустных талантов и талантов коллекционеров, бал-маскарад, гадание на блюдцах, пение “под цыган”, снова чай при свечах, чье-нибудь покаяние, и все до тех пор, пока странный обамериканившийся призрак русской идеи не материализуется вдруг и станет чокаться шампанским с подвыпившими вполне телесными владельцами “крайслеров” и “бьюиков”. Наконец, изрядно накачавшись, призрак этот отчается, затоскует, сядет на крылечке и запоет, затянет “Окрасился месяц багрянцем” под гармошку, с акцентом...

Наш дом помнит и не такое! Вообще-то он благословлен свыше, как я думаю. В нем, кроме разговоров о делах и людях, витает еще что-то. Дядя Тим называет это “что-то” русским космизмом. Сам-то он не очень разбирается в таких вещах, но где-то откапывает, приводит к нам нуждающихся на ниве философии соотечественников. Многие из них нуждаются еще и просто в деньгах. Дядя Тим страшно любит их слушать, одаривает деньгами и почти со всеми ведет переписку. Есть в его картотеке и последние бродяги, которые так и не сумели приспособиться здесь, защититься от внешних ритмов, им вообще везде плохо на земле – болеют самыми земными своими болезнями страшней других, разорительней как-то.

Итак, каникулы я проведу дома. Единственный сын у единственных родителей, не считая приемной сестры. Мне, конечно, предстоит оставить часть своего оперения в руке мамочки, потому что наверняка придется отбиваться от претендентки на фамильный герб рода и фамильную казну, изрядно истощившуюся ввиду отсутствия у рода хотя бы той же мафиозной структуры, столь необходимой для выживания в неестественных условиях. А поскольку в “естественных” условиях в прошлом род и его отдельные представители занимались, в основном, хроническим проматыванием состояния, то вывод напрашивается сам собой. Я просто изо всех сил экономлю стратегический запас бриллиантов и собственной молодости. Ну что же, ради такого случая стоило бы тряхнуть слегка нашу тотальную кредитную систему и, по крайней мере, ссудить себе билет на недельный круиз вокруг Мексики, а уж там, так и быть, переплыть Карибское море на каком-нибудь романтическом корытце, высадиться на цветущий сосок Флориды, а потом – самолетом в сердце континента к тем, кому прихожусь я чадом, кровинушкой, но, увы, нет у меня недели. И тут я понял, что ищу способ отсрочить свой приезд домой, ищу какие-то удлиненные траектории, словно опасаюсь чего-то. Чего же? Может быть, какой-то еще большей внутренней траектории? Может, того, что душа моя давно в пути, и теперь, когда она видит, что тело собирается в дорогу, тревожится короткими дорогами и быстрыми средствами?

В этом я определенно не американец, но и не русский. А кто? Черт знает, какое это имеет значение? Черт знает, почему я думаю об этом. Вот лучше бы подумать, как помочь моему безденежному гению-композитору добраться до Китая. Совершенно ясно, что именно в Китае его ждет ошеломляющий успех. Американцы не любят столь сложной прозрачности ощущений и эфемерности. Они, скорее, готовы все, что иногда делает их переживания такими, списать на счет экзотики, от которой они триумфально лечатся собственным образом жизни. Мой парень из Омахи абсолютно нуждается в китайском восторге. Неплохо было бы стать его менеджером хоть на недельку. Опять неделька. Да что со мной? Какая-то в голове сплошная география бегства...

И тут я вспомнил о машине моего приятеля. Интересно, дотянет ли эта колымага до Миннеаполиса? Взять новую на прокат – не хитрое дело, особенно для тех, кто любит гарантии и комфорт, а если без этого? Да, вот если бы без этого! Отчаянный прорыв на встречу с незабвенным кланом. По всему видать, очень мужественный шаг. Кто вообще говорит, что не стоит иногда подпилить ножки у любимого стола и стула или попросить сделать это дорогого супруга? Кто говорит, что надежность – лучшая составляющая в этом мире, и что предпочтительней ее уважать. За что предпочтительней? Я знаю, за что, но это неинтересно, а такому вольнослушателю, как я, особенно.

И, не откладывая в долгий ящик, я заключил договор с моим музыкальным соседом о найме (если не сломе) его тачки в обмен на билет до Шанхая. Он сразу согласился, объяснив, что данный “лимузин” также не его собственный, а взят на прокат у знакомого его друга его приятеля, который, в свою очередь, является другом приятеля его знакомого, так что истинное происхождение “табуна” неизвестно и никакой ответственности за падеж отдельной “лошади” я не несу...

Что ж, три-четыре дня, проведенных за рулем, могут, по крайней мере, объяснить мне, как я соскучился по миннеапольским газонам. Наконец-то все ближайшее будущее предстанет передо мной в желанном туманном облаке, а перспектива времени никогда и нигде не убежит от меня дальше пятнадцати минут, зато перспектива пространства примет небывалый, катастрофический размах. Поехали! И я стегнул кнутом...

Увы, наши надежды! "Лимузин" омахаянца нигде не застрял более, чем на время заправки, более, чем на те часы, которые я посвятил сну. Этот потрепанный злодей работал исправней швейцарских часов, кроме того, у него была какая-то врожденно-вмонтированная, уж не знаю, осторожность. Он совершенно не умел и не хотел лезть на рожон, он позволял себя обгонять самым занюханным бензовозам, в горах все время жался к обочинам, не приставал к девушкам у колонок и даже не подвез никого в пути. Наверное, именно так я объяснялся бы моей матушке, если бы все это не было правдой...

И вот я дома. Усадьбой нас Бог не жаловал, так, разве что лужайкой для гольфа, в который никто у нас не играет, кроме двух остриженных абрикосовых пуделей Сциллы и Галиафчика. Эти господа, конечно, всегда неутомимы, общительны и, как ни странно, увенчаны любовью наших славянофилов.

Мама... Ну, конечно, мама, как обычно, приковывает внимание гостей. Кто там “под палатями” на террасе – не разгляжу никак?.. Крестная Агния Стрембовская, Долли и Спенсер Подвигины, Вольдемар Костомаров, сестрица, а еще кто? Наверное, в доме. Славный набор! Галиафчик, сделай милость, дружок, доложись о приезде, только не обдирай мне штаны, пожалуйста! Сцилла, я всегда подозревал, что вы плохо влияете на своего мужа. Ну как же это может быть по-другому: все видят меня, идущего по дорожке в дом, женщины всплескивают руками, мужчины придают себе более выразительную осанку. “Боже, как он похудел, – шепчет мама знаменитую фразу всех времен и народов, а потом добавляет, оценивая весь комплекс моих данных: – И все-таки это мой сын, господа, вот он какой! А знаете, когда я его рожала, он запутался в своей пуповине и чуть не умер. Он счастливый ребенок”. – Мама!! – это я про себя произношу.

– Ну я знаю, знаю, как ты относишься, когда я говорю об этом, милый Алекс.

– Понимаете, мам, – говорю я, целуя ее руки, – это настолько не связанные друг с другом события...

– Мне кажется, тебе следует обратить внимание на гостей, по-моему, ты даже не поздоровался с ними.

– Мама, я всем кивнул и подмигнул, никто не в обиде. Ну, если ты настаиваешь... – я сделал широкий жест рукой справа налево и поклонился в пояс. – Господа, я вас всех люблю, почитаю и буду продолжать этим заниматься и впредь. Ныне прошу вашего разрешения удалиться в дом, дабы принять лобзания моего отца и, кстати, нацепить кое-какие домашние шмотки.

– Алекс!! – мама хотела всплеснуть руками, но вместо этого резко втянула воздух в себя, так что получился короткий и звучный присвист.

Напряжение, впрочем, было тут же снято невинностью и радушием всех глаз, устремившихся друг на друга. Комментарии к смеху предложила Агния:

– Наташа, дружок мой, не обижайся. А ты, Степан...

– Что, тетушка? – Спенсер Подвигин покраснел.

– Да, да. Чем, скажи пожалуйста, ты занимался сегодня с утра? Я слышала... ты бил бутылки за окном. Там еще до сих пор стекла валяются. Ну-ка, выверни карманы, великосветский денди! Что у тебя там? Рогатка у него там, клянусь! Рогатка ручной работы. Наташа, твой нежный свист и жаргон Саши – это просто невинные шалости.

Тут уже мама не выдержала. Ее заводной смех, это я знаю наверняка, – вне всякой конкуренции.

– Степа! – крикнул я, забегая в дом. – Дашь стрельнуть?

Отца и дядю Тима я нашел в кабинете за игрой в вист. Вистовал дядя, так, по крайней мере, мне показалось, ибо он был очень серьезен, держал карты в одной руке, как пластинки домино, до того забавно, будто старался закрыть их от самого себя, что вообще нередко для азартного и суеверного игрока. В молодости он, говорят, обставлял лучших рулетчиков Лас-Вегаса, успев получить там довольно странно произносимое на английском прозвище “Жги-мотай”. Кажется, он именно так обращался к крупье, когда тот собирался завести пресловутое колесо. Сказанное под руку “жги-мотай” имело крупные последствия: когда не оставалось больше денег на жетоны, дядя демонстративно снимал свой перстень с синим сапфиром, клал его на стол, крестился и выигрывал, потом переходил за другой стол и там снова говорил: “Жги-мотай!..”. Уж не буду утверждать, но где-то я читал о том, что один из игорных домов Лас-Вегаса сильно пострадал от пожара в пятидесятых. Не дядиных ли это заклинаний дело?

– Добрый день, – говорю я, высовываясь в приоткрытую дверь, – добрый день, Тимофей Александрович.

– Сашка! Приехал...

– Привет, папа, как здоровье?

– Привет, если так можно сказать нашему сыну.

– Филипп, ну ты строг! Смотри, какой у него веселый цветущий румянец. Это не шутка, брат, это Вертеньевский род таковский. Ну, как дорога, пыльная, Сашута? Кордильеры стоят?

– Стоят, дядя, куда им деться.

– Вот и я ж про то. Ты, небось, на своих четырех, экипаж, поди, чужой взаймы брал?

– Как вы догадались?

– Как да почем – будешь бит калачом! Ты кто такой, скажи на милость? Ты юрист, и притом, будущий, а я юрист – прошлый.

– Ну и что же, дядя?

– Я тебе потом объясню, ладно? После ужина. Мы тут, видишь, заигрались.

– В котором часу ужин, папа?

– В девятнадцатом. Надеюсь вас увидеть в приличном платье.

– Да-да, Сашута, непременно в приличном тюрбане, – подтвердил дядя. – В этот торжественный день нашей семье предстоит принять очень важное решение, оно напрямую “кусается” вас, мой дорогой племянник. – дядя в точности передал интонации моего отца с таким же псевдоокаменевшим лицом.

Шутка папой не воспринималась в виду поглощенностью картами. Дядя подмигнул мне и продолжал, хмурясь и чеканя слова:

– Имейте в виду, мой магистр, ваши дела представляются мне не такими уж радужными, мне пришлось заложить дом вашего папеньки, чтобы выкупить некоторые священные акции для вас.

Тут папа наконец-то включился:

– Что происходит? – спросил он, перейдя на английский, и уставился на брата. – Не понял?!

Дядя готов был облегченно вздохнуть, но отец продолжал:

– Может, ты мне объяснишь, почему у тебя в прикупе два трефовых валета?..

– Фил, перестань меня разыгрывать, у меня самые честные карты во всех Америках. По-моему, ты просто завидуешь моему везению.

– Во-первых, ты не считай себя исключением, мой дорогой.

Я ровным счетом ничего не понял из их спора и решил, что лучше мне будет залезть под душ, пока суть да дело. Кстати, куда подевался наш управляющий? И вообще, у меня предчувствие заговора, хорошо, если бы не ареста.

***

Не знаю, какой такой большой смысл описывать наш американский дом, уподобляясь сочинениям авторов прошлых эпох, дошедших в этом искусстве до величайшего созерцательного одухотворения. Дом – большой ребенок, который рад всем, кто рад ему. Дом – большой всезнайка, потому что он тот, кто все знает о мире со времен, когда жизнь, развивая божественное творение, выплеснулась на мелководье суши. Дом – это театр и одновременно самый углубленный, серьезный и молчаливый актер, из века в век играющий только центральные роли. У дома не бывает неудачно сыгранных ролей. Каждая его роль – много жизней и воплощений. Есть дома, которые пережили сотни наших воплощений, им впору превратиться в храмы и любоваться собой внутренним взором. Есть еще одна одаренность дома – у него не бывает естественной смерти. Он гибнет. Рано или поздно мы сами или мы вместе со стихийными знамениями причиняем ему насильственный урон. Он знает это и продолжает нас любить. Мы это знаем и любим его. Но иногда это происходит по особому верховному поручительству, наш дом трансцендентно расширяет свои пределы, открывает невидимые двери, поднимает потолки или вовсе их растворяет, укорачивает лестницы, сближает раздельные комнаты и, кажется, словно выходит из-под привычного контроля, на самом деле это путь нашего понимания и слияния с ним, это протянутая к освобождению рука.

Крепости закрепощали нас, замки замыкали, но мы, словно помня о законе выхода из круга, снабжали наши спасительные кровы потайными ходами, известными только немногим. Так невольно мы решали удивительную философскую задачу центра! Ибо центром спасения из наших каменных галерей становится тайный выход. Это на него, на этот центр нанизывали мы всю сложную геометрию замкнутых объемов. Поистине, не есть ли выход за круг в движении к его центру в том, чтобы, раскручивая спираль, сделав пару глубоких вдохов, войти в эту затягивающую воронку без страха, но с надеждой и верой.

Нам больше не нужны замки, но заточение грозит нам всегда. Точнее, мы всегда грозим себе заточением, и вот, когда опасность возрастает до невероятия, находим мы незримые двери нашего дома и открываем их и выходим... Вот и теперь я снова будто слышу эту опасность при всей видимой умиротворенности стен, и я опять хожу из комнаты в комнату, непримиримый к чему-то, чего сам не знаю. Снова все валится из моих рук... Мама, отец, дядя, все родственники здесь, и, слава Богу, они еще не потеряли своей непосредственности. Они постоянно находят применение своим силам. Это не делает их очень русскими. Но что делает их очень русскими? Далекость всего остального мира, быть может. Далекость при том, что они убеждены в своей причастности ко всему мировому...

Если бы хоть на минуту они могли стать искренне равнодушными, я бы им поверил. О, боги, почему мне так плохо в моем доме? Где Глеб, где мой спокойный и неделанный ничем и ни под кого человек, где человек, проживший с нами 25 лет на правах няньки, повара, шофера, управляющего, слуги, самый близкий человек. Где? Ну конечно, он у себя на мансарде поливает фикусы и фиалки, курит кальян. Пойду к нему, вот пряма так, мокрый, в плавках, сейчас. С разгону по узкой крутой лестнице!..

Я выскочил из душевой и побежал, шлепая мокрыми подошвами по паркету, и чуть не сбил на повороте с ног отца.

– Алекс! Что за вид?

– Папа, где Глеб?

Он насупился и как-то искоса посмотрел на меня, словно увидел впервые.

– Мы уже сообщали тебе с мамой, Глеб умер. Мы просили вас не приезжать на похороны, это помешало бы вашей учебе. Вы что, забыли? Постыдитесь.

Я стоял перед отцом, вода мелкими капельками продолжала стекать у меня между лопаток и вдруг стала холодной-холодной...

– Отец, я могу попросить у вас ключи от мансарды?

– Можете.

***

Здесь жил Глеб Арцизов – свободный, окрыленный человек, сын бежавшего из Крыма фельдъегеря Николая Арцизова. Родился Глеб Николаевич в Нью-Джерси в 28-м году. Своей семьи не создал. В молодости поступил на фрахтовое судно, плавал по волнам мира, бросал якорь и вблизи русских берегов – во Владивостоке. Где-то в конце 50-х встретил моего дядю и поступил к нам в дом еще совсем молодым человеком. Весь свой малый капитал отдал на строительство русской школы. С тех пор получал только небольшое жалование и редкие гонорары, воспитывал нас с приемной сестрой. Умер два месяца назад от сердечного приступа, оставив после себя... впрочем, все здесь: офорты, гравюры, целая полка цинковых матриц ручной резки, библиотека, кальян, стопка писем (тридцать лет писал какой-то женщине на Цейлоне). Свободный, окрыленный человек Глеб Арцизов своей фамилии на английский манер не переделывал, скитаясь по волнам мира в прямом и переносном смысле, предавался размышлениям (думать любил на русском) и находил себя в том, в чем и найти себя было трудно. Казалось Глебу Николаевичу, что жил он когда-то на земле и служил у русского князя Гостомысла сокольничим... Вот такая причуда.

Почему Гостомысл, этого он и сам не знал. Где-то вычитал это имя, и привязалось оно к нему... И вот Глеб Николаевич отправился на поиски сокола в наших благословенных штатах. Пришлось ему поколесить изрядно, в конце концов, где-то в Юте, в резервации, выменял он у вождя двух подростков-соколов, отдав за них отцовскую реликвию – саблю, клейменную уральским мастером-оружейником Иваном Игнатьевым 1848 годом, убедительно перерубив оной саблей семимиллиметровую подковку местной “чеканки”. Так занялся Глеб Николаевич в пожилые годы “врожденным” своим ремеслом, стал этих соколов обучать...

Уж как он это делал, никто доподлинно не знает, и каких результатов добился – тоже. Я в то время поступил на первый курс юридического, уехал в Калифорнию, знаю только, что очень сильные препирательства на счет этих соколов были у Глеба с моими родителями. Отец непрестанно давил на Глеба, а уж как высокомерно-презрительно он это умеет, я знаю, и хоть считались они крестниками, да только, похоже, не могли найти примирения в этом вопросе. Сокольничий князя Гостомысла умер, а птицы его с того момента словно канули, пропали...

Одиноко в доме без Глеба, без его неторопливой приветливой речи и всегда будто что-то заговорщески утаивающих глаз, но тебе понятна эта утайка, она тебе всегда рассказывает о самой преданной человеческой радости – о грусти. Что бы ни говорили мне о нем, Глеб был центром нашего дома, призванным его хранителем и друидом.

Я открыл дверь мансарды и вошел внутрь. Все здесь пронизано прикосновением наших рук. Кто может смотреть на это, как на музей одного человека? Какая слепота нужна? Почему эту комнату закрывают, страшатся дыхания ее?.. Я понимаю, ей заклеили рот черным траурным пластырем, ее задушили, изъяли из обращения, из кровообращения! Что случилось – укол фосфора или серы, может, укол страха? Ампутация! Чуть больше устали руки, ноги и сердце, но только устали, не более – душа выбежала отсюда лишь на минуту... Но всем угодно думать, что это конец, и поспешить, поспешить закрыть двери и заклеить замочную скважину и уложить пустой саркофаг в заготовленную нишу. Поразительна расторопность всех живых перед усопшими. Ушедшими. Быстрей пожарной команды.

Где вы, Глеб Николаевич? Вашего настоящего больше нет, смотрите, не ступайте ближе, тут красная ниточка повсюду натянута!.. И все-таки я буду здесь жить, я переберусь из своей комнаты сюда и плевать мне на предосудительность сторонних лиц. И в подтверждение своих мыслей я лег на диван ушедшего Глеба Николаевича Арцизова.

Странное ощущение. Абсолютное равновесие. Закрываю глаза и чувствую, как все мое тело мягко вдавливается в диван; закладывает уши; какой-то толчок, и меня словно отстреливает катапульта... Живой спрессованный комок мгновенно пробегает от затылка к пяткам... Чувствую висками, что плавно кувыркаюсь в невесомости и... кто-то трогает меня за плечо.

– Хотел бы я посмотреть, как ты будешь ехать верхом, если так спишь!

– Уже утро, Глеб?

– Раннее-раннее.

– А почему верхом? Ты сказал – верхом?

– Я сказал – верхом. А ты сказал – пешком? – он смеется. – Вставай лучше.

– Ничего не пойму. Ты что, не умер, Глеб?

Он смеется.

– Да знаешь, как-то не успел, недосуг, видать...

– Глеб, а что позади было?

– Позади, Саша... Ходил я на Сурож с князем искусства византийские выкупать...

– Искусства-то довез?

– Довез, да половину дорогой отдал.

– Глеб, а что теперь?

– А теперь... Ты учиться-то будешь моему ремеслу? Хватит бока отлеживать, я уже коней изготовил. Хорош дрыхнуть, встань, умойся. В роднике вода – чистейший огненный лед!

– А время у нас какое, Глеб?

– Третий день... творения!

***

Мы врезались в высокотравье на полном скаку. Сокол, сидевший у меня на правой руке, вскрикнул и взмахнул крыльями. Росы еще не сошли, и под ударами ног коней они взвивались в воздух мелкой водяной пылью. Глеб скакал впереди, держа сокола на вытянутой руке, чтобы его не достала вода. Но то, что не досталось соколам, в полной мере вознаградило коней и нас самих: уже через две минуты этой скачки мы были по пояс мокрыми. Я с некоторой тревогой смотрел на моего сокола. Он, в отличие от того, которого держал Глеб, был привязан к моему запястью тонким кожаным шнурком. Я боялся, что он спрыгнет с руки и начнет биться, перепугает коня. Но птица, повинуясь, быть может, какому-то знаку своего старшего собрата, вела себя смирно, крепко закогтившись на рукаве, и при каждом толчке я чувствовал, как она пружинит, помогая сохранить мягкость нашего общего движения.

Глеб коротко присвистывал, прищелкивал языком, испускал трели, в общем, он беседовал с птицами и лошадьми, и это было удивительно. Я ему кричу:

– Глеб, а когда отпускать будем?

– Рано, Сашка, сокол еще не твой, ты его не взял, слышь! Ну-ка, поравняйся со мной, рядом пойдем.

Я пришпориваю коня, пытаясь догнать Глеба, но он с гиканьем поворачивает от меня вправо и уходит широким кольцом. Слышу – смеется, дразнит. Ну, лукавец, думаю, и делаю такой же заход в другую сторону, погоди, встретимся! Тут, смотрю, мой сокол забеспокоился, и до того остер его взгляд – голову низко опустил, хвост лезвиями перьев развел, – вылитая химера. Что задумал? И такая острота и сила в нем появились, чувствую, впивается когтями в запястье мое немилосердно, не иначе, как собрата ищет, а может, небо повеяло на него.

Да, это небо веять могло. Поистине, третий день творения... Еще не создал Бог, думаю, тварей земных, оттого и небо такое, не зачало еще... И солнце не вскипело страстью своей, мальком плавает оно вдоль берегов, не знает течений вершины, и свет от него ровный, во все края, и, кажется, по-детски не умеет это небо спрятать звезды, – белыми камешками просвечивают они на светлом дне. Нет, брат сокол, тебе туда еще не нырнуть – расшибешься. Подождем, отъедем подальше. Тут уже слышу, Глеб мне кричит. Вот, опять нагоняй его!

И снова мы несемся высокотравьем, только уже рядом, плечом к плечу.

– Глеб, – говорю я, – лошадей загоним...

– Каких, этих? Нет, Сашка, этих не загнать.

– Тогда всю дичь распугаем.

– Какую дичь ты ищешь?

– Зайца!

– Заяц выше!

– Где выше?

– Там, выше. Ты все поймешь.

– Я и так ничего не понимаю. Мы в Америке сейчас, или где?

По-моему, его злили мои вопросы. Хлестнув коня и резко уйдя вперед, он крикнул:

– Следи за мной и отвязывай птицу, когда я скажу. Кстати, его имя Каршиптар .

Мы пересекли поле рос, как я про себя его называл, и теперь скакали посуху, меж редкостойных куртин держи-дерева. Кажется, нашей скачке не будет конца. Каршиптар все острей вглядывается в пространство. Сдавалось, что я его совершенно не интересую – исключительно как опора. Каршиптар ждал творений. Напряженно и терпеливо ждал, пользуясь своей живой опорой. Он будто начисто забыл о своих крыльях. Может, берег их для какого-то немыслимого рывка?!

Звезды под солнцем. Они все еще видны, но народилась уже просинь и растушевала свод. Так руки красильщика, взявшие белое полотно, окунают его в чан с освященной краской, добытой от соков жизни, и яркий пигмент запечатлевает свое единство по Единству. Могущая показаться черной краска, могущий показаться беспощадным огонь не таковы... Свет рассеивает смятение, и красильщик извлекает из своего “горна” еще дымящуюся, но уже глубокую синеву...

Все было только минуту назад: быстро летящая земля, неутомимые мышцы коня, затаившийся Каршиптар, словно вылитый из бронзы, и вдруг все остановилось... Нет, это я что было мочи осадил коня, потому что расстояние между мной и Глебом сократилось так стремительно, что я чуть было не снес его, спокойно стоящего в стременах и смотрящего куда-то вдаль и вниз... Кажется, он даже не заметил, что я едва не свалился перед ним, он только подал мне знак рукой: “Замри!” Я замер, то есть мы трое замерли на склоне уходящей вниз долины.

Это был огромный амфитеатр, населенный светом и прерией. Зелено-бархатистый покров ее совершенно не походил на тот, что остался позади, но самое удивительное в другом… Я потер глаза, думая, что не могу отогнать от себя какой-то мной же придуманный флер, но ничего подобного, просто мое зрение стало другим. Я видел много дальше прежнего. Я увидел в километре от нас спокойно сидящего зайца, он стоял на задних лапах и так же ясно смотрел в нашу сторону. Сумасшествие какое-то, он нас тут, что ли, дожидался?..

– Развяжи ему ноги, – сказал Глеб, поглаживая своего сокола, точно это был почтовый голубь, и добавил: – Спокойно.

Я сделал то, что он просил.

– Каршиптар, – сказал Глеб, – сегодня мы хотим испытать твою силу и твой полет. Гнездовик будет следить за тобой. Благословляю тебя, сынок. – и тут голос Глеба сорвался на крик: – Сашка, давай разом, подбросили их! Ноги в стремена!

Вот теперь я понял, какие крылья берег Каршиптар, сидя у меня на запястье. Сердце вздрогнуло... Соколы обрушились в воздух, как фейерверк; если бы не мысль о том, что это живые существа, то я бы подумал, что через считанные секунды они и впрямь рассыплются огнецветными японскими георгинами. Но случилось другое: зависнув на высоте футов сто, они с клекотом, да нет, просто с какой-то песней устремились вперед, крепко и яростно отталкивая воздух черно-белыми веерами крыльев. Какое-то повелевание было в их полете... Не силы и даже не красоты – восторга! Именно восторга... откуда? Уже не помня себя, я хлестнул круп коня ладонью и с гиканьем рванул по полю, опередив Глеба на целую голову.

Только теперь раскрылось мне значение этой широты, и ясного глубокого неба, и моего ремесла. Я понял, что ни Каршиптар, ни Гнездовик не будут нападать на зайца. Не этому учил их Глеб, не тем порывам и приемам, которые нужны сокольничему. Но сокольничему князя Гостомысла нужны были именно эти приемы. И тогда я понял, что Глеб сумасшедший... Я засмеялся от радости, засмеялся от нахлынувшей на меня прерии, от запахов, от света, пронизывающего все вокруг. Я не мог, не хотел отставать от этого летящего птичьего повелевания...

Кажется, земля тоже засмеялась, и от ее сотрясения мой конь оступился, и мы кувыркнулись с ним вместе где-то на краю бескрайнего поля и потеряли сознание. Тогда же, в полубреду или во сне я увидел Каршиптара, который камнем падал мне на грудь с высоты ста футов, и еще я увидел Зайца – голубого, светящегося Зайца; он медленно пятился навстречу солнцу, и я подумал, что мы все, мы все – живущие и жившие люди – делаем и делали то же самое...

............................................................................

– Дайте нашатырные капли. Ему плохо... Скорее, Тим. Сделай же что-нибудь.

– Какой нашатырь, Наташа... Тим прав, он просто заснул. Мальчик устал...

– Но почему здесь, у него что, нет своей комнаты?

– Я дал ему ключи, он попросил. Сказал, что хочет побыть у Глеба. Мне самому не понравилось, но что я мог сделать? Глеб их воспитывал с колыбели.

– Да что вы тут философствуете? Посмотрите, какие у него бледные веки... Говорю вам, это сердце...

– Сердце! Это чье сердце, у кого сердце? А ну-ка, дозвольте старому фельдшеру! Вы все тут сговорились, вы хотите испортить мою праздничную речь... Ужин ждет, а мы не можем добудиться нашего героя. Америка разбудит своего героя!

– Тим, мы целый день с Филиппом думали об этом извещении, мы очень беспокоимся... Отпускать его одного туда! Но ты понимаешь, что я имею ввиду... Пойми, Тим, это безумие, это нонсенс. Какое наследство он может получить в России?! Кто ему передаст это наследство, боже мой? Его арестуют вместе с завещанием и увезут в Сибирь, и тебя арестуют, если ты с ним поедешь...

– Наташенька, там уже никого не сажают.

– Что же там делают?

– По-моему, там... По-моему, там все выпивают, делают революцию и спят с женщинами.

– Тим!

– А что я такого сказал? Это нормально, понимаешь, Наташенька, нормально. Или ты думаешь, там такого не бывает?

– Господи, ты меня сбиваешь с толку... Ты мне заговариваешь зубы... Я совсем не это хотела сказать... Филипп, помоги мне собраться с мыслями.

– Ну что тогда, что!

– Ах, вот, надо взять с него слово, чтобы он говорил там только по-английски и в случае чего просил политического убежища в нашем посольстве...

– Гениально придумано. Я думаю, что он согласится, слово дворянина.

***

Я согласился. Конечно, я согласился. Хотя, признаюсь, тот повод, который так тщательно от меня скрывали мои родители и родственники, воистину казался мне не менее фантастическим, чем считали они со своей русской мировой сопричастностью.

И все-таки что-то не вязалось. Не в том ли дело, что мы уже давно и традиционно отказывали нашей родине в моральном праве простереть свою длань над кем-то из бывших, изгнанных и бежавших. Этот аргумент никогда даже не оспаривался, настолько был очевиден. Мы сами, мы считали себя могущими завещать далекой родине наши капиталы, коллекции, наши умы и души.

Старший из оставшихся двоюродных братьев Вертеньевых жил там, знал о нашем существовании и молчал: больше пятидесяти лет молчал... И мы знали и молчали, спокойно считая его в числе усопших могикан, и то ветвистое генеалогическое древо, которое растет у нас под стеклом в рамке над рабочим столом отца, всегда имело одну пунктирно обозначенную ветку, на которой память не могла ничего привить, кроме двух-трех инициалов. Что же еще к этому добавить?

И еще целых три дня в доме были посвящены заламыванию рук, скепсису, восторгу, уик-эндам, распитию старых вин, вечерним чаям, семейным советам и прочим хлопотам, которые у нас, к радости, имеют совершенно плавный характер в виду известной плавности течения наших кровей. Любое непроизвольное бросание камней в эти реки вызывает только поглощение оных камней. Впрочем, извините, если речь не идет о перегородке русел! Но не говорите о какой-то там искусственной ядерной дамбе, не касайтесь явления частного глобализма каждой отдельно взятой души, Бога ради! – вы получите русский бунт, дворцовый переворот или стрелецкое восстание, а может, и все это вместе взятое в масштабах частного глобализма. Не пытайтесь нарушить плавного течения страстей наших... Вы посягаете на святое.

После моей встречи с ушедшим Глебом, после нашей удивительной соколиной охоты и скачки в неведомой прерии я переменился. Первым моим тайным решением было не зависеть больше от любого будущего, бросить университет, бросить этот выхолощенный проторенный путь, которым я до странности легко шел. В позолоченном ошейнике. Это тоже вопрос частного глобализма. Не знаю, кем я стану, но если вопрос рода будет сводиться только к тому, чтобы вернуть мой позолоченный ошейник золотым, извольте... Я предприму такую попытку, как каждый из рода предпринимал ее в свое время. Мне будет скучно этим заниматься, но я, наверное, привыкну... Часть меня привыкнет. Мне кажется, я не буду слишком долго дорожить этой частью и в один прекрасный день покончу с ней... Может быть, эта поездка уже сейчас предлагает мне такую возможность. Ни я, ни дядя, никто не догадывается о смысле завещания. В письме, полученном из департамента, ничего не сказано, какое наследство я должен получить, но один человек, кажется, знает точное – сокольничий князя Гостомысла Глеб...

***

На редкость ветреный и ясный день. Мчимся в аэропорт. Все молчат. Придавлены. Самолет до Лондона через полчаса, дальше пересадка... Хорошо, думаю, что удалось отговорить дядю Тима лететь вместе со мной. Да он и сам спасовал в последний момент. Как осунулись и постарели их лица, взведенные тоской и надеждой. Это тоже часть их вечного ритуала. Они не любят аэропорты, как нераскаявшиеся грешники чувствуют они себя в них. Подвластные горькому зову, они теряются перед странной мыслью: однажды оторваться и уйти, раствориться в отдаленном пространстве...

Их родина, их кровосмешенный православный Восток загадочен для них. Сколько великомученических значений обрел он для них, какого простора и стремлений! Они любят этот театр русской драмы, играя в нем наследованные роли без суфлера. Правда, им добавляется немного американской школы, и это слегка портит сюжет, суетит как-то, но никто не может сказать, что фабула остается нечестной...

Аэропорт – языческое капище со своими неизменными идолами, не повергнутыми и сильными, вобравшими в себя шум миров!.. И почему-то именно здесь исполняются желания всех: и жертв, и стерегущих жертвы, и одиноких, и счастливых, уносимых идолами согласно их желаний и маршрутов. И может, им страшно, что путь возвращения лежит через капище, через искушение, вкус которого они ведают, наследуют и передают. Как осунулись и постарели их лица, там, за стеклом...

Мне как-то не по себе, я почти ничего им не сказал, и уже у трапа я попытался их разглядеть, но не увидел...

Уткнувшись лбом в иллюминатор, я смотрел, как мелькает желтая и красная разметка на асфальте, “Боинг” выруливал на полосу, или его тащил тягач, словно тело выбросившейся на берег касатки, тащил к воде, к разбегу, всеми плавниками... Да что со мной? Вот он, гражданин воздуха, прогревает турбины, и мне все время видно его протянутое, несгибающееся, его “протезированное” крыло чуть сзади... Разбег!

Он слишком грузен, этот идол, но не настолько, чтобы не успеть вдавить меня в кресло. Что еще... Да, ему нужен маневр, разворот... И он делает это очень плавно, на восходящих потоках, и вдруг я увидел сокола...

Каршиптар! Беглец! Откуда-то вынырнул, откуда-то... Кажется, я закричал на весь салон, кажется, я рванулся из своей упряжки страховочного пояса, но куда?.. Секунды его жизни оборвались у меня на глазах: "протезированное" крыло идола этого даже не заметило. Красное пятнышко на месте удара быстро задувал и сметал холодеющий с подъемом ветер...

– Леди и джентльмены, благодарим вас за то, что вы воспользовались услугами нашей компании. Командир и экипаж приветствуют вас на борту... Наш полет будет проходить... продолжительность полета...

Я не слушал. Я преступал границу привычных измерений... Все происходившее вокруг еще продолжало казаться реальностью... Еще продолжало...

Пожилая леди, сидевшая через сидение слева, дернула меня за рукав:

– Вам плохо? Вы кричали, может быть, вызвать стюарда? Здесь наверняка есть врач или хотя бы аптечка...

– Благодарю, мэм, мне уже легче.

– Ну, как знаете.

Но я еще ничего не знал. Я не знал, что уже через несколько минут моего перехода дрожащий истерический голос за пластмассовой сеточкой динамика на стене объявит наш приговор: “Леди и джентльмены, командир корабля и экипаж просят вас соблюдать максимум спокойствия... Только что мы потеряли связь со всеми радиомаяками на земле... По данным эхо-локатора мы имеем дело, очевидно, с какими-то неизвестными аномалиями, в считанные минуты поверхность земли поднялась на три с половиной мили... под нами океан... бесконечный океан... Запас горючего рассчитан на восемнадцать часов беспрерывного полета, в течении этого времени мы будем подавать постоянные радиосигналы с нашего борта в надежде обнаружить хотя бы один островок жизни или одно сохранившееся морское судно...”

.....................................................................................................................................................................

НА ЭТОМ ОБРЫВАЕТСЯ РУКОПИСЬ “ЗЕЛЕНОЙ ТЕТРАДИ”

КНИГИ “СТО ЛЕТ ИСКУШЕНИЯ”

.....................................................................................................................................................................

СИНЯЯ ТЕТРАДЬ

***

– Спите, домочадцы, спите, кошки домочадцев, рыбки аквариумные, пауки настенные, прихоти и похоти, верные и неверные рабы наши спите, спите, уставшие материи, пытающие любовью и любовью питающиеся, спите, костыли человеческие, мощи железные, стеклянные, окаянные! Спите, фетиши и занозы, коих не просветить, не нащупать, не вытащить из голов наших даже под самым общим для всех наркозом, но спите хотя бы и под наркозом, если по-другому не можете, и тогда пусть шевельнется в вас искушение ваше... не осудите себя за костыли и протезы, грубы ведь инструменты все! – но дайте их в руки искушенных, и превратятся они...

***

...и однажды на нотных листах он прочел, что время подобно стакану спирта: если выпить его залпом, можешь ты жестоко отравиться, но стоит растворить стакан спирта в Океане вечности, и можно пить Вечность с привкусом времени...

***

– А я тебе вот что скажу: открывай ты свой домашний ящик с инструментами, доставай свою ювелирную пилочку и поднимайся на последний этаж. Там дверь напротив лифтерной, знаешь?.. А на двери – “замок-кладенец”. Главное, что ювелирной пилочкой ты можешь перепилить стальную дужку в палец толщиной. Столько уж раз ты думал об этой двери, а тут кто-то, скажи на милость, закрыл ее от тебя, – разочаруй этого человека! Разочаруй его снова, если завтра тебе придется повторить свое Настоящее дело. Какие чистые, девственные, нетленные звуки извлечет твой ювелирный смычок, вообрази!.. Как заполнится тесное пространство, освежатся силы и внушатся надежды тем спящим, тем, кто прибудет.

***

Ну вот, и снова три звезды взошли. Значит, есть у меня еще ночи неутолимые, значит, еще позовут Вестники, исполнят сердце добычей его, значит. Еще срываются спирали с волчков небесных, обращаются волнами и придут скоро, перехлестнут буны, перехлестнут берега, отстроенные и отглаженные!.. значит, и мой причал я буду строить высоко в горах.

Это потому я буду строить причал мой в горах, чтобы успеть к приливу, ко всей его нежности неодолимой... когда выдохом зыбей густых отвяжет он лодку мою да подымет ястреба из гнезда его. Тогда положу я птенцов ястреба у изголовья в лодку и скажу, что готов. И будем мы сходить кругами в пространстве, не ведая границ. ...Станут глаза ястреба моими глазами, станет лодка моя его гнездом... Нет иной добычи сердцу.

И мы уплывали с уходящим морем, в отливе этого безумного Потопа, много дней... И много дней я знал, что скоро, скоро море стремительно уйдет из-под нас, а лодка будто и впрямь повиснет в воздухе, и так же плавно, с легким креном в корме, медленно пойдет она над землей, а после увидим мы тот всегда Затонувший город, мой город, и мне непременно нужно попасть в него. Ястреб с птенцами покинет меня, но я буду обещать вернуться к следующему приливу. Найду ли их? Найду. И причал буду строить высоко в горах. В этом смысл...

***

У жителей города Н. нет никакой Космогонии. Знаете, почему? Потому что каждый день у них своя Космогония, и каждый день – абсолютно справедливая. Справедлива она хотя бы тем уже, что никому не приходит в голову опровергать ваши личные убеждения на этот счет. Опровергать, считают жители города Н., вообще неинтересное занятие, и лучше, если им будет заниматься кто-то, кому на роду или на лбу о том написано. Такой общепризнанный “неинтересный” человек в городе Н., конечно, есть, он редактор единственной местной газетенки “Тучки небесные”. Неинтересный человек ходит по городу и собирает на слух все для своего неинтересного дела. Преданность этого человека своему неинтересному делу, справедливо говоря, делает его внемасштабно интересным, и, конечно, все жители города Н. почитают себя бессменными читателями “Тучек...”.

Так что, ежели не говорить строго о Космогонии, а только подразумевать это милое дитя наличествующим в его колыбельке... тогда откроем, распахнем стены и улицы, как одежды тяжелые, от века несносные, от века железного – тюрбаны железные! Тогда позовем друг друга в празднество Танцующего бога. Он – та безумная пчела, что освободила соты свои в смутном желании услышать в них необычайную песню просеваемого ветра!

О, это совсем не пчелиная Космогония, наш праздник! Но все гнезда в мире поют! Все инструменты, все камни всех морей, все капли дождей! Но это еще не вся стихийная Космогония! Это еще только мы, дети, собравшись гурьбой, с бубенцами на икрах и запястьях, несемся... Так мы хотим сопровождать наше всеведущее незнание. И знайте, скоро гирлянды новых звуков украсят вашу смутную память, чтобы вместе слышать нам самый чистый и древний пульс. Знайте, скоро мы придем! В краях ваших прищуренных глаз будем мы стоять, неизгонимые. Но это еще не вся огненная Космогония!

Яркие зажженные лоскуты принесем мы тем, кто сошьет платье нашему Танцующему богу! Каждый из нас подарит ему то платье, ибо в платье обнажается наш Бог, в платье становится зримым его призрачный танец. Потому песня наша о ниспадающих водах и восходящих лавинах, потому танец наш всегда на краю, на тонкой кромке бытия, откуда начинается кружево и шлейф! Но это еще не вся солнечная Космогония!..

Так я кружился на своей лодке, отыскивая удобное место для посадки, и вскоре увидел крышу моего родного дома, где я и мои друзья жили еще до Потопа...

Я узнал эту черную засмоленную площадку, серую кирпичной кладки трубу... где-то у самого ее основания был наш заметный выемной кирпич, за которым мы, малыши, умудрились сделать тайник и прятали в него разную мелкую священнодейственную оснастку: бинокль, спички, катушку лески для запуска змеев, мотки алюминиевой проволоки, столь необходимой для изготовления шпилек для метательных шпилечных ружей, пластилин – вечную глину нашей фантазии и ловких рук... Да, точно, мы ведь лепили из пластилина маленьких астронавтов и поднимали их на змеях. Змеи обрывались, терпели крушение, улетали на соседние “уличные системы”, и мы организовали многочасовые экспедиции по их поиску: астронавты и змеи воскресали, как фениксы. Фениксы разных времен...

Причалю здесь и спущусь по пожарной лестнице, завитой плющом. И открою тайник. А вдруг... там еще сохранился хоть кусочек моей волшебной глины?

Я привязал лодку к одному из крюков, на который были натянуты распорные тросики для антенны.

– Пожалуйста, не уходи без меня! Я скоро вернусь, мне хватит двух дней, наверное, но если тебя поднимет прибой, если ты будешь тонуть и захлебываться – рви веревку, тогда уж не жди меня, вот тебе на память, – я положил на носовую полочку маленького человечка, вылепленного мной из голубого пластилина. – Прощай, я буду думать о нас!!

Лестница обрывалась в трех метрах от земли. Я спрыгнул на серый речной песок, который лежал здесь целую вечность для всех дворовых детей. Двор пустовал. Я не стал привлекать к себе внимание, быстро направился к воротам. За воротами – вереница белых акаций и тротуар, который мне почему-то всегда казался каким-то венецианским. Он больше напоминал систему перекидных асфальтовых мостиков, чередующихся с участками голой утрамбованной земли. Асфальтовые мостики были зажаты между заборами дворов и полосой нешироких клумб, зато уж на клумбах этих что только не вызревало: кроме вездесущего одуванчика и дикой мальвы, наши добрые гулящие собаки и кошки, наши беззаботные шмели и бабочки селились в этих тенетах, наши сторожевые дозоры первобытных поселенцев и снежные крепости зимой – все жило в этой полосе и до этой полосы. Так я пойду по моим асфальтовым мостикам, переступая дворовые протоки, покоряясь звукам и уходящему ясному дню и нежащемуся вечеру, вишневому, шелестящему, целительному!

Сегодня я разбиваю копилки моей радости, знаю, что бросал я в них не медь, не серебро, не прочую платину. Не платить я пришел, но творить милостыню. Пришел я к тебе, потому что снова родился здесь. Кто помнит меня, кто взглянет мне в глаза?

И тут началось что-то совершенно непривычное. На противоположной стороне улицы, почти вровень со мной, шел, слегка пошатываясь... римский легионер. Кожаная юбка с закрепленными ровными рядами стальных пластин, пурпурная рубаха под нагрудной кольчугой и шлем-щетка, короткий у пояса меч, гладко выбритое, слегка заостренное лицо. Несмотря, однако, на столь блестящие боевые реквизиты, вид у него и настроение были, по-моему, совершенно не завоевательские. Это было особенно заметно по тому, как он неумело, даже робко курил сигарету, ну просто как шкодливый пацан: прятал огонек в полусжатом кулаке. Все это в сочетании с мелькающими голыми коленками на фоне близкого уму и сердцу города как-то надавило на меня. Я прибавил шагу и во что бы то ни стало решил проследить маршрут легионера.

Очень меня заинтересовала реакция других прохожих, но то ли их было слишком мало, то ли реакция ускользала от меня, как солнечный зайчик. Когда же спустя два квартала моего ненавязчивого преследования легионер распахнул парадное пошивочного ателье, я, кажется, был сильно разочарован, настолько, что уселся на скамеечку рядом с ателье и стал смотреть перед собой невидящим взглядом. Правильно, ничего страшного... человек заказал костюм в ателье, должен был отправиться на примерку, и надо же... Все домашнее висит постиранное. В чем пойти? Порылся в шифоньере, – ну, конечно! Есть одежонка-то: и меч, и плащ при ней...

Прошло, наверное, минут десять, прежде чем дверь ателье распахнулась, и я увидел моего легионера в мешковатом сером костюме. С ним вместе вышел на улицу и сам портной – улыбающийся сухонький дядя лет шестидесяти. Он покрутил своего заказчика направо, налево, кругом, несколькими утюжными движениями обеих рук “шлифанул” свое произведение по плечам, по бортам, издавая при этом звучные прищелкивания языком и выпаливая какие-то иносказательные напутствия. Дверь ателье снова распахнулась, и появился мальчишка лет двенадцати, явный подмастерье. Он выносил на плечах все то неноское громкое железо, что оставил клиент. Кряхтя и фыркая, как недоспавший котенок, он сгрузил драгоценные реквизиты, включая меч, у обочины проезжей части, похлопал в ладоши и, возвращаясь обратно, скорчил физиономию за спиной мастера, показав этой спине длинный, на редкость противный язык...

Легионер, то есть бывший легионер, поблагодарил своего портного и, перейдя на противоположную сторону улицы, поравнялся с моей скамеечкой, прошел мимо. Я последовал за ним, твердо решив досмотреть и домыслить логику всей интермедии.

Мы оба шли прогулочным шагом, нас обоих намагничивали близящиеся сумерки и поэтическая причастность к неизвестности, впрочем, последнее обстоятельство больше касалось меня, ибо очень скоро я заметил, что “ряды” моего мешковатого костюмера-легионера пополняются, в то время как мои “ряды” продолжают оставаться в единственном числе... еще одно странное наблюдение бросилось мне в глаза: буквально на каждом шагу валялись у обочин улиц и подъездов домов брошенные доспехи, оружие и одежда... Что за массовое переодевание?

Вместе с тем вокруг нас происходило то, что я бы назвал важным надуванием мыльных пузырей вечереющего города. Еще не засветилась неоновая лимфа, которая, может, в иных мирах и спасает от уныния и серой бетонной геометрии, но здешней лимфы всегда хватало только на Демократический проспект, ибо за ним и от него простирались улицы иных эпох. Именно оттуда, из иных эпох, вероятно, и сходились, съезжались мы все, переодетые в неоновый отмерок проспекта, заполняли летние кафе, вечерние клубы и дансинги, площадки Доверия, где в популярной форме за чашечкой чего-то пьющегося исповедовали свою Космогонию. Нам легко здесь, даже если не всегда находится место.

Здесь философы из других эпох подрабатывают чистильщиками обуви и продавцами родниковой воды, а настоящие чистильщики заполняют уличные бочки Диогенов. Каштановые карфагенянки пролетают в красных кабриолетах, богатые мусульмане покупают антиквариат прямо с рук, а иногда и вместе с руками, опрятная интеллигенция в кожаных куртках, застегнутых на все пуговицы, беседует на “кондитерские” темы о мировых прослойках. При этом в разрезе берется всегда какой-то “другой” мир. Но, слава Богу, если даже и вырываются иногда из уличных отростков боевые революционные тачанки, то до конца неизлечимых в нашем городе нет: всюду полно частных вывесок от бесплатных врачевателей, ядознавцев и психиатров.

Теперь мне очевидно, что жизнь до Потопа мало чем отличалась от теперешней, разве что как-то не так заметен был весь этот исторический конкурс одежд и взглядов. Представители разных эпох старались придерживаться одной Космогонии...

Ну, разбейтесь, копилки моей радости! У меня еще хватит моего волшебного пластилина. Я отпускаю вас, легионеры! Впитывайте этот город и его пристрастия. Ваш поход завершился неудачей.

Вы хотели быть господами здесь, ждали сопротивления и ран, но не получили ни того, ни другого... отчего смутились ваши силы и азарт воинов, а колесо ненависти так и не раскрутилось? Хрупкими, пустыми оказались спины его и посыпались от первого же качка! Вы искали смерти врагам своим, а вас обнимали, успокаивали и предлагали праздник Танцующего бога. Вы били себя в грудь и кричали: “Мы ваши завоеватели!” А вам говорили: “Ничего, это пройдет”. Расскажите-ка мне лучше о том, как вы ждали ясной и строгой схватки, обозначающей ваши существа так болезненно и нестерпимо, что уже там, под слабой броней металла, кожи и мышц, слабой даже пред воздухом, пред высотой, на которой стираются ваши очертания и переходят только в складку, в морщинку природы – там, под слабой своей броней, вы ощутили вдруг желание и крик, точный смысл которого отрывал вас от жизни и уносил на страшную высоту, откуда себя не разглядишь, на высоту морщинки земного лица!..

Так ждали вы схватки, которая не состоялась. Мой вечно Затонувший город не сдался вам, хоть и вошли вы в него, но ничего не сумели разрушить, и лишь одинокие среди вас, сумасшедшие поэты среди вас сказали: “Мы погибли здесь еще раньше, чем могли представить себе свободу тех, кого пришли погубить. И никто не знает, какую свободу мы представляли при этом себе...” Так говорят среди вас, поэты среди вас, и я радуюсь, оставляя вас вашим поэтам...

Кто-то тронул меня за плечо, когда я остановился у витрины восковых фигурок. Я сразу подумал, что человек этот из ближних эпох: лопасти соломенных усов, кожаная фуражка, клетчатый “модерн” костюма, на строгом галстуке – голубой скарабей.

– Нравится? – спросил он то ли с утверждением, то ли с вопросом и поднял левую бровь так высоко и выразительно, что, кажется, все остальное лицо, как укушенная пчелой дворняга, подпрыгнуло за ней, издав неопределенный звук, средний между единичным “р-ряв” и кашлем. – Простите за неумелый способ завести разговор, сударь. Разрешите представиться: бургомистр города Гарибальди Петр Николаевич, гражданин свободных земель Юга, кавалер ордена Лернейских гидр, пацифист...

– Понимаю, – ответил я многозначительно. – Вертеньев Александр Филиппович.

– Очень рад, очень рад! Знаете, город сегодня такой оживленный, просто на редкость... Много незнакомых лиц. Признайтесь, вы не частый завсегдатай нашего Демократического проспекта?

– Совершенно точно, не частый. А почему вы решили?

– Ну, это, как вам признаться... Многолетний практикум, хотя, вы, как я думаю, подлинный уроженец наших мест?

– Совершенно точно, подлинный.

– Вот это, право, меня сильно искушает...

– Чем же?

– Видите ли, любезный Александр Филиппович, в свободное от моей должности время я осваиваю воздухоплавание. Но дело в том, что примерно на высоте двухсот английских футов, в связи с потерей привычного давления... со мной происходят сердечные приступы с частичной потерей сознания... Так вот, не согласились бы вы, Александр Филиппович, ассистировать мне... в том смысле, что там, на высоте, дать мне таблетку или сделать искусственное дыхание?!

– Помилуйте, Петр Николаевич, но почему я?

– Ну, это, как бы вам признаться, расположение я к вам почувствовал... Кроме того, мой прежний ассистент Берцелиус Юлий Павлович, царствие ему небесное, свалился два месяца тому с гондолы и расшибся в дым, то есть, простите, я хотел сказать – в прах на мостовой Андреевской улицы. Не откажите, Александр Филиппович, в честь нашего знакомства... Может, вам надобно времечко, так я не тороплю, погуляйте, а утром – милости прошу ко мне, я за вами и кибитку прислать могу, и рикшу, и такси. Изволите адресок ваш...

– Да зачем же адрес, Петр Николаевич, вы так быстро взяли меня под уздцы, я просто в раздумье... Такое случайное и быстрое предложение! А вы-то сами не опасаетесь? Вы ведь меня знаете ровно столько, сколько я рассматриваю витрину. Так все смутно в жизни, господин Гарибальди! Вот вы – человек известный вашему городу, а я?..

– Но ведь вы же знаете, по теперешнему уложению у нас все известны.

– Что вы говорите! Может быть... Но кто-то ведь все равно остается за бортом, не так ли?

– Ах, вы о Берцелиусе! Юличка был, конечно, человеком прекраснодушным, кстати, педагог светлый, историограф города, но ведь случайность дикая, я сам позаботился... Город помянул его, напечатали некролог в “Тучках”...

– Что же вы на орбиты историографов отправляете, Петр Николаевич, не бережете народ?

– А я и себя не берегу, вы заметьте, с приступами этими, как их... с шоками устремляюсь в голубиный простор... Да у нас все такие! Вы думаете, я бургомистр – только и всего! Нет, милостивый государь, я задыхаюсь, у меня природное безрассудство, милостивый государь... Вот вы опешили, а вы не опешивайте, берите залетную и ко мне – на полигон, то есть на пикник, у меня сегодня большой пикник. Кстати, вы патриот?

– В том-то все и дело, что не совсем, и потом, знаете, господин Гарибальди, мне как-то трудно представить себя в корзине... на шаре каком-то... болтаться там где-то... включать форсунку опять же. Вы говорите, вас придется откачивать – зачем? Что мне там делать, подвешенному, вы же понимаете, я даже сам себя не позабавлю... Напряжение какое! Ну кому оно что принесет? Ей-богу, Петр Николаевич, я вам, хотите, лучше одну такую правду скажу... возьмите с собой женщину. Уверяю вас, это решение всех проблем. Они крепкие. Нет, действительно, я свидетель, как некоторые из них останавливают даже автомобиль на ходу, не то что лошадей... Ну почему у вас такое грустное выражение лица? Поверьте, я искренне поддерживаю ваше увлечение воздухоплаваньем... Но, господин Гарибальди, только между нами: у меня хроническая боязнь высоты...

Кажется, усатый бургомистр огорчился до невменяемости от этих слов. Я протянул ему руку для пожатия, а он отступил назад, сделал большие глаза и обмерил меня презрительным взглядом с головы до ног.

– Не удосужился узнать ваше происхождение, милостивый государь! Но предупреждаю вас: хоть мы с вами одного поля ягоды, но пока еще я один являюсь официальным высотобоязником. И не вздумайте устраивать против меня заговор! А ваши намеки на женщин мне просто оскорбительны. Честь имею.

Мы расстались. Я поспешил поскорее отойти от витрины восковых фигурок. Чтобы, не дай Бог, не привлечь к себе внимание какого-нибудь заправского чиновника, увлекающегося, скажем, автогонками и засыпающего за рулем на скорости восемьдесят миль...

Однако я, по-моему, слегка отстал от действительности. “У нас все такие”. Все – это кто? С каких пор? А может, тут новая неотъемлемая часть общих верований: все ущербны на каком-то определенном пределе? Но тогда они – глубоко несчастные люди, если уже измерили свой предел... Да нет, одергиваю себя, постой, так ведь во все времена и было – несчастные всегда знали свой предел.

Да нет, какие же они несчастные, если устремляются, всякий раз устремляются побыть на пределе! Пусть даже на пределе их маленьких оболочек. Разве пределы эти – не те тонкие кромки бытия, откуда начинаются кружево и шлейф, разве не там пространство простирания и перехода? Не может ведь душа зачерпнуть от вод Предела и оставаться неподвижной? Хотя вот именно такая она более всего непонятна.

Душа Танцующего бога – она в хороводе и в центре хоровода одновременно. Боже мой, я потерял мой хоровод! Зачем я один остался жить после Потопа? Зачем не обновился вместе с ними... и теперь чужие глаза, сумасшедшие любимые глаза вижу я по ту сторону темного стекла... Снова падаю в теплые волны, снова обтекает плавник мой соленое густое время, и я бьюсь и волнуюсь в сетке, собирающей бессчетный, бесправный, безумный улов! Кольцо сжимается снизу, сверху, отовсюду, и уже почти нет места для разгона... Но кто сказал, что меч-рыбу можно взять какими-то сетками!

Вы там, кто дышит воздухом, который нельзя пить, как пьем мы свой! Добрый, добрый мой пиратский меч-нос! Подвиньтесь, господа сардины и сайры, я буду бить наотмашь, и вы ринетесь в этот “пролом” вслед за мной! О тучные стада, мы больше не пленники времени. Чистыми, чистыми живыми слитками тел серебритесь позади меня, впереди меня, ветерана этой Долгой войны! Я – легионер среди рыб, но забудьте имя мое. Лучше пусть вашей религией будут слова: “один среди нас”. Один среди нас – сильнее угроз, братья и сестры рыбы. Помните, что время конца Потопа – это время начала Лова. Опасайтесь Лова. Лова тех, кто не пьет свой воздух, как вы.

Мой прекрасностранный миф, чудны твои монополии и темны. И что так держите вы в объятиях своих? Ведь не знаете тому ни цены, ни охраны, ни силы истребления!

Пока я шел, так размышляя, пальцы мои творили сосредоточенную работу – лепили человечка. Можно было подумать, что я перебираю четки, но я искал глазами кого-то, кому мог бы подарить мое произведение. Это должна быть непременно женщина, сидящая одиноко за столиком и рисующая что-то на клочке бумаги. Русая прядь упадет на ее слегка напряженный лоб, почему-то она будет дышать на свои пальцы, словно отогревая их от холода... и все будет такое витое за ней!.. Старый забор витой... Пусть даже только маленький фрагмент такого забора и прижатый к нему красный клен... Сенью веток выстроит он свою облетающую молитву. И пусть это будет осень, а может, какой-то сплав сезона, а может, только этот красный клен и эта женщина будут по-осеннему мягки, погружены в себя... Что там у нее на клочке бумаги? Или там слова?.. Но мне отсюда не разглядеть. Нечто, что не отпускает и заставляет ее вчитываться в непостижимость сказанного. “...Я вежды – живое – живым”. Я – вежды – живое живым... Из какой она эпохи? Из моей. Так где же, где же этот островок осени, где тонкие зябнущие руки и русая прядь, упадающая на лоб, и пряные миндалины светло-карих глаз?

В какое-то мгновение толпа людей загустела и увлекла меня в один из переулков между двух высоких колоннадных домов. Что-то творилось в этом переулке. Я увидел несколько человек, жмущихся к стенам на противоположной стороне. Они что-то энергично обсуждали, показывая пальцами на окна второго этажа и на кофейный “мерседес”, стоявший под самым подъездом дома с высокими мраморными ступенями. Совершенно ничего особенного, но я почему-то задержался между ступенями входа и этим “мерседесом”. Чья-то рука подтолкнула меня к лестнице и протянула револьвер. Последовало вежливое обращение. Я недоумевал. Молодой, совершенно взмыленный долговязый парень, тощий, с молитвенно прижатой к груди рукой, дрожащий и заикающийся.

– Пожалуйста, помогите мне... Я тут первый раз. Получил вот вызов, а пойти туда страшно... Не умею, не получится, я вам клянусь! Вы – первый и последний, кого я прошу, а они не поймут, понимаете, они там другие. Один выстрел, и сразу назад, пожалуйста.

– Ладно, – говорю я, – рассказывай, что делать.

– Сейчас. – он перевел дыхание. – Поднимитесь на второй этаж и зайдите в комнату 237. Администратор гостиницы и все жильцы уже предупреждены.

– Это гостиница?

– “Альба коррида”, самая известная в городе.

– Ну, и что дальше?

– Дальше... действуйте, как сможете, главное – быстро и ни о чем не думать. Я вас здесь обожду.

– А ты-то меня вообще дождешься? – спрашиваю я с двусмысленной усмешкой.

– Ну конечно. Это моя машина. Хотите, разгоню сейчас всех этих зевак?

– Слушай, – говорю, – ты не сумасшедший, или, может, ты думаешь, что я сумасшедший?

– Да нет, нет... – он медленно, ступенька за ступенькой подгонял меня к двери гостиницы. – Это все теория.... смотрите, вот здесь курок, шесть патронов, но нажать нужно один раз или два, словом, больше трех не нужно, и запомните – 237.

– Да, парень, смелость у тебя, конечно, хитрая. Значит, ты говоришь, дождешься?..

– Обязательно. Вы, главное, там долго не будьте и лишнего ничего не спрашивайте.

Кажется, что в следующее, мне самому неуловимое мгновение, я, как один револьверный патрон, был вставлен в стеклянную ячейку двери-вертушки и повернут так, что незамедлительно оказался в холле гостиницы перед глазами очередных наблюдателей, которые тут же шарахнулись в стороны, а лица их вытянулись и побледнели. Особенно потрясенно выглядела администратор: телефонная трубка примерзла к ее правой щеке как перепуганный желтый котенок, вредно мяукающий в ухо имя и фамилию будущего клиента, правая же ее рука продолжала автоматически водить в воздухе, словно она что-то записывала, и получилось это так, что меня вроде бы перекрестили...

Держа одеревеневшей рукой револьвер, я нерешительно, но никого не замечая, стал подниматься по лестнице, устланной синим с белыми разводами ковром.

237-й обнаружился без труда. Я постоял минуту, собираясь с мыслями. Бог ты мой, неужели правда, что это я спустился в лодке, что у меня в кармане лежит человечек из волшебного пластилина? Дверь тихо ушла внутрь. Номер, конечно, люкс. Черная лаковая мебель, телевизор с выключенным звуком, низкий стол посередине комнаты, на нем несколько раскрытых книг, чистая пепельница, листы бумаги, сломанные карандаши. Дверь в спальню закрыта. Меня все еще продолжает занимать обстановка и особенно бумаги на столе, но вдруг высокий мужской баритон заставляет обернуться. Голос за дверью в спальне:

– Слышу шаги... Что ты там скребешься? Ты – крыса, потому и скребешься. А прогрыз ли ты триста этажей Великой башни, триста дверей и триста лож?.. Да, наверное, – ведь ты пришел. А скажи, крыса, обладаешь ли ты душой? Я мыслил усмешку над миром, но, кажется, усмехнуться теперь хотят надо мной... Ты подглядел мое одиночество, крыса!

– Слушайте, – возражаю я, – мы что, так и будем через дверь разговаривать?

Голос крякнул что-то неопределенное, а я, оказавшись возле стола, поднял один лист. В глаза брызнули какие-то сумасшедшие каракули: торопливые, аляпистые, угловатые и растянутые строчки напоминали линии кардиограммы... Когда уже с превеликим трудом мне показалось, что я разобрал первое слово, в спальне гулкий и певучий голос заговорил:

– Живые в помощи, Вышнего в крови, Бога Небесного! Водворится речь Господнего! Заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой и уповаю на Него. Яко той избавит тя от сети ловча, от словеса мятежна. Плешмя своими осенит тя и под крыле Его надеешься...

У меня перехватило дыхание... Он молился. Затем резкий толчок распахнул двери, и в комнату неслышной и медленной поступью вошел пожилой человек в шафрановом хитоне... Аккуратно убранные назад длинные волосы, пепельно-седые; крупное лицо закутывал снизу черный шарф. Глаза! Вот тут я, наверное, осекусь, потому что если можно представить себе зеленый мерцающий бархат, погруженный в ночь, и можно представить себе, что ты – высокая секвойя, макушкой упирающаяся в мягкий алеющий живот повисшего облака, которое тебе при этом что-то нашептывает, и ты, то есть я – зеленая секвойя, а облако – моя живая летучая шляпа... Мы гуляем вместе на рассвете на берегу вулканического острова, тревожа птичьи базары, которые разом фейерверками взмывают ввысь, – то вот это такие были глаза.

– Я так и знал, что ты с оружием. Тебе его дали, правда? Оно не твое.

– Не мое...

– Хорошо, тогда стреляй.

– К-куда стрелять? – спросил я, чувствуя, что все холодеет у меня внутри.

Он остановился у окна, отвернулся и стал смотреть вниз, на улицу.

– Лучше, если не в ноги.

И тут до меня дошло. Мне дали пистолет... Меня попросили убить эти глаза, эту зеленую секвойю, этот мой волшебный пластилин... мою лодку, моего ястреба и детей его! Что творится в проклятом городе?! Какую Космогонию исповедует тот парень с его кофейным “мерседесом”? Это, что ли, эпизод из праздника Танцующего бога?

Молчание, вежды любимые! Но какое молчание заточили вы? Почему ваше молчание не светло, почему не говорит оно о спасении? Кто этот человек, столь величественный в своем облике? Может, это древний Соломон – поэт поэтов, или это сам блистательный Сурья – вестник утреннего солнца и первый, кто ведет весь божественный поезд?! Молчание. Как прервать молчание? Он ждет. Я не враг ему, но я кто-то темный, стоящий за шторой и наносящий удар...

В телевизоре сцена: полузверь-получеловек преследует на белой машине мальчишку. Мальчишка скачет на велосипеде по узким грязным улочкам, все время куда-то сворачивает, жмется к грязным, заставленным мусорными контейнерами тротуарам, а тот на белой машине едет не спеша... Я вытащил волшебного человечка из кармана, положил его на стол, потом, не глядя, выстрелил в... телевизор! Голубой взрыв устроил, должно быть, короткое замыкание на всем этаже, потому что свет в номере сразу погас, и я, уже ничего не слыша и не говоря, бросился бежать к тому, кто меня поджидал внизу...

Он дождался-таки. Бледный, напуганный, жалкий.

– Заводи машину, – бросил я. – Поехали.

– Куда?

– Ужинать.

Он сразу обрадовался, услужливо открыл мне дверцу. Публика, так ничего и не поняв в разыгравшейся сцене, стала расходиться. Мы выехали на сверкающий неоновой лимфой проспект.

– Твоя девушка далеко живет?

Он опешил.

– Да нет... близко... квартала четыре отсюда, а что?

– Одна?

– Одна.

– Вот отлично, у нее и поужинаем, ты не против?

Ну, конечно, как он мог быть против. И вообще, за рулем он смотрелся отлаженно, да ему и самому это нравилось. Но он тянул какую-то мучительную паузу, хотел, что ли, расписаться в своей признательности. Я это понял и сказал:

– Благодарить потом будешь.

Он вдруг резко затормозил.

– Что такое?

– Я вспомнил, мы договаривались сегодня встретиться в одном уличном кафе... Дома ее нет.

– Тогда жми в кафе.

Он расхрабрился, вытащил сигареты, закурил и предложил мне.

– Я тебя познакомлю, – говорил он, – познакомлю, обязательно познакомлю. Она такая, знаешь... она очень странная. Все в ней такое, как тебе сказать...

– ...витое, – помог я.

– Да. – он обрадовался. – Ты точно сказал. Я ее даже немного боюсь.

– И правильно делаешь, – обрезал я.

– Почему правильно?

– Потому что я попрошу ее тебя застрелить.

Мне показалось, что он проглотил сигарету. Машина дернулась, заскочила одним колесом на тротуар и замерла в дюйме от фонарного столба.

– Ну что ты так разволновался? Давай по чести... Ты начал эту эстафету, я продолжу... Ты не очень задумывался, когда просил меня там, у гостиницы, просто я оказался ближе всех. Теперь ближе всех мне ты, точнее, твоя девушка. Я ее придумал еще раньше, чем ты появился. Кстати, мы что, приехали?

– Слушай, зачем ты так... зачем ты так шутишь? Я ведь не по своей воле. Мне позвонили – заказ, понимаешь? Это был заказ, просто нашелся какой-то псих, который хотел покончить с собой, только и всего!

– Только и всего... – повторил я с той же интонацией.

– Только и всего.

– А ты на дежурстве.

– А я... – он осекся, медленно, очень медленно соображая. Я не мешал ему. Пусть охватит свою голову руками, пусть проколет свой рыбий пузырь, чтобы хоть на секунду ощутить, что такое иное давление, иная глубина.

– Где твое кафе? – спросил я.

– Тут рядом, слева от площади.

– Слушай меня, легионер. И запомни: пистолет будет у нее... Когда ты будешь ее обнимать, целовать, раздевать – пистолет все время будет у нее... Каждый день... Много дней. Потом, может быть, что-то изменится. Прощай.

Он не ответил, да и не нужен был мне его ответ. Я пошел, не оглядываясь, и уже через минуту смешался с разнаряженной гуляющей публикой. Что-то неудобное отяжеляло мой правый карман. Заметив ближайшую канализационную решетку, я подошел к ней и с полным душевным спокойствием утопил пистолет, протолкнув его в шестигранную стальную ячейку... Стальную крысу в стальную ячейку.

Наверное, я поторопился, мой добрый, затонувший город. Тебя можно завоевать, и у всех этих легионеров есть шанс. Ведь ты все еще держишь свою оборону внутри самого себя, ты еще продолжаешь защищаться, ты еще изобретаешь себе “службы” самоубийств, тебе еще страшны закрывающиеся в спальнях старики, пишущие кардиограммы своих смутных писем! Да неужели, неужели еще можно тебя завоевать?

Успокоюсь. Слеплю еще одного человечка. Осень! О, осень! Где ты, мой витой уголок под красным кленом? Но может, мне перенести это не назначенное свидание? Я опоздал на пару тысяч лет... и теперь мое место, мое время и пространство вытеснил другой. Ждут его, а не меня. Да и кто сказал, что это мое место – там, рядом с ней. И пальцы эти, которые я так хочу отогреть, и волосы, и русая прядь на лбу? Да и записка эта, которую она зачарованно перечитывает в сотый раз... Кто сказал, что там мой почерк? Он просто похож...

Когда-то очень давно мы были с ней одним минералом. Но потом меня заместили... Поначалу что-то ей еще напоминало меня, но скоро стал меняться голос, потом лицо, потом фигура, потом все, что было за лицом, фигурой и голосом... Она привыкла к этому. И вот только иногда приходила сюда, в Осень, пила кофе и вертела перед глазами обрывок моего стихотворения. Это был код, который она не знала, теперь не знала, но от этого незнания почему-то становилось ей хорошо, зябко и светло.

Господи... Вот я здесь, и она там, мое витое существо! И я теперь знаю, что минерал, вытеснивший меня, – дрянь. И мне скверно. Я знаю, что ничего не изменится во времена Лова. К ночи, к полуночи, к утру все эти люди вокруг снова разбредутся по своим эпохам, как по норам, все перелицуются, переоденутся и будут покупать утром свежие “Тучки небесные” со свежими опровержениями их вчерашних мыслей, поступков, чувств и радостей... Неинтересные статейки неинтересного (сумасшедшего!) редактора...

Подожди, говорю я себе в панике, подожди, ты ведь пришел на праздник. Посмотри на все другими глазами, почему ты так закрыт? Разве ты подарил кому-то свою Космогонию, разве рассказал кому-то о причале в горах, о лодке и ястребе, о волшебном пластилине? Ты бы мог вернуться к тому человеку из “Альба корриды” и поговорить с ним. Разве ты хочешь, чтобы кто-то придумывал твой праздник за тебя? Очнись... Ты так неестественен сейчас. Так беден твой язык. Что же, будешь терпеть самого себя в утешение прошлому? Ну, пойди в гости к бургомистру, сердечный ведь человек... Ну, найди этого редактора “Тучек небесных”! Что ты сам-то тучи сгущаешь? Яд, много яда, а ведь лучшее лекарство от яда – перерождение. Ох, и свалился же ты на мою голову!..

.....................................................................................................................................................................

***

– Слушай, где я?

– Ты у меня.

– А что, так бывает? Я же так и не нашел тебя в городе. Я долго плутал, но где – ничего не помню... Господи, голова-то как гудит. Меня что, ударили, да? Сзади? Когда?

– Ты лучше лежи. На, выпей вот это.

– Что это?

– Терновый уксус.

– Зачем?

– Ты выпей...

– Ладно...

Приноравливаюсь к чашке и пробую питье.

– Неправда, – говорю я, – тернового уксуса не бывает.

– Бывает. Ты, главное, лежи сейчас, и все как рукой снимет.

– Твоей рукой?

– Моей, ну, конечно, моей. А почему ты меня по имени не зовешь?

– Я зову.

– Как?

– Аннушка.

– Здорово!

– Почему здорово?

– Потому. Не спрашивай. Тебе легче?

– Легче...

Я оглядываюсь. Наконец-то это можно сделать. Маленькая комната, почти клетушка, но до умопомрачения уютная. А чем? Невозможно понять. Ковер, прибитый под самый потолок, спускается вниз по стене и устилает всю комнату. Низко прибитые стеллажи напротив, на полках сверху – вазы с сухими травами, иконами и восковыми фигурами, в точности такие я видел тогда в магазине, на полу – проигрыватель с пластинками и телефон. Я лежу, обложенный подушками со всех сторон, укрытый пледом. Пью терновый уксус, которого не бывает. Аннушка... сидит на коленях и гладит мою руку... Ни в сказке сказать, ни пером описать.

– Аннушка, кто меня ударил? Твой жених из “Службы милосердия”?

– Нет, он не смог бы.

– Не смог, говоришь? Смог! Трус и сволочь. Ты хоть знаешь, чем он занимается?

Она качает головой.

– Он просил меня тебя не выпускать отсюда.

– Что?! – я вскакиваю, я дергаю ее руку. – Он что, меня сюда привез?

– Ну, разумеется. Ты лежал в его машине, он сказал, что тебя ударили сзади бутылкой. Он подобрал тебя возле канализационной решетки. Ты был весь в крови.

– Врет... Он сам и ударил...

– Нет, Саша, он не мог.

– Теперь уж не знаю, он, по-моему, все может, я его недооценил. Ты и в самом деле не собираешься меня выпускать?

– В самом деле.

– Послушай, Аннушка, я здесь первый день, мне нет никакого дела до всех ваших интриг мадридских, я не собираюсь втягиваться ни в какие истории. Отдай мне мои вещи, и я пойду.

– Нет.

– Что значит нет? Меня лодка ждет.

– Какая лодка?

Я понял, что сказал лишнее. Вот уж никогда бы не поверил, что встречусь с ней при таких обстоятельствах.

– А знаешь, я тебя другой представлял.

– А я – нет.

– Ну, это твои заблуждения. Мы давно потеряли друг друга.

– Саша, почему ты злишься? Клянусь, никто тебе не сделал ничего плохого... Арнольд очень волновался, он сказал, что вы с ним столкнулись на улице случайно. Он хочет бросить свою службу, но это не так просто.

– А мне плевать на его трудности.

– Саша, это не ты говоришь.

– Это вообще не я перед тобой.

– А кто?

– Никто... посмотри, только сейчас, там, в моей куртке был пластилин. Быстрее, пожалуйста...

– Ты что, с собой пластилин носишь, зачем?

– Ну, это мое дело, хочу – и ношу.

– Куртка и рубашка в ванной. Я бросила их туда постирать. Сейчас...

Она вышла. Я быстро взял телефон. Справочная. Какой тут номер? Попробую старый. Есть!

– Алло, домашний номер бургомистра, пожалуйста... Зачем вам нужно знать, кто говорит?.. Курьер, личный курьер! Можете соединить? Соединяйте. Алло... Петр Николаевич, это ваш утренний знакомый. Помните? Вы предлагали мне с вами на воздушном шаре... Я согласен... Сейчас? Можно и сейчас. Я не знаю, где я нахожусь. Только номер... Выясните сами: 18-73-81... Быстрее, прошу вас... – я положил трубку и сделал вид, что задремал. Она вернулась.

– Вот, возьми, тут совсем небольшой кусочек.

– Ничего, этого хватит, спасибо.

– Как ты себя чувствуешь?

– Как человек, лишенный памяти. Вот моя память, видишь, больше нет. – я принялся любовно разминать пластилин. – Хочешь, слеплю тебя, слеплю тебя настоящую, садись...

– Ты правду говоришь?

– Правду. Выключи свет.

– Зачем?

– В темноте я лучше сосредотачиваюсь. Кстати, где Арнольд?

– Он уехал, у него срочное задание.

– Понимаю. Садись и слушай... Грааль истинного сердца пью я!.. Грааль истинного сердца неиссякаемый, добытый в странствиях искушений. Знающий силу, торжественен я... знающий радость – спокоен... знающий свет – улыбаюсь!.. Торжественный, спокойный и улыбающийся, иду я, неся Грааль мой!.. Не возмутятся воды миров, отразив мой облик, не возмутятся твари богов и боги тварей и существ... и существа мои не возмутятся во мне, и я в существах моих!.. Повторяй...

– Не могу.

– Ладно, слушай... Ты будешь первой, кто это услышит. Три года назад переродилась жизнь на Земле... Я единственный, кто уцелел из прошлого. Как это произошло – не знаю... Наш самолет упал где-то в океане, возле небольшого атолла, кажется, это были вершины Кавказа, но, может быть, и нет, может быть, это были Драконовы горы... Несколько месяцев я занимался тем, что отлавливал любые щепки, любые обломки, которые вымывал океан... Вода все еще прибывала. Тогда я решил, что построю причал в самой высокой точке, которая была мне доступна. Собственно, это был не причал, а просто место, куда я привязал лодку... И строил я лодку, и вот пришло время, когда мою лодку поднял очередной прилив. По счастью, или по какой-то божественной иронии, судьбе, рядом с моим причалом оказалось гнездо ястреба.... Это был именно он... ее не было. Погибла, наверное... Но там были еще птенцы. Он кормил их, чем мог... Да чем он мог их кормить? Он бросался в воду, как баклан, и доставал редкую рыбешку... Наверное, он презирал себя за это. Я часто слышал его безумный и жалостный крик среди пасмурного дня. И вот когда вода подошла так близко к его взгляду... мы оказались последними близкими соседями. Больше не было скал, с которых он мог бы прыгнуть вниз. Я пришел и рассказал свою историю... представляешь, он слушал, уставившись молча на меня... Он все понимал! Я указал ему на лодку, – это очень странное сооружение без единого гвоздя, – потом я взял его птенцов и посадил в нее. Так началось наше отплытие... Ястреб стал моим смотровым и рыбаком. Он много летал, иногда очень далеко, так что я не знал, вернется ли он, найдет ли наше дикое плавучее сооружение среди однообразной зыби. Но он возвращался, садился возле птенцов и засыпал, совершенно измученный. По счастью, у меня был с собой нож, которым удавалось вырезать на дереве засечку, выпотрошить рыбу и побриться... Птенцы подрастали, он стал их учить летать. Это было очень трудно. Птенцы шлепались в воду. Чтобы научиться летать, им надо было хоть немного свободного пространства для падения... Мне приходилось плавать и доставать их из воды, мокрых и перепуганных. От страха они клевали мне руки, иногда до крови. Но что оставалось делать? Я помогал ему, подбрасывал их в воздух, ловил, царапался, падал за борт... В конце концов у них получилось! Страшное это было плавание... что нам только не попадалось среди волн! Последним подарком был чудом уцелевший английский корабль без единой души. Я поднялся на него по якорной цепи, нашел кое-какие припасы и эту одежду... Больше я оттуда ничего не брал, снова спустился в мою лодку, потому что доверял только ей... Настало утро, когда мы проснулись и увидели, что лодка плывет в воздухе! Этот безумный кармический Тетис исчез так же, как появился, за одну ночь... Я увидел землю и новое человечество... Я увидел свою родину и свой вечный город. Так я очутился здесь.

– Я знала, что ты любишь разговаривать притчами, но ты всегда отказывался переводить себя.

– Разве?

– Да. Это неудивительно. Ты по-другому не можешь, верно? Ты всегда жил своими странностями, но в одном ты сильно ошибаешься.

– Скажи в чем, Аннушка?

– Нового человечества не получилось.

– Я это знал...

– И тебя нового не получилось.

– Ты ошибаешься.

– Я не ошибаюсь. Ты меня никогда не любил. Ты и сейчас погасил свет только для того, чтобы рассказать мне очередную выдумку...

– Я слепил тебя, Аннушка, вот ты сидишь у меня на ладони... Хочешь посмотреть? Я больше не буду морочить тебе голову, прости. Сейчас вернется Арнольд с заседания, и все будет хорошо.

– Ты ничего не понимаешь, ничего! Арнольд хочет тебя спасти.

– Спасти? О, это мило с его стороны. Передай ему мой поклон!

– Саша, ну почему ты не веришь?

– Кто сказал, что я не верю? Я верю. Я же поверил, что это не он об меня бутылку разбил, верю! Включи свет, и ты поверишь!

Она протянула руку к выключателю торшера, а я быстро спрятал мое чудесное маленькое обнаженное творение, что сидело у меня на ладони, поджав ножки...

– Ну и где я?

– Прости, Аннушка, скульптура не получилась. В следующий раз.

– Ты ведь обещал!

– Не знаю.

– Что ты не знаешь?

– Не знаю.

– Ты болен? Что ты не знаешь?

– Не знаю, зачем я вам нужен. Где этот твой милосердный, где мои вещи... Отпусти меня.

– Саша!..

– Отпусти меня.

– Нет.

– Отпусти, пожалуйста, меня лодка ждет.

– Нет.

В дверь квартиры тихо постучали. Аннушка пошла открывать. Кто раньше – бургомистр или Арнольд? Оказалось, Арнольд в костюме легионера, с каким-то свертком под мышкой. Кроме того, он, похоже, не мог остановить одышку от резкого взлета на верхний этаж, прижимал правую руку к кирасе, словно хотел таким вот образом успокоить сердцебиение...

– Пришлось оставить “мерседес”, – говорил он в прихожей Аннушке, – кругом патрули... Еле нашел двух лошадей... и вот это – дай ему – дай ему, пусть переоденется. Тут шлем, рубаха, наколенники и сандалии, а его тряпье сожги или спрячь, надо торопиться!.. На соседней улице “красные атланты” строят баррикады из утильного сырья и макулатуры, в ночных ресторанах одни “кожанки” и отставные раздевают девчонок, легионеров пока не трогают... Но ателье почти все захвачены! Костюма теперь и по справке не обменяешь! Да, еще одна новость: “Тучки небесные”, говорят, со следующей недели только на азбуке Морзе будут печатать. Точка – тире, точка – тире... Вот ужас.

– Хорошо, хорошо, Арик, проходи на кухню, там ветчина и кофе. Я сейчас его соберу. Арик...

– Да?

– Будь с ним подобрей, он такой странный, знаешь, как ребенок...

– Не думаю, он человек сильной натуры, я перед ним – мальчишка...

– Да что ты, он... идеалист, понимаешь?

– Может быть, но я тоже, видишь ли, идеалист... Собирай его.

Собирать меня? Да что это? Куда? Я сам соберусь, я скоро, очень скоро соберусь, так что меня больше не останется! И опять, Господи, – неужели это моя Космогония? Я пришел на праздник, милостивые государи! Кто же, черт побери, ткнул меня лицом в мостовую, кто отобрал у меня заветную глину?! Где вы, господин бургомистр, почему вы не приезжаете ко мне? Простите меня, господин бургомистр, я так неловко и грубо обошелся с вами. Я слабый человек, я только-то и успел в своей жизни – пережить потоп! Со мной были другие. Мне бы только вспомнить, зачем я сюда...

Зачем?! А зачем тогда, в самолете, зачем на острове, зачем в лодке?.. Ты бы радовался тому, как тебя судьба ведет? Вот видишь, как тебя любезно приглашают в игру, в которой ты ни грана не смыслишь, с тобой даже нянчатся, как со своим. Со своим! Занятно это мне подумалось! А может, я свой, действительно свой, то есть ихний? Может, я даже больше ихний, чем свой?.. Это я для себя – зеленый виноград, для себя – и меч-рыба, разрезающая сети, а для них... какая тягостная утопия, боги мои! Вот я сейчас буду трепыхаться... вот... Аннушка!..

– Саша, ты все слышал, Арнольд просил тебя переодеться.

Я смотрю на нее в упор, без тени сочувствия, так нужно смотреть на “своих”.

– Ты разве не угощаешь его терновым уксусом?

Она понимает, она все понимает, прекрасная моя, и отвечает тихо и жестко, без тени сочувствия:

– Он не заслужил.

Я больше ничего не спрашиваю. Она уходит отстирывать мою рубаху и куртку, она их не сожжет и не спрячет, она их вывесит сушиться... Что же, стоит, пожалуй, примерить новый наряд.

– Арнольд, – зову я громко, – помоги мне разобраться с этой вашей спецовкой!

Тишина. Не отвечает.

– Арнольд!

Пурпурно-стальной легионер выходит из кухни с дымящейся чашкой кофе и сигаретой.

– Что здесь?

Обнаженный по пояс, с перевязанной головой, я наклоняюсь к свертку с намерением развязать его. Он молча чередует затяжки с глотками кофе, смотрит на меня как биолог-испытатель на экспериментального питомца. Подходит ближе, почти вплотную. Удобно, думаю, вот сейчас, из этой позиции – ногой в пах, как своего, без сочувствия! Напряжен. Левое веко дергается у него...

– Тебе не кажется... – я спокойно разворачиваю сверток.

– Что не кажется?

– Тебе не кажется, что ты слишком рано успокоился?

– То есть, в чем, объясни.

– Да ладно. Допивай свой кофе. Без тебя обойдусь.

– Я, собственно, это... Ну, как хочешь. – отступает к двери. – Поторопись, прошу тебя.

– Слушай, – говорю я, – какая у тебя формула: ты щелочь или кислота?

– Не понимаю.

– Я тоже не понимаю. Слушай...

– Что?

– Я говорю: слушай, по-моему, стучат...

– Где?

– Не где, а куда. В дверь.

– Не может быть.

– Может, это к нам.

Он сразу присел на корточки, поставил чашку на пол и прильнул всем боком к двери... И в эту секунду дверь сотряслась под тяжелым ударом... Арнольда контузило. Упав на пол, он вяло, с ошалелым лицом стал отползать от двери в комнату, барахтаясь на террасе, как перевернутая черепаха. Аннушка выскочила в цветастом переднике, обтирая мыльные руки, застыла, оценивая эту перестановку фигур.

– Что это?! Саша, что с Арнольдом?

– По-моему, это лошади, – говорю я. – В подъезде. Лягают твою дверь. А он подслушивал.

– Что он подслушивал? Ты шутишь.

– Ничуть не бывало. Я думаю, не стоит дожидаться второго удара, лучше откроем им.

Аннушка открыла дверь.

На пороге, одетый в отличный белый фрак, стоял Петр Николаевич Гарибальди с двумя коренастыми карабинерами в касках на самые глаза.

– Добрый вечер, – сказал Петр Николаевич, заступая на порог, улыбаясь и снимая цилиндр. – Добрый вечер. Все арестованы. Все. Именем закона!

***

Петр Николаевич, очевидно, хотел сказать: “именем Космогонии”, но у него вырвалось “закона”. Старое наследие, знаете! Ну что делать, если настоящая Космогония строит баррикады на улицах из бывших в употреблении законов? Настоящая Космогония в плечах и в песнях обнявшихся у костра людей, приветствующих своего незримого Танцующего бога. А какая же она еще настоящая? Настоящая ведь о спасении, а подлую и так видно, согласитесь, господа? Согласитесь быть арестованными именем Настоящей Космогонии. Согласитесь! Выдайте себя ей со всеми вашими секретами, слабостями и страстями. Клянусь, она мудрее нас, она – самое чистое Искушение, и она не карает, если только карой не считать искренность, если только карой не считать самораздвижение...

Итак, в эту злосчастную прекрасную ночь мы трое: Арнольд, я и Аннушка были арестованы именем Космогонии и ее же именем под прикрытием взвода молодцеватых карабинеров препровождены в дом-усадьбу бургомистра города на отправление, чего бы вы думали? – именин.

А надо сказать, что в этот светлый день (ночь!) воплотилась душа Петра Николаевича Гарибальди, и именно в этот день (ночь!) каждый год праздновала эта душа свое воплощение. Признаться, в наибольшей степени от ареста пострадал Арнольд, хотя бы потому, что подогреваемый им накал политических страстей не получил должного оправдания. Дорогой он еще пытался храбриться и фигурально кусать свои локти, дескать, не доглядел, не дообезопасил, не допредпринял, и вот результат... Но результатом оказался банкет с “цыганочкой”, с праздничной пиротехникой и с радушием добролюбящего хозяина, усадившего за один стол самую разномастную публику, кстати, частично собранную и доставленную соответствующим образом.

Не то чтобы это стало таким уж правилом сбора гостей, но Петр Николаевич пользовался им на служебном своем основании, имея в кармане заранее заготовленную пачку ордеров на арест, разъезжал по городу и выбирал тех, кто очень ему полюбился, кого он очень хотел видеть. Этот очень наш, очень русский способ многократно, под разными ракурсами попадал на страницы “Тучек небесных” и посему никого не страшил, скорее, даже уважался, вызывая трепетные апелляции к временам царственных потех, развивал фантазии и одновременно укреплял гражданский рассудок.

Все с пониманием относились к бургомистру, говоря, что он вот так заботится о Космогонии. Все – так, а он – вот и эдак, так и эдак... Очевидно, что вопрос компаньона по стратосфере тоже мог решиться таким манером, но Петр Николаевич не злоупотреблял. Трагическая гибель на последнем запуске Юлия Павловича Берцелиуса была огромной личной утратой бургомистра, несмываемым пятном на девственной оболочке его души. Гарибальди лишился своей страсти к воздухоплаванию на целых два месяца. Приумножая скорбь, он арестовал известного городского скульптора, которому тут же предоставил в распоряжение две гостевых комнаты в своем доме, где тот упорно трудился над макетом памятника Берцелиусу. Петру Николаевичу непременно хотелось соединить образ Икара божественного с образом Юлички, выразить то невыразимое, качественно ценное, что добывали они у пространства, стоя под гудящей форсункой, экипированные одинаковыми круглыми очками, высокими перчатками, похожими на ботфорты, и всем блеском и светом их ренессанского подвига (я говорю, естественно, о паре бургомистр-Берцелиус!).

Итак, по известной традиции банкет у бургомистра должен был продлиться два дня и две ночи и завершиться полетом воздушного шара под оркестр, фейерверк и, что характерно, под десерт с шампанским.

Большинство арестованных-приглашенных чувствовали себя, несмотря на ночное время, весьма бодро и даже в чем-то по-салонному непринужденно... Иллюминированный сад с гирляндами лампочек выглядел нарядно, почти маскарадно и венчался фонтаном с условным названием “Геркулесово шествие”. Роль Геркулесов здесь исполняли тщательно бронзированные живые культуристы, специально арестованные для этого в местном клубе. Атлетам был выделен отдельный столик, куда они регулярно наведывались выпивать и закусывать и откуда вели свои периодические выходы обнаженной натуры на сцену, то бишь залезали под струи фонтана для показа очередной групповой фигуры. Определенно, любой из гостей мог заказать любую фигуру этим богатырям.

Сопровождаемое скрипкой и гитарой, трубой и литаврами “Геркулесово шествие” имело непрекращающийся успех... Гости аплодировали, взрывали шампанское, светские, полусветские дамы восхищенно хлопали веерами по столикам или спинам танцующих кавалеров, тут уж в зависимости от обстоятельств. Некоторые модно свистели через пальцы... Бургомистр, сверкающий своим белым фраком, расхаживал между столами в сопровождении Личного Подноса, уставленного ровными рядами фужеров и “стопарей”, которые опустошал бессчетно, галантно кланяясь и оправляя пропеллеры рыжих усов. Воздухоплаватель был на высоте. Я как-то сразу вспомнил его рассказ о сердечной недостаточности, случающейся с ним в воздухе, – ничего удивительного, если такая “достаточность” имела место на земле!..

Тем временем верные бургомистру части, руководимые помощниками, продолжали доставлять на праздник все новых арестованных гостей. Были среди них и очень искренние, прямо сказать, не готовые сограждане, которые приезжали сюда, захватив чемоданы со сменами белья и зубные щетки, торчащие в нагрудных кармашках... увы, чемоданы приходилось заносить в дом, а щетки вежливо отбирать и вместо них вставлять сложенные вдвое белые салфетки...

Так причудливо раскручивалась спираль Космогонии, которую я теперь уже прочно зацепил и вращался вместе со всеми, не зная, что готовит мне это движение и чего ожидать в следующий момент. Это не новое состояние уже испытывалось мной.

Я помнил свет мира одиночества, свет моей кармы, мысленно я много раз видел мой прежний путь, но координаты его оставались неразрешимой загадкой, все равно если бы на каждой паузе желания осознать и привязаться я тут же попадал в четвертое измерение, где ничего не нужно было объяснять, ни одного моего телодвижения... Но телодвижение-то я свершал здесь, когда смотрел оттуда... Но мне, вернувшемуся оттуда, хотелось согласия здесь...

Значит, я мог вынести оттуда только согласие, только желание его. В чем же заключалось мое согласие с собой здесь? Я знал, что оно уже существует в этом перерожденном мире, но на каких координатах? Я знал, что мне даны были атрибуты и снасти, намеки на цель, даже проводники мне были даны – птицы... Но никто не сообщил мне время, на которое я могу рассчитывать здесь, чтобы найти согласие, а вдруг украдут атрибуты, вдруг переправят намеки?.. Тогда, не найдя согласия здесь, я должен буду вернуться туда. Это значит, я умру... Не успев отстроить новый причал в горах, не успев спасти моих вестных ястребов-соколов...

– Арнольд, у тебя есть сигареты?

– Ты ведь не куришь.

– Это не важно, так есть или нет?

– На. – он протянул мне всю пачку. – А ты куда?

– Пойду прогуляюсь по саду, надеюсь, здесь ты меня не будешь опекать.

– Отчего же, можно и здесь...

– Нет уж, уволь, я хочу побыть один. Развлекай Аннушку, и вообще, ты помни, я тут на особых правах.

– Это почему же?

– А ты спроси именинника, если духа хватит.

– А то и спрошу, не сомневайся... потом.

– Когда потом?

– Неважно когда, когда надо будет.

– Ты что, получил новое задание, Арнольд? Интересно, какое же на этот раз?

– Этого я тебе не скажу и никому не скажу.

– А я и не спрашиваю, смотри только не провались. Спасибо за сигареты, сыщик!

– Не называй меня сыщиком!

– Так ты не сыщик?

– Я революционер. Но тебе не понять...

– Почему, Арнольд, кое-что я уже понял...

– Кое-что! – он усмехнулся и плеснул себе из шкалика водки, залпом выпил и запустил вилку в ломоть ароматной вяленой семги. – Романсов хочу! – сказал он, медленно жуя подпираемым рукой подбородком. – Тоски хочу! – и постучал себя по кирасе. – Кой черт я эту дрянь нацепил... Еще в самом деле подумают, что я какой-нибудь генерал...

– Еще пристрелят ненароком, – добавил я ехидно.

Тут он взбеленился, вытянул гневно указательный палец передо мной и покачал им, губы его при этом были презрительно поджаты: мучила отрыжка.

– Мен-ня! Мен-ня не прист-релишь! Я сам, кого н-надо... понял? А ты вот с-сам, сам ты – хоть и честный, но д-дурак! Все вы дураки, близор-р-рукие! – он схватил суть своей мысли в щепотку и теперь мотал этой щепоткой над столом, пугая семгу. – Близорукие, как...

Я зажег сигарету и больше не стал его слушать. Отыскал глазами Аннушку, она подсела за столик к какой-то очень обильно-чувственной компании дам, комментирующих культуристов в бассейне, и мужчин, комментирующих дам. Я пошел по аллее в темную сторону парка, надеясь там найти немного тишины и уединения. Но я напрасно понадеялся на это, потому что, не пройдя и пятидесяти шагов, я увидел плывущий мне навстречу белоснежный айсберг. Это был бургомистр в сопровождении Личного Подноса.

– Иван, – говорил Гарибальди, – ты все проверил?

– Все, как велено, Петр Николаевич...

– Пиротехника?

– Пиротехника как штык.

– Ты что – солдат? Надо говорить не “как штык”, а в “полном ажуре”...

– Как штык в полном ажуре, Петр Николаевич!

– Иван, ты не спотыкайся... Погоди, я фонарь включу.

– Не надо, Петр Николаевич, от вас мне светло.

– Да ты дороги не видишь.

– Вижу, я все вижу. Вот кто-то идет – вижу...

– А-а! – сказал бургомистр.

– А-а! – сказал я в ответ.

И расстояние между нами сразу сократилось. Бургомистр взял меня под руку и медленно, враскачку, повел по аллее в сторону имения. Личный Поднос семенил следом.

– Ну-те-с, милостивый государь Александр Филиппович, ловко я вас выкрутил из вашего плена? Ловко-ловко, не скрывайте. Вы довольны? Не скрывайте...

– Да, признаюсь, да, доволен, Петр Николаевич.

– Ну а что насчет полета, согласие свое даете?

– Так ведь уже дал, Петр Николаевич. Когда?

– На рассвете, на рассвете, скажу я вам, на восходе солнца! Будет море огней и трогательных приготовлений. Я вам уже экипировку подобрал.

– Ох! – я вздохнул. – Сколько раз мне, Петр Николаевич, экипировку всякую предлагали. Надоело.

– Да? А от чего же, милостивый государь?

– Не знаю, честное слово, не люблю я этих переодеваний.

– Не любите, Александр Филиппович? Это оттого, что вы в нашем городе раньше не жили и никогда не жили... отродясь не жили! Вы пришелец, Александр Филиппович... И это хорошо... И вы от нас что-то хотите, я правильно выражаюсь? Можете не отвечать, Александр Филиппович. Я дам вам совет: среди моих гостей есть редактор “Тучек”. Скажу вам по секрету, он, как и вы... Он страшный человек. Он все про всех знает и всех презирает. Вот вам крест, я его боюсь. Иван! – позвал бургомистр.

– Я здесь, Петр Николаевич.

– Ты опять спотыкаешься? Проводи господина Вертеньева к редактору.

– А где они, Петр Николаевич?

– Они арестованные в моей канцелярии. Верстают номер. Кстати, отнеси им поднос. Весь! Там с ними господин скульптор...

***

В канцелярии висел топор… то есть, дым. Иван пинком распахнул дверь, вытащил из бокового кармана жилета бельевую прищепку и, зажав ею нос, с разгона вбежал в полутемное помещение. Остановившись посередине, он стал отыскивать глазами рабочий стол редактора и его самого с тем, чтобы как можно более стремительно расстаться с обременявшим его подносом. Я вошел следом. В комнате догорали четыре свечных огарка, два из них были поставлены на чайное блюдце, один держала бронзовая Терпсихора, а четвертый горел на низкой полочке служебного трюмо. Отражая свет, трюмо ловило всякого посетителя и, кажется, даже размножало.

Терпсихора стояла на самом угловом, прижатом к глухой стене комнаты, столе. Там же стоял черно-кожаный старинного типа диван, там же, на диване, по разные стороны, в полуоборот друг к другу сидели: в полосатом бархатном жилете рыжебородый скульптор, мастерски жонглирующий на пальцах левой ноги плоской, как блин, тапочкой, и плотный высоколобый господин небольшого роста в просторном груботканом свитере, поверх которого зачем-то были надеты подтяжки. Господин что-то вычитывал из газетного листа, бубнил, сбивался, черкал ручкой, курил и время от времени, оттягивая левую подтяжку на добрых полметра, бил себя ею, словно стрелял из рогатки. По центру дивана стояла шахматная доска с имевшим на ней место "пешечным" эндшпилем: роль пешек играли рюмки. Рюмки настойчиво ползли на край доски, где их опустошали...

– Мстислав, – обратился к редактору рыжебородый скульптор, – отвлекись, новые фигуры принесли... Иван, поставь поднос. Что за тварь у тебя на носу сидит? Немедленно сними, пожалуйста...

– Пгщепка, не обгыщайте внимания... Со мной гище гость! Гет Николаевич к гам напгвали...

– Мстислав, отвлекись, к нам гость. Для натуры, что ли?

– Боюсь, что нет, – сказал я, выступая вперед.

Рыжебородый некоторое время изучал меня, подавшись корпусом вперед и тараща глаза.

– Мальтийский крест имеете? – спросил он вдруг серьезно.

– Зачем? – я недоуменно пожал плечами.

– Мстислав, ты слышал, как тебе ответ? Да отвлекись ты, в конце концов... Твой ход, между прочим! А ты иди, Иван, пожалуйста, поднос поставь! Вот, молодец... Прощевай, Иван. Постой, ты не забыл? Днем придешь со скулами. Только побрейся. Слушай, Мстислав, забыл тебе сказать: у Ивана гениальные скулы, это я тебе как анатом заявляю...

– Ерунда, гениальными бывают только уши. Здравствуйте, Александр. Извините мне мою невнимательность. – редактор встал с дивана и дружески протянул руку. – Как видите, я не так страшен, как вам, наверное, обрисовал меня Гарибальди. Много работы, пишу, знаете, почти все сам, никто больше не хочет. А газеты им каждый день подавай! Они же сами без меня в шнурках своих запутаются, носы сопливые! Не-е-ет, человеку древнему тяжко! Похихикать, поорать, морды друг другу поцарапать – это они знают. Грустно веселится человек на планете своей, горько пророчит, как думаете, Александр? Вот вы, я вижу по всему, человек древний, то есть у вас есть то, чего нет у тех, внизу, – ритм древний. Ну, а скажите мне, можно ли вас исказить?

– Я об этом никогда не думал, Мстислав...

– Ну, бросьте, вы об этом думали вчера, и сию минуту думаете, а если не вы, провидение ваше за вас думает... А что, нравится вам наш городок? Долго добирались? Да вы садитесь, берите стул, тут их много.

Беру стул и молча сажусь. Рыжебородый так же молча берет с подноса полную стопку и ставит на доску.

– Ферзь, – говорит он и хлопает меня по плечу с демонстративной внушительностью. – Штрафной ферзь. Твой. Закуска на Д-3, через два хода. Конь! Можешь съесть слона... Ты правила знаешь? На ком поведешься – от того наберешься...

– Таких не знаю.

Редактор неодобрительно посмотрел на рыжебородого.

– Борис... А почему бы тебе не пройтись или почитать пластическую анатомию. Там много полезных правил.

– Ты думаешь, Мстислав?

– Ну, конечно, думаю, а ты?

– Да я...

– Ты не бойся, пока живы “Тучки небесные”, я порочить твое честное бездарное имя никому не позволю.

– Мстислав!

– Нет, правда, Боря, правда, не сомневайся. Отдохни, ты устал. Ну, хочешь, я дам твой портрет на первой полосе с некрологом?

– За-а-ачем? – перепуганный скульптор отшатнулся.

– Чудак! Сто лет жить будешь. Через день, как водится в моей практике, получишь опровержение.

Я перебил редактора, видя нарастающую панику рыжебородого.

– У вас что, давно такая практика?

– Давно, Александр, с тех самых пор, как появились “Тучки”. Впрочем, здесь целая теория... Кстати, моя личная, и результаты, я вам доложу! У-ди-ви-тельные! Борис, ты согласен?

– То есть... прости, на что, на некролог, да? – рыжебородый стал пятиться к выходу, трезвея, глотая воздух, и вдруг натолкнулся на стол с подносом. Зазвенели бьющиеся фужеры. Скульптор резко обернулся, пытаясь спасти положение, но вместо этого руки его невольно помогли завершить дело: поднос вдребезги сверзнулся со стола. Рыжебородый взвизгнул, охнул и почти бегом устремился к двери. Я с досадой и негодованием посмотрел на редактора.

– Мстислав...

– Да, Александр?

– Но ведь это не честно и страшно, такая практика!

– Это увлекательно, Александр. Людям вообще нравится выстраивать туннели событий и устремляться по ним со всем риском, который их заклинает. Еще вчера они были свидетелями банальных историй, а сегодня они видят себя со стороны, они видят тех, кто за ними наблюдает, кто клеит им ярлыки, кто суетится поскорее воспользоваться их плодами... и вдруг – бац! – осечка... Тучки сгустились, но прогноз все поправляет. Тучки разбежались! Темные ликуют и справляют тризну, но появляется Великий судия! И сыпется прах, Александр, и отливается смола, и расправляются морщины, высыхают слезы, и утешаются бессловесные! Нет, это наш потрясающий ежедневный апокалипсис! Люди, Александр, люди почитают за честь принадлежать ему, подвергаться страху или же осмеянию... Я, только я и мои “Тучки небесные” творят здесь подлинное равновесие...

– Боже мой, Мстислав, вы говорите так запальчиво, неужели вы и вправду в это верите?

– И вы поверите, Александр, клянусь, поверите!

– Нет, нет, со мной этого не случится, нет...

– Поверите, говорю вам.

– Черт! – я закачал головой, стараясь начисто прогнать свою податливость этому человеку. Гарибальди был прав, его стоило бояться, стоило – не то слово, не то, все не то... Он смеется мне в глаза. Что он знает обо мне, о Потопе, о моей лодке? Да ничего, конечно, ничего. Я буду скептичен, я удержусь от эмоций, я... Где мой волшебный пластилин? Вот, в кармане. Возьмусь за него. Теперь пусть попробует.

– Ждете доказательств? – он посмотрел на меня уже знакомым бесчувственным взглядом, как на своего. – Вот верстка сегодняшнего номера, через пару часов она будет в издательстве. Тут есть любимый мой раздел. Послушайте-ка кое-что... Сейчас! – он развернул газетный лист благоговейно, будто какой-то драгоценный пергамент, глаза его таинственно заблестели. – Вот, к примеру: “Вчера в гостиных номерах “Альба корриды” группой ворвавшихся злоумышленников совершено злодейское покушение на одного из знаменитых постояльцев, человека, в прошлом известного городу, – князя Гостомысла... По рассказам людей, находившихся в холле, налетчиков было четверо... Двое из них заблокировали вход в гостиницу, угрожая находившейся там публике и администрации револьверами... Двое других поднялись на второй этаж, высадили двери номера, где проживал князь, и открыли беспорядочный огонь... Как заметил прибывший через три часа после этого следственный наряд, князя Гостомысла в момент налета в номере не было или он превратился в невидимку, иначе невозможно объяснить тот неоправданный, нелогичный для покушения пулевой град, который открыли налетчики, ворвавшиеся в номер... Личности нападавших неизвестны. Следствие по делу продолжается...”

– Занятно, Александр, не правда ли? А вот ниже опровержение или уточнение, если хотите: “Описанные выше события не являются достоверными по следующим фактам: нападавших было не четверо, а всего один. Спокойно пройдя наверх, неизвестный господин вошел в номер и после непродолжительного разговора с князем сделал единственный выстрел, сразивший наповал... включенный телевизор. Затем человек выбежал из гостиницы, сел в ожидавший его “мерседес” и скрылся в неизвестном направлении... Один из очевидцев, стоявший на улице, распознал в водителе “мерседеса” лидера группы правых деманархистов, Арнольда Василицкого... Наиболее справедливым мотивом покушения представляется шантаж князя на передачу деманархистам крупной суммы денег... Известен и тот факт, что князь Гостомысл распространил заявление о розыске наследника и составлении завещания... После случившихся событий князь съехал из номеров. Что касается Арнольда Василицкого, то его машина была найдена брошенной недалеко от ипподрома... Следствие по делу не начиналось...”

– Что можете сказать, Александр? Так пишется хроника! Думаете, кому-то нужно проводить это следствие? Да никому не нужно, и никто не будет этого делать, уверяю вас. Вот интрига нужна... Хозяину “Альба корриды” нужно преувеличить свои убытки, прокурору – показать работу отсутствующей полиции, а мне, как видите, приходится не соглашаться ни с кем. М-да! – редактор обратил глаза горе, то есть к темному потолку, где, очевидно, витало его сложное Божество. Голос его звучал горестно-одиноко: – Я провидец, милый Александр, и я поденщик... Увы, жуткая смесь! И знаете, я вам еще почитаю. Вся беда в том, что провидение сбывается, но для того, чтобы не быть ему таким явным, я изобретаю ложную интригу, я опровергаю самого себя... И что же? Да, это опасно, опасно видеть сквозь время, сквозь людей... и это чертовски заманчиво! Мне нравится мое дело. Вы думаете, этот праздник у бургомистра будет таким гладким? Ничуть. Через час или два, на рассвете, произойдет еще один инцидент. Вот послушайте, как я тут пишу... Что с вами, Александр?

– Извините меня, кажется, меня сейчас будет искать бургомистр. Я, пожалуй, пойду к гостям...

– Нет, вы послушайте: “Сегодня на именинном торжестве в усадьбе господина Гарибальди, куда по традиции был приглашен весь цвет нашего города, в 6.38 утра раздался трагический взрыв, унесший из жизни нескольких человек... Во время проведения запуска воздушного шара и фейерверка один из “арестованных” гостей в костюме легионера подбросил бомбу в гондолу воздушного шара... В гондоле в это время находились двое: сам бургомистр города и один из тех “счастливчиков”, который должен был сопровождать господина Гарибальди в полете... Имя этого человека в настоящий момент выясняется. Как показал опрос уцелевших в этой трагедии, взрыв произошел уже на старте, в момент отрыва воздушного шара от земли. В усадьбе началась паника... Подлинная картина и размах трагедии восстанавливаются...” – редактор опять воздел глаза к потолку, пошевелил губами. – Да, не точное слово... неправильное. Как вам кажется, Александр, не “восстанавливаются”, а “выясняются”... Ну, конечно, выясняются! Александр, куда вы?

– Простите, господин редактор, мне что-то душно, воздух здесь тяжелый, голова закружилась.

– Да как же так? Мы ведь с вами и по душам-то не поговорили!

– Спасибо за беспокойство, я в другой раз...

– Подождите, а опровержение, опровержение последней истории? Это же очень интересно!

– Простите, мне не интересно.

– Да как же не интересно! Вы же присутствуете при рождении чуда, вы же не знаете, от чего отказываетесь.

– Знаю...

Не помню, как быстро я оказался внизу, во дворе, и как перескочил стриженную изгородь лавровишни и спрятался под высоким тенистым деревом. Здесь за мной никто не мог наблюдать – ни со стороны сада, ни со стороны дома, иллюминация сюда не доходила.

Я сел под дерево, тихонько закурил и стал оглядываться: ворота и вся усадьба усиленно охраняются карабинерами... Значит так, тут очень уютный мрак, сейчас докуриваю и иду к воротам, изображаю панику... Вызываю офицера охраны и тащу его сюда. Повод? Не знаю. Человек обнаружился без сознания в палисаднике! Пропускаю его чуть вперед, потом... Что потом? Я никогда никого не бил по голове. Но, может, себе это представить?.. Итак, оглушаю его как следует, в рот – кляп. Руки ремнем назад к ступням... Снимаю мундир, каску... противно как, боги мои! Ну потерпи, ладно? Если уж не сделал этого раньше... проклятый город! Сумасшедшие жители и дурацкая Космогония! Ладно. Ну, переоденусь, что потом? Иду к гостям. Улучшаю момент и под любым предлогом увожу Аннушку... Стоп! Плохо. Все плохо. Там Арнольд, он меня узнает... А Гарибальди? А остальные? У Арнольда бомба. Где у него бомба, где эта сволочь ее держит, где? Под кирасой, вот где!.. Предупредить Гарибальди? Не поверит, скажет, я струсил... Да что ж такое! И все же первый вариант лучше. Но чем? Нет, я просто скажу офицеру, чтобы он арестовал Арнольда. Господи, какой бред! Он рассмеется, он скажет, что тут все арестованы и безоружны... Ну почему, почему я должен верить этому помешанному редактору? Идти и ждать развязки до конца и постараться самому придумать опровержение, утереть нос этому Мстиславу с его “Тучками”... Теперь-то я знаю, что мне нужен князь, теперь я знаю, что к нему лежал мой долгий и странный путь. Мне нечего бояться, мой причал высоко в горах. Мое плавучее гнездо на крыше дома! Мое вечное ремесло со мной, и я знаю смысл завещанного мне. Я больше не боюсь...

***

Редактор наморщил лоб. Горевшие в комнате свечи затрещали, огоньки резко дернулись и погасли. Стало вдруг совершенно темно. Редактор прислушался: кто-то в пяти шагах мягко наступал на битое стекло... Никаких сторонних звуков со стороны сада не проникало. “Тучки” сгущались... Редактор почувствовал, что тело его тяжело тонет в кожаных складках дивана и одновременно с этим обе его подтяжки сами собой оттягиваются вперед... Бамкнул поднос... Битое стекло продолжало мягко хрустеть, словно его растирали в ступке...

– Отпустите! Отпустите! – закричал холодеющий редактор и ухватился за подтяжки. – Кто здесь? Иван, Борис, люди!!! – и шепотом, шепотом: – Убивают...

Редактор преувеличивал. Его не убивали. Просто долгая, многолетняя медитативная работа возбудила материальную субстанцию того сложного “потолочного” божества, через посредство которого осуществлялось провидение Космогонии города Н.

Ни Иван, ни тем более рыжебородый Борис не имели к этому никакого касательства. Хотя, очевидно, Борис все-таки имел... Как и я, впрочем. Точней, тот кусочек волшебной глины, что я по случайности отломил и бросил на пол, когда мы разговаривали. С некоторых пор я взял себе привычку, когда нервничаю или когда чувствую влияние иных сил... В некотором роде, этот ритуал сродни сплевыванию через плечо, а в другом роде – это катализатор новых непредсказуемых ситуаций...

Итак, оттянутая подтяжка припечатала сердечную сторону Мстислава Андреевича столь ощутимо, что сердечная эта сторона на некоторое время как бы отнялась, оторвалась от своего носителя и потащила за собой левое логическое полушарие... Что же произошло, когда, спустя минуту, оба они вернулись на место? Левое полушарие нащупало источник огня – зажигалку, от которой обычно прикуривал редактор. Мстислав Андреевич крутанул колесико и весь подался вперед... Прямо перед ним в натуральную величину стоял, освещаемый огнем зажигалки, рабочий макет статуи Икара-Берцелиуса, выполненный в голубом пластилине...

– Командор! – еле выговорил сполна ошалевший редактор. – Но как же так?..

– А вот так! – раскатисто ответил пластилиновый макет. – Пиши опровержение, гнида, да такое, что ух!.. Чтобы всю правду! Пиши, а не то тебе истец!

– ...истец? – переспросил очарованный Мстислав Андреевич, ставший уже совершенно чужим самому себе. – Какое славное имя...

***

Скандал. Скандал. Скандал! Воздушный шар бургомистра улетел раньше положенного времени. То есть вот когда мы все, изнемогшие от ночных возлияний, сволоклись к священному месту запуска, когда щелкнул костяшками Петр Николаевич, заиграл протяжный тамбурин и закрутилось колесо фейерверка... и гости стали хлопать в ладоши, и бургомистр в черном кожаном галифе обнял меня за плечи, и мы, приплясывая что-то среднее между лезгинкой и сиртаками, и еврейской “хава нагилой”, устремились по ковровой дорожке... как раз в этот момент был угнан видавший виды воздушный шар.

И, как говорят в таких случаях, кто же перерубил канат – установить не было никакой возможности. Вероятно даже, что канат просто самораспустился или был в считанные минуты съеден молью, или же его развязал властелин нашего праздника – Танцующий бог... Увы! Все же это было величественное зрелище, поглотившее собой и гнев и крик удивленного именинника: чудесное творение, согреваемое неутомимой форсункой, не спеша расставалось с землей!

Брызгало и пенилось шампанское, наполняя бокалы всех бодрствующих, пьющих за здоровье бесподобного хозяина, славящих его стол, его дом и семью. Пьющих за здоровье наступающего рассвета! Смелые мужчины подхватывали смелых и смеющихся молодых женщин, увлекая их в смелые водовороты импровизированного вальса. Брызгали, сверкали и трещали водовороты пиротехники, – мир разноцветился огненными опалами салютов и всей этой умной и простой роскошью... А похищенный шар поднимался на свои заветные двести английских футов и уносился, ветром гонимый...

Остается теперь рассказать о похитителе.

Арнольд Василицкий очнулся в гондоле воздушного шара от резкого приступа тошноты. Первое естественное желание потереть глаза было блокировано невозможностью поднять руки... Этого еще не хватало!

Прямо над головой что-то беспрестанно гудело. Теплый воздух поступал сверху и отдавал легким угарным запахом. Открыв глаза, Арнольд Василицкий увидел в трех метрах над собой темную круглую раскрытую пасть с горящим в центре огненным жалом... Было слишком светло, чтобы поверить, что это сон.

Он связан. Он лежит на дне чего-то похожего на детский манеж, только значительно большего размера. Он все в том же одеянии, все так же гладко выбрит, но что-то круглое под кирасой на животе монотонно тикает. Что это может быть? Арнольд напряг смутные пока еще начатки памяти: картина восстанавливалась... Арнольд уже сидел, опираясь подбородком о край манежа, и в трансе глядел вниз. Он окончательно понял, что летит в воздухе, что он один, что под ним – тошнотворная километровая пропасть, что он связан и что под кирасой на животе тикает часовая мина, которую кто-то или он сам туда положил и завел. Когда?..

Арнольд застонал и разразился проклятиями. В глазах потемнело. Он повалился на дно и, насколько хватало скудного пространства, начал раскатываться, выгибаться всем телом, неповоротливым в латах. Ослабить веревки на запястьях все-таки удалось, но ценой, быть может, мгновенного испарения собственного веса и какого-то трепетного сжатия всех членов. Узы пали... Но это было еще не все. Кажется, ритмичное тиканье под кирасой становилось все более угрожающим. Прежде позволительная расторопность сменилась тщательностью и кропотливостью сапера, по крайней мере, именно так отстегивал воздухоплаватель скрепленный ремнями панцирь на поясе и на ключицах... Наклонившись вперед, полулежа, опираясь на все четыре конечности, Арнольд освобождался от панциря, стараясь лишний раз не потрясти зловещий шар, во всяком случае, предмет достаточно круглый, по мнению живота, и!! – вот он, этот предмет, появился на свет. Никогда еще Арнольд Василицкий не испытывал такого потрясения: перед ним лежало яйцо, белое и плотное, размером с гусиное...

– Будь ты неладно, будь ты неладно!.. – С этими словами потерявшийся аффектирующий пассажир гондолы воздушного шара схватил яйцо и со всей силы стукнул его об только что снятый панцирь...

Было бы неправильно говорить, что взрыв не произошел. Взрыв раздался в самом Арнольде. Его стала бить легкая дрожь, потому что яйцо разбилось и потому, что в яйце что-то блеснуло... Не дыша, наклонившись над обломками скорлупы, Арнольд Василицкий увидел толстую отливающую синевой перекалки иглу...

Тогда странствующий революционер отпрянул, впился руками в края гондолы и, глядя на тонкие ручейки земных дорог, на карликовые деревья и карманные домики далеко внизу, засмеялся дико и жутко, сквозь слезы...

.....................................................................................................................................................................

На этом обрывается рукопись "Синей Тетради" книги “Сто лет искушения”.

.....................................................................................................................................................................

ФИОЛЕТОВАЯ ТЕТРАДЬ

“Фиолет – последний из видимых

в спектре”

***

Ну, вот и снова три звезды взошли. Я еще не знаю их имен. Все дело в том, что нет ничего случайного, и всякое узнавание – не случайно и рисковано не потому, что боязнь ошибки становится все сильней, а потому, что все сильней само неслучайное... И жизнь все больше зависит от неслучайного, и только тем рискует она, что потерять его боится, неслучайное! Даже на минуту, а не то что на сто лет. Потерять – всегда потерять. Потерять – вернее, чем забыть. Сто лет забытья или одна минута! Нет разницы. Истинно, нет. Как нет забытья. Вот ведь – чудо! Есть представление о забытьи, а его самого... Да кто его ищет? Все живей живого... Свет, сон, покой, ночь, океан, ушедший друг, упавший снег, блеск, роса на ресницах, осень – покрывало лета... зима – покрывало глаз!.. Жилка в камне дрожит, видишь? Тронь струну – услышишь звук, увидишь сон, свет... Искушение твое – сущее волшебство, брат. Что прочел ты сердцем в кардиограмме завещания? Помнишь, о чем я? Да уж какие вотчины, какие капиталы или приданое! Назови свои звезды, ты не ошибешься, ты никогда не ошибешься. Все любимей любимого, все живей живого. Так взыскуй, так ищи...

Верно, мне не в чем себя упрекнуть. Я пришел на праздник, я попал на праздник и теперь должен был уйти с него, как подобало тайному факиру, за которым следило чье-то опытное око, о существовании которого я только догадывался. Но, уходя в мое фиолетовое кружево, я хотел бы прежде найти это опытное око, различить его, подать ему мой знак и увидеть ответ... Мое ремесло оказалось сложней, а одиночество – продолжительней. Оно превзошло земные сроки. Я больше не принадлежал никаким Америкам, мой “Боинг” упал в океан Всемирного потопа... и я родился в лодке, лодка была моим зачатьем, а рождеством – этот город, точнее, крыша, где привязал я мою лодку... Засмоленная эта старенькая крыша была моей повитухой. Снабженный памятью, лицом и историей другого человека (самого себя!), я вышел в это другое открытое пространство, любезно предоставившее мне друзей, недругов, любимых и нелюбимых людей, воспоминания детства, ловушки и загадки происходящего, цели и чувства.

Всем этим крещеный, двух дней от роду, искушенный в древнем ремесле, я мало походил на каких бы то ни было книжных героев, серьезных или смешных.

Более всего мне подходило качество доверчивости. Вот им-то я, пожалуй, не поступился нигде, даже когда мысленно программировал пьяного террориста Арнольда и забросил его в гондолу воздушного шара, но в остальном, клянусь, мои силы дремали, доверяя только священной непредсказуемости...

Поэтому в тот же день вечером мы вместе с Аннушкой отправились в “Альба корриду”. Я почему-то был уверен, что мое лицо там не запомнили, а даже если и запомнили, то никто не поверит наглости “террориста”, идущего по собственным горячим следам.

Мне удалось снять номер через три двери от того номера, где жил князь. Дверь 237-го была опечатана, и здесь, как я понимаю, было установлено круглосуточное дежурство. У двери на удобном кресле сидело некое крысиное жилетное существо с реденькой шевелюрой, не расстающееся с высоким узким термосом, откуда оно что-то периодически прихлебывало, восстанавливая силы, нюхало табак, кисло чихало, вздрагивая, как кукольный человечек, и, насупливаясь, нахмуриваясь после каждой встряски, оттопыривая ухо в сторону опечатанной двери, наконец, задремывало, роняя плешивую голову на грудь. Словом, оно здесь дежурило, как я понимаю.

Я еще не знал, каким способом пробраться в номер князя, но, может быть, это будет самый прямой и решительный способ, доступный нам в ощущениях...

– Саша, а почему мы пришли сюда, разве у меня было бы хуже? – спросила Аннушка, распуская волосы у большого настенного зеркала.

Мне не нравилась ее какая-то обыденность в голосе и выражении лица.

– Я подумал, ты устала, и хотела бы отдохнуть после всего этого без тревог... И потом, если туда явится Арнольд...

– Мне кажется, он больше не придет. Кстати, куда он исчез? В этой ночной суматохе мы все потерялись.

– Думаешь? Разве тебе не понравилось?

– Не знаю, был момент, когда мне хотелось оттуда сбежать.

– Правда?

– Правда.

– Почему, Аннушка?

Она промолчала, разглядывая себя в зеркале и медленно расчесывая большим белым гребнем темно-русые пряди. Я понял, что она старается поймать мое отражение в зеркале, и отвернулся к распахнутой двери балкона.

– Ты так и не показал мне ту скульптуру, что вылепил из своего пластилина.

– Она не получилась.

– Может, новая удастся? Подойди ко мне, пожалуйста...

Я подошел. Она расстегнула две верхние пуговицы на моей рубашке, пальцы ее не слушались, но взгляд был каким-то обжигающе внимательным.

– Ты меня сам сюда привел... и молчи. Совсем молчи. Я не хочу тебя потерять хотя бы еще на эту ночь... Ты потом опять куда-нибудь денешься, улетишь в свою Америку... И что ты в ней нашел? У тебя там не будет Аннушки, правда? Там не будет... Я здесь, а там меня нет, ведь нет меня там, скажи?.. Молчи! – она зажала мне рот ладонью. – Совсем молчи, пожалуйста... Тебе не нравится, что здесь происходит, я знаю. Но понимаешь, – она обхватила мою голову, прильнула ко мне всем телом – невесомая, непостижимо хрупкая и вся какая-то витая. – Понимаешь, – шептала она мне в ухо влажными губами, – меня там нет...

Я нырнул лицом в ее волосы, целуя висок, как целуют только лакомство, ответил:

– Меня тоже.

– Я тебе не верю. Но это даже лучше. Молчи, совсем молчи...

– Молчу.

– Вкусней молчи. Я помогу тебе найти того, кого ты ищешь.

– Я ведь не говорил тебе, кто мне нужен.

– Это потому, что ты сам не знал до сегодняшнего дня. Ты удивлен?

– Ни за что! У тебя волосы имбирные...

– Какие?

– Имбирные, пряность такая...

– Я вежды, – шептала она в податливом и тонком освобождении всего, что казалось ей земным и стихийным, своим и инородным... Но стихии превзойдут земное, а земное украсит светлую бесплотную волну, в земном переродится она, в земном блуждании и в земной радуге...

Страсть – кочевое племя, что кочует в пространствах всегда зримых, но неведомых, даруя знаки радости и силы. Лакомится до самозабвения и повторяется так в земном круге бессчетное число раз, лишь помня свой упоенный восторг на прошлой, отшумевшей листве и полегшей траве... На голых ветвях засветится желанный жемчуг! Она уверует в него. Как испытать тебя, неизведанное, как изведать тебя, неиспытанное? Какой свежестью наградить ее дивное тело, это смуглое кочевье страсти?

Не в земном знании утверждаюсь я кожей моей, дыханием моим, но лишь земным причастием к единству света... И ты, и ты, и ты! – моя тантрическая лепка, мучительный материал, отполощенный магмами рек, магмами ночного воска, искусно обогащенный бессчетными и безымянными рудознатцами твоих ароматов... Кажется, литых в самую кровь, в это древнее растение внутри себя, сокрытое побегами рук и ног! Три сфинкса стерегут растение это! Поцелуй как заклинание... И им открывается зрение грудей твоих...

А третий сфинкс подобен чаше клубящейся. Прислушиваясь щекой к дыханию пупка, ощутишь ты вдруг хлесткие удары крыльев и мягкий серпантин волшебной рептилии, и колыхание золотых колосьев! Так говорит мне тот берег, полный величественных орнаментов и рун, так продолжается тантрическая лепка и кочевье пальцев, и кочевье слов, и кочевье всей радуги земной по горячему небу...

Случается, когда разбуженное растение твоего существа выпускает и сердце из ладоней, из стоп – цветы, аромат которых делает все невесомым вокруг и сводит с ума... Рвут свои ошейники, сбегаются ужаленные энергией этого цветения. Церберы всех миров. Глаза их и уши прорастают в стены, зубы их прогрызают полы, ревность мучает их когти, бока и панцири, давят их горло хриплые стоны... И чуткая, как барометр, материализация искажает их и без того искаженные облики! Отвратительны и жалки они в своем желании соединиться с этой безумящей их энергией...

Сколько прошло времени, не знаю, но я очнулся от тревожного шепота:

– Саша, там, за дверью, человек...

– Что?

– Этот, который сидел в коридоре... он просвечивает нас, он все здесь просвечивает. Подойди, я боюсь.

– Ты уверена?

– Да. Что ты будешь с ним делать?

– Мне кажется, мы сейчас отсюда уйдем. Оденься тихонько.

– Куда уйдем?

– К тому, кого ты мне обещала помочь найти.

– Не понимаю...

– Я тоже. Мы закрыли дверь?

– Нет, конечно, нет. Боже мой!

– А что там, в ванной?

– Вода. Я набирала воду, я хотела искупаться... и тут почувствовала... он бы мог зайти. Я...

– Мог, – говорю я, – он и зайдет. То есть, я его заведу. Тише!

Иду к двери, бесшумно наступая на кончики пальцев, останавливаюсь. Берусь за рукоятку замка правой рукой, левая – на взводе у плеча. Резко открываю. Серая тень почти проваливается, вздрагивает и, замельтешив ручонками, теряя опору, как висельник, впадает в номер, точнее, в обхват моей левой пятерни. Он отбрыкивается и кряхтит. Но мелкий, мелкий, гаденыш!

– Отпустите! Вы меня задушите! Я тут случайно, клянусь...

– Зачем же мне тебя душить? Я тебя просто окуну пару раз.

– Руку, руку вывернете... Ай, да что же это?

– Это ванная. Поклонись головкой об дверку. Открыл? Ну, видишь, а это водичка...

– Не надо водички, не надо – все, что угодно. Возьмите кошелек...

– Ключи давай, а не кошелек.

– Какие ключи?

– Ключи от номера, который ты охраняешь, быстро!

– Отдам, отдам, все отдам... Мне они и не нужны даже... Вот тут в кармане пошарьте...

– Шарить – это твое занятие. Ключи!

– Ну... ну дайте же, я достану. – он протянул мне ключ с брелоком и умоляюще уставил на меня свои крысиные, близко посаженные глазки. – Не выдавайте меня господину следователю, ваша милость, прошу вас, не выдавайте!

– Выдавать – это твое занятие. У тебя что, водобоязнь?

– Да, да... то есть нет. В каком смысле?

– Слушай меня, отвратительный человек, ты будешь сидеть здесь до утра, если доживешь. Утром тебя выпустит горничная. Не вздумай поднимать шум или звонить господину следователю, ясно?

– Яснее быть не может, ваша милость, яснее быть не может, я человек смирный.

– Это видно, только подслушивать любишь.

– Ну как без этого, ваша милость?

– Да, действительно. А почему ты называешь меня “ваша милость”?

– Господин следователь сказал – в том номере князь жил. Так это, наверное, вы и есть. А там еще вещи ваши кое-какие...

– Вещи?

– Ну да, то есть улики. Там все нетронуто, ваша милость, там все целей целого. Господин следователь и я, мы честные люди, а если чего не досчитаетесь, то это все местное ворье. Они в любую щель пролезут... Я бы их на дыбе, ваша милость, всех на дыбе! Подлый народ. Никакой интеллигентности... Да если бы вы сразу ко мне подошли, я бы вам открыл... А то, если не брезгуете, могу и поохранять, пока господин следователь вернутся... Документ не изволите ли показать?

– Не изволю.

– Ну, как хотите, я из добрых чувств, ваша милость. А не хотите ли, провожу вас с дамой, вам же и отворю, даму-то вашу как зовут?

– Ты что-то много всего выведываешь.

– Ну как же без этого, ваша милость? Работа скверная, собачья, иногда и повредиться можно. Вот и вы мне, ваша милость, руки ни за что заломали.

– Ни за что – это по-твоему, – говорю я твердо. – Прощай, отвратительный человек, и лучше бы тебе за мной не следить.

– Как скажете, ваша милость, мне бы только термосок мой, там, у дверей забрать. Кофеин.

– Ты, я вижу, хитрец. Термосок тебе сейчас принесут.

***

Все здесь оставалось, как было, когда я ворвался сюда с пистолетом Василицкого. Похоже, что князя совершенно не смутил этот случай с покушением, все равно как хозяина, у которого в одной из гостевых комнат выбили стекла, и он просто приказал временно заколотить их снаружи, ничего не меняя в интерьере и не заботясь о сохранности вещей. Можно изредка в эту комнату зайти, а можно и забыть о ней. Это покажется расточительностью, но это просто вера в знамение, должно пройти время, прежде чем установится равновесие.

– Зачем мы здесь, Саша? Кто здесь живет?

– Ты ведь хотела мне помочь.

– Да, но это все так дико, с этим охранником...

– Вот спички, – говорю я, – зажги свечи, пожалуйста. Я хочу немного осмотреться. Не бойся, мы там, где должны быть. Это светлое место.

– Тут много книг и рисунков на столе. Посмотри! И все такие странные.

Я подсел к столу, и мы вместе стали рассматривать эти брошенные листы, передавая их друг другу. Минуту-другую я воспринимал их с ни к чему не обязывающим любопытством... Но вдруг... да что, вдруг! Я знал их еще с детства. Это были литографии Глеба...

Я так разнервничался, что стал их сбрасывать, как гадальные карты. Мне показалось, несколько листов были пронумерованы, а на обратной стороне их был текст. Я попытался прочесть, но не смог: тот же эффект кардиограммы.

– Ты очень волнуешься, – сказала Аннушка, – давай я попробую.

Я передал ей листы. Она долго крутила их перед пламенем свечей под разными углами, щупала поверхность, смотрела на просвет, потом положила их и задула свечи. Мы снова оказались в темноте.

– Смотри... Строчки стали видны, они светятся... Но тут мало написано, обрывочно...

Я набрал полную грудь воздуха, так что даже закололо под ребрами. Аннушка стала читать: “Литографии сии возьми себе для книг рукописных... – потом что-то неразборчиво, и вот: – ...знаю, что принял ты христианство лета сего, но поменял ли ты веру свою? – опять неразборчиво. – Припосылаю тебе ученика моего, будет он тебе добрым сокольничим. Также умение он наше знает, как и я, друг твой... и во всем, ежели будет тебе трудно, наследуй ему, ибо он – волшебник и знания твои умножит”. – Это все, подписи нет никакой.

Аннушка взяла мою руку в темноте.

– Что с тобой?

– Каршиптар! – сказал я, чувствуя, как затекают мои пальцы.

– Кто? – она не понимала.

– Каршиптар. Я так назвал одного из птенцов. Я вижу – он там, на лодке... Он сел и слушает ветер. Он нашел ее.

– Кто нашел?

– Ястреб... Я же тебе рассказывал, это все правда. Бежим! Он знает, где тот, кого я ищу... Нет, нет, стой!

– Что?

– Он отвязал лодку...

– Какую лодку? Ты говоришь так... ты весь холодный, я с ума сойду!

– Открой окно, Аннушка, настежь открой окно и садись.

– Зачем?

– Ты не спрашивай, я не могу оторваться. Я должен показать ему дорогу. Я поведу его...

– Боже мой, Саша, боже мой, что все это значит?

Но я уже не отвечал. Я видел мерцающее серебро воздуха, и мой Вечный затонувший город глазами Каршиптара. Ночь завихряла свое фиолетовое кружево. Над всем безмолвием, которое только удавалось охватить и слить с собственным биением. Каршиптар почувствовал мое присутствие, но словно окаменел, приняв тот и прежде поражавший меня химерический облик. Лодка скользила по разреженной дымке синих и зеленых волн... Два потока объединились в своем необычайном движении, и все редкие горевшие огни города питали этот поток. Высокие колокольни, словно рифы, выглядывали макушками из-под светящейся дымки тумана. Низкий туман действительно опустился на улицы и, как разнеженная медуза, чуть шевелил своей мантией в такт колыханию теплого и влажного воздуха, и я вел нашу лодку, держа ее потоками света, потоками ночной немоты... вел на распахнутое окно “Альба корриды”. Это была самая неслыханная, упоительная навигация, которую когда-либо мне удавалось совершить.

***

О, мой прекрасно-странный мир! Я лишь только искал возможность выразить твою вечную Космогонию! Я знаю, что ей к лицу все тона и краски, все тени и блики, все предзнание, что сулим мы себе в отрешенной добыче нашей души. И добывать-то приходится душе, и в честной добыче этой нам нечего больше подставить под твои потоки, лавины и провалы! Магме Солнц, погребающих наши Помпеи... Нам нечего больше подставить. Но не щиты, не доспехи и не оружие защищают нас, а лишь сень просветленности и открытые лица. Не угрюмые теснины, а открытые пространства, открытые кочевья! Все к лицу тебе, моя Космогония, даже когда я не вижу лица твоего, как не вижу цвета ускользающего пламени! Но ты всех обняла и всем даровала искушение нарядить тебя, и так ощутить обнаженность свою – себя!

Мне не сотворить ничего светлей тебя, моя Космогония. Ты – весть, которую мне даровали, и моя родина теперь здесь. Я буду всегда возвращаться к тебе, моя Космогония. Сколько бы еще дверей ни открывалось, через какие бы туннели ни вел путь, сердцем я сосредоточен на тебе, пока могу я держать волшебную глину в руках, пока могу я видеть глазами Каршиптара.

Должно быть, мне снилось, или я опять, как тогда, в комнате Глеба, в Миннеаполисе, почувствовал, что меня отстреливает катапульта, я плавно кувыркаюсь... но вокруг – сухая душистая трава и нависающие острожья скал. Мы – в горах, только я не знаю этих гор. Лодка в пяти шагах привязана к рыженькой сучковатой сосне. Утренний воздух щекочет ноздри, и где-то за скалой, справа, – ржание лошадей. Приподнимаюсь на локтях... Аннушка весело в цветастом платье сбегает вниз по тропинке и машет мне рукой. Подбежав, садится на колени, разметав свое платье, как веер, гладит меня по голове, целует в брови...

– Здесь так здорово. Князь такой добрый! Смотри, что он мне подарил. – она вскакивает и начинает кружиться на поляне, и платье следом заплескивает ее тонкую фигуру. – Почему ты мне раньше не говорил, что знаешь такое место?

– А я и не знал, – говорю я. – Это Каршиптар. Кстати, что князь?

– Ой, я же совсем забыла, он тебя ждет у арабского родничка.

– А что он еще просил передать? – спрашиваю я серьезно.

– Он сказал, что сегодня – третий день.

– Третий день?

– Третий день творения, так он сказал.

– И все?

– Сказал, что остальное ты знаешь.

Я поднялся и пошел по той же тропинке, откуда только что сбегала Аннушка.

– Постой. – она догнала меня, схватила за руку. – Что с тобой? Это что-то плохое значит?

– Нет, ну что ты, просто мне надо ехать на арабский источник.

– А потом?

– А потом я хочу показать князю моего Каршиптара.

– А потом?

– А потом мы вернемся, на третий день...

– Почему на третий, Саша?

– Почему? Но ведь он же еще не прошел.

– Я все равно ничего не понимаю в вашей кабалистике. Когда ты будешь? Когда вас ждать?

– Не знаю, – сказал я. – Лет через сто.

Она снова засмеялась. Быстро забежала наверх по тропинке, сорвала несколько терновых ягод с куста, росшего там.

– Терновый уксус, терновый уксус, – повторяла она и ела ягоды, щурясь и облизывая губы. – Я у тебя по-другому спрошу, можно?

– Спроси.

– Через сто лет – это завтра?

Я не знал, как ответить. Обмануть? Это бы противоречило моей Космогонии. Нашей. Теперь уже нашей. Земля – удивительное место. Есть на ней одно маленькое, обезоруживающее чудо: человек всегда слышит то, что хочет услышать. Мне спокойно. И я говорю ей эти простые и верные слова, которые сам хочу услышать... Мы идем, сжимая пальцы друг друга, и раскачиваем это наше рукопожатие до самого неба...

– Завтра, конечно, завтра.

ТАК ЗАВЕРШАЕТСЯ КНИГА “СТО ЛЕТ ИСКУШЕНИЯ”

Сентябрь 1990 – ноябрь 1991 гг.

Симферополь



Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.