Александр Етоев «Памяти Салехарда (главы из романа)»

Глава 1.

Ленин получился веселый, с хитрыми мордовскими скулами, цепким татарским взглядом, лысиной, огромной как мир, который он повернул кверху дышлом, ангельскими крыльями плеч, еще летящих, еще теплых после полета, и тяжелый той легкой тяжестью, той древесной, приятной пальцам, напоминающей ладони ту пору, когда маленький босоногий мальчик баюкал у себя на руках вырезанного отцом из ясеня деревянного крестьянского бога.

Он любил любой материал, лишь бы было из чего делать, и любовь была горячей, языческой, какой любят неразумные дикари камень, дерево, огонь в очаге за их внутреннюю, скрытую силу, прячущуюся под видимостью покоя и готовую в любую минуту выплеснуться наружу из шелухи.

И фигуру, портрет, скульптуру он мог выполнить из чего угодно, его слушались и камень, и дерево, и стекло, и лед, и металл, даже те упрямые материалы, что считались непластичными от природы.

Он чувствовал структуру их плоти, плавные переливы мышц, неоднородность и пустоты внутри, вкрапления чужеродных образований, центры боли, очаги слабости, места неповиновения инструменту.

Но всему он предпочитал дерево. Исковерканное яростными ветрами тельце северной убогой березки, которая в заполярной тундре кажется беглянкой и сиротой, даже то под его рукой превращалось в царевну-лебедь. Что уж говорить про породы, самим богом учрежденные для художества.

Начальство предпочитало камень.

Степан Рза усмехнулся криво и загладил увесистой пятерней заплутавшую в бороде улыбку.

– Месяц сроку? — переспросил он.

Тимофей Васильевич Дымобыков отразился бритой щекой в кривоватом пространстве зеркала. Щеку от уха и до скулы украшал грязно-желтый шрам, полученный в боях под Чонгаром, когда они с Окой Городовиковым рубмя рубили белую сволочь, проперчивая солончаки Приазовья мертвой кровью врангелевских полков.

– Месяц сроку, - подтвердил Дымобыков. — Чтобы к августу, пыматели, был готов. А его, - Тимофей Васильевич показал на деревянного Ленина, - передашь моему замполиту, товарищу то есть Чевычелову. Мы его в ленинском уголке устроим. Хотя, нет… - задумался Дымобыков. — Нет, давай Ильича мне. Комиссар, он человек необлупленный, мыслит прямо, как ледокол «Ермак». Короче, мало ль чего подумает. Ленин все-таки, великая личность, ну а тут, пыматели, деревяшка.

– Мы же с ним из одной губернии, земляки мы, - сообщил Рза.

– Я не понял, то есть с кем земляки? — Дымобыков поболтал головой, помогая подслеповатой мысли приобрести необходимое направление. — С Лениным? С Владимиром Ильичом? Ну, пыматели, ты даешь… - Дымобыков махнул рукой. — Я вон тоже в Казани советы делал. Мы с Окой Городовиковым там такую навели лакировку, что по улицам даже ночью можно было без нагана гулять. Целый пароход потопили - с пристани из пушки прямой наводкой - волжского товарищества «Заря». Жалко было пароходную технику, ведь могла и революции послужить, так мы ж с Окой тогда горячие были, загрузили в трюмы контриков как селедку, палубные люки задраили, оттащили пароходик от берега на дистанцию прямого огня и потом по нему херась... А про Ильича ты помалкивай. Мы все ему, пыматели, земляки, все живем по его заветам. Это я как комдив тебе говорю, как полномочный представитель военной власти на вверенном мне участке тыла. Ну и как человек тоже.

– Товарищ Дымобыков, а материал?

– В смысле, из чего будет статуя? — улыбнулся Дымобыков Степану, давая улыбкой уразуметь, что в художестве знает толк. - Каррарский мрамор, Степан Дмитриевич, тебя устроит? Как, товарищ Рза, насчет каррарского мрамора? Командир особой циркумполярной дивизии НКВД, герой Советского Союза и Социалистического Труда, кавалер орденов Ленина, «Красного Знамени», «Красной Звезды», ордена Суворова второй степени, ордена Отечественной войны, это не считая медалей, награжденный лично из рук товарища Буденного почетной революционной шашкой, было такое дело, начальник лагеря особого назначения генерал-лейтенант Тимофей Васильевич Дымобыков в каррарском мраморе — какова картина?

Дымобыков хмыкнул и подмигнул Степану. Тот почтительно посмотрел на китель и на плотную фигуру героя, облаченную в военную форму. Чуть сощурился от радуги лент в тесных рамках наградных планок.

– По масштабам и исполнение, - подольстил Степан комдивизии. И продолжил деловым тоном: - Да, а место, где мне работать? В Доме ненца с мрамором не получится, это ж крошка, лишний шум, пыль. Там меня товарищ Казорин и без того через силу терпит. Ну и вас гонять в Салехард всякий раз неудобно будет. Может, выделите какой сарайчик? Три на пять, мне большего не понадобится.

– Погоди, Степан Дмитриевич, дай подумать. — Дымобыков изобразил задумчивость. — В трудовую зону тебе нельзя по определению. В блок охраны? Не могу, не положено. В поселке - старший командирский состав, они тебя там затюкают из-за жен. Так-так-так, ага, ну пожалуй. Старый карцер на Собачьей площадке, бывшее второе ШИЗО. Там, вообще-то, холодновато, но не смертельно. Работать можно, а с ночевкой — с ночевкой хуже. С харчами тоже, но пайку я тебе сделаю. А ночевать — переночуешь у Пересмехина. Это наш гражданский завхоз, дядька тертый, из чухонских разбойников, не законник, но в лагере его уважают.

– «На Карельском фронте группа разведчиков под командованием капитана Шарапова устроила засаду в тылу противника и внезапно атаковала появившуюся на дороге колонну немцев. В результате боя истреблено до роты гитлеровцев. Захвачены трофеи и пленные», - сообщила очередную сводку военных действий тарелка репродуктора на стене. Голос Совинформбюро был простуженный, будто бы стоял не июнь, а какой-нибудь колючий февраль.

Дымобыков посмотрел на часы, именные, с краснозвездной эмблемой на веселом, новеньком циферблате. Это значило: разговор окончен. Но прежде чем отпустить Степана, Тимофей Васильевич Дымобыков вдруг по-детски насупил брови.

– Ты, послушай, что ли побрился бы? — прогудел он осипшим голосом, каким только что передали радиосводку. - А то какая-то богема, честное слово. Я не в смысле гигиены или чего. Это ж раньше что ни художник, то, пыматели, борода до пупа. А сейчас война, обстановка сложная, хотя после Сталинграда немец уже пошелковей. И потом, у нас здесь не санаторий. Заключенные — народ нервный, непредсказуемый. Все мазурики, правда, сейчас в штрафбатах, кровью отмывают грехи, но и среди пятьдесят восьмой тоже бывают фрукты, не приведи Господь. Не глянется ему твоя борода, он тебя втихаря заточкой. Не со зла, а из идейных соображений — чтобы, значит, пейзаж не портил. Не подумай, это я тебе не в смысле приказа. Хочешь с бородой, носи бороду. Только без бороды спокойней.

Рза смущенно пригладил волосы, мягким комом обволакивающие скулы и копною лезущие на грудь.

– Если дело только за этим, тогда конечно, - смиренно ответил он.

– Лейтенант, проводи товарища, - крикнул Тимофей Васильевич в дверь. Затем снова обратился к Степану: — Пропуск сдашь вахтенному на выходе, а когда переедешь к нам, выпишу тебе постоянный. Это все под мою ответственность, личную. Смотри, лагерь у нас особенный, требования к дисциплине жесткие, опять же военная обстановка требует повышенной бдительности. Впрочем, ладно, что тебе говорить, ты все это и без меня знаешь.

Степан Рза был уже у порога, когда низкий голос комдива остановил его:

– Говоришь, Казорин тебя через силу терпит? А ты скажи товарищу Казорину, что искусство в нынешних военных условиях приравнивается к винтовке и пулемету. Это не я сказал, это товарищ Сталин сказал. И еще скажи, что броня нынче вещь прозрачная. Нет, про это не говори, про это я ему сам скажу.

Тихое полярное солнце работало по режиму лета. Конвоируемое сонными облаками, оно то ныряло в вату, выжигая облако изнутри, то послушно текло над тундрой, оставляя в тысячах водоемов свои легкие, праздничные следы. Погода для здешних мест стояла почти тропическая, температура в иные дни зашкаливала за двадцать, и Степан радовался теплу, радовался пространству жизни, дарованному ему под старость, он учился у тундры щедрости, выраженной в скудости красок, как когда-то учился у Аргентины быть спокойным среди буйства палитры. Он всегда чему-то учился — у воды, у дерева, у вещей, - и сейчас, шагая по лежневке, утопающей в светлом мху, он учился у этих мест отречению от избытка и пестроты.

Ледниковая спрессованная перина, чуть прикрытая болотистой почвой, не дарила пустой надежды на беспечное и праздное будущее. Это было правильно и понятно: труд есть труд, но и земля есть земля; как ты ни уродуй природу, как ни отравляй ее кровь, как ни задымляй ее легкие ядовитым газом цивилизации, все это откликнется послезавтра. Труд необходим для того, чтобы дать человеку выпрямиться. То же самое и искусство.

Холм с наезженной широкой тропой возвышался над круглой чашей, на дне которой расположился лагерь. Клинья леса — сосна и лиственница — приближались к лагерю с юго-запада, но по верному древесному чувству деревья медлили на подходе к зоне и, бросив несколько кривоватых сосенок на откуп людской корысти, отступали по дуге к северу.

Слева за пространствами лесотундры туловищем убитой птицы одиноко лежал Урал. Снежные, высокие пики холодно смотрели на мир, равнодушные, как металл винтовки, целящей в приговоренного человека.

Степан Рза шел, не оглядываясь, по сухому настилу лежневки, то и дело сходя на мох и сбивая с зарослей княженики узелки несозревших ягод. С озерца, мелькнувшего за кустами, снялась стайка озерных птиц. Покружившись над блестящей поверхностью, гуси шумно опустились на воду. Человек — опасное существо, особенно в военное время, но у этого, идущего по тропе, нет в глазах того голодного блеска, отличающего охотника от прохожего.

Путь Степану предстоял долгий. Почти двадцать километров до Вылпосла, ну а там уж до Салехарда рукой подать. Расстояние его не пугало. Если пройденные за жизнь километры выстроить в единую линию, то эта длинная дорога-одноколейка давно вывела бы упрямого ходока к той желанной стране Утопии, где кончаются печали земные. Только вот дороги Степана завершались всякий раз бездорожьем, но и это его, в общем, устраивало, потому что в стране Утопии он чувствовал бы себя чужим.

Двадцать километров до Вылпосла, и если бы не летнее половодье, он бы к ночи был уже возле пристани, на долбленке переплыл Обь и, глядишь, часам к трем утра ночевал бы у себя в мастерской. Но в июне тундра водолюбива, каждая протока и ручеек набухают, как вены у роженицы, а Степану с его хворями и болячками путешествие по студеным водам не сулило прибавления жизни.

– Хей! — услышал он сзади окрик.

Обернувшись, он сперва испугался, потому что на него полных ходом неслись с полдюжины угрюмых собак. С высунутыми алыми языками, брызжа пенящейся серой слюной, стая ровно, не сбиваясь с пути, молчаливо приближалась к Степану. Это были не полярные лайки, а овчарки, самые настоящие, запряженные веером, по-остяцки, и тянущие на поводу нарты. Ни такого странного применения явно лагерным, караульным псам, ни, тем более, таких странных нарт Степану видеть покуда не доводилось. На высоких, по полметра, копыльях обложенная поплавками на бечеве покоилась, вернее, летела тупорылая железная птица. Застекленный колпак кабины и клепанный сверкающий фюзеляж выдавали в этом птенчике на полозьях его летное, боевое происхождение. Для полного подобия «ястребка» не хватало только винта и крыльев. И по росту он уступал настоящему. Укороченный, обрубленный корпус завершался банальным ящиком с каким-то крытым брезентом скарбом.

Расстояние между собаками и Степаном сокращалось с неумолимой скоростью. Степан резко отступил в сторону, хотя толку от такого маневра не было, наверное, никакого. Он всматривался в лицо каюра, маячившее за туманным стеклом, но, кроме резкой черты усов, не различал в пятне лица ничего.

– Наррах! — послышался из авианарт приказ собакам отвернуть влево.

Овчарки подчинились приказу, и тут же громкий голос водителя заставил их остановить бег. Нарты тоже остановились, застекленный колпак откинулся, и на Степана уставилось незнакомое молодое веснушчатое лицо.

– Командир гужбата НКВД старшина Ведерников, - представился Степану возница, усатый юноша, почти мальчик, открывая дверцу кабины и спрыгивая на пружинящий мох. — Я вас знаю. Вы ведь тот самый Рза? Знаменитый скульптор?

– Тот самый, - повторил Степан за ним следом. — Знаменитый скульптор. Вас товарищ Дымобыков послал?

– Да... нет… - Юное лицо старшины сделалось каким-то фанерным, а рыжие веснушки на нем превратились в ржавые оспины. - То есть нет... да…

Старшина сглотнул, посмотрел назад, на осклизлые жерди лежневки, утонувшие в синеватом мху, и на всхолмленное пространство тундры, отделявшее старшину Ведерникова от той точки на карте родины, где он нес боевую службу.

Тявкнула собака в упряжке, другие дернулись, но с места не сдвинулись, ловя носами запахи тундры и не спуская с чужака глаз.

Наконец командир гужбата погасил свое внезапное беспокойство.

– Залезайте, - сказал он твердо, и оспины на его лице расплавились под теплом улыбки. — До Хасляра я вас подкину, дальше — сами, дальше недалеко. Вы ведь в Салехард, правильно?

Он отщелкнул запор на дверце, показав на место сзади себя.

Не дожидаясь повторного приглашения, Степан втиснулся, куда ему было велено, и устроился на сиденье сзади, спина в спину со старшиной Ведерниковым.

Место не баловало уютом — что-то перло из-под кожи сиденья, и приходилось почасту ерзать, отыскивая удобное положение. Если бы не мшистый покров, а какая-нибудь раздолбанная грунтовка, и не этот вездеход на полозьях, а охочий до бездорожья «газик», Степан, точно, плюнул бы на оказию и потопал по привычке пешком.

Боец гужбата поначалу молчал, лишь то и дело поворачивал голову и мирным глазом косился на пассажира — похоже, все решался заговорить, но не хотелось показаться навязчивым; он даже на собак не покрикивал, и те гнали без команды и понуканий, на память выучив привычный маршрут.

Отсек кабины, где устроился пассажир, был отделен от грузового охвостья перегородкой из того же металла, что и отсек, где сидел возница. Изнутри он был обшит мягкой кожей — оленьей, судя по фактуре и выделке. Но в отличие от командирского места, защищенного непродуваемым колпаком, пассажирская часть кабины была открыта пространству тундры.

Степан пытался удержать взглядом две убегающие мокрые колеи, но глаз все время отвлекался на что-нибудь: на красногроздую подушку цветов, нелепо смятую безжалостными полозьями, на мшистый камень изумрудной раскраски, на лисью поросль ярко-рыжих лишайников, на трепет ветки под стартующим турухтаном. Ветер, вором залетавший в кабину, нес удушливый аромат багульника, забивающий все запахи разнотравья. Темной птицей проносился след облака. На планете хозяйничала война, здесь в июньской полярной тундре благодушничала доверчивая природа.

Нарты резко качнуло вбок. Рза рукой схватился за железяку, выступавшую над барьером борта, но та свободно повернулась по кругу, и пассажира садануло о стенку. Впрочем, мягко, кости не пострадали.

Степан разглядывал предательскую вертушку, пытаясь вникнуть в ее тайное назначение. Наконец до него дошло. Поворотная платформа для пулемета. Паз, скоба, гнездо для крепления. Ставишь сверху на нее пулемет, и получается буденновская тачанка. На полозьях, на собачьем ходу - приспособленная к условиям севера. А самолетная кабина, так та вообще делает из нарт бронепоезд.

– Не ушиблись? — спросил вожатый, обретя наконец-то повод оборвать затянувшееся молчание. — Камень был, собаки его объехали.

Пассажир посмотрел на камень, серым боком выступающий из травы и стремительно съедаемый расстоянием.

– Я, когда Урал проезжали, чуть из поезда в окошко не выпал, загляделся на товарища Сталина. Такая глыба, даже глазам не верится. Это ж сколько пришлось трудиться!

– Девять месяцев, исключая зиму, - улыбнувшись, ответил Рза. — Это сама работа. И два года выбирал место.

Старшина Ведерников аж присвистнул. Собаки дернули, но окрик каюра мигом выровнял их сбившийся бег. Он вдруг снизил голос до шепота.

– А товарищ Сталин, ну то есть лично, сам он видел свой портрет на горе?

– Сам? Не знаю. Возможно, по фотографиям. Все газеты давали фото.

– Да, конечно… - Каюр замялся. — Я вот… можно задать вопрос?

– Задавайте, - разрешил пассажир.

– Вот вам премию дали, сталинскую…

– Дали премию, второй степени.

– Ну, не важно, главное, она — сталинская. — Старшина уже не смотрел вперед. Криво вывернувшись плечом к Степану, он тянул к нему наморщенный лоб. — Это ж деньги, положение, правильно?

– Да, наверное, - ответил Степан.

– Как наверное? — не понял вожатый. — Я вот выиграл перед войной гармонь. В лотерею ОСОАВИАХИМА. Я ж полгода ходил счастливый. А тут премия, и не просто, — сталинская! Я бы «эмку» себе купил, в Ялту съездил… ей-богу, такая слава...

– В Ялте немцы, в Ялту теперь не съездишь. И на «эмке» по тундре не покатаешься.

– Я не в смысле конкретно в Ялту, я — вообще. И причем здесь тундра? Вы вот, всеми уважаемый человек, почему вы тут, а не там?

Старшина гужбата Ведерников показал рукой за Урал, за нехоженые, топкие километры, отделявшие его и попутчика от рубинового сердца державы.

– Ну вообще-то родина везде родина, - увернулся от ответа Степан. — И служить ей можно не только в центре. — Он невольно повторил жест Ведерникова. И сейчас же, чтобы переменить тему, спросил первое, что пришло на ум: - В вашем гужевом батальоне все на таких птицах летают?

Старшина от вопроса дернулся и повернулся к пассажиру спиной. В неестественно ссутулившейся фигуре появились отстраненность и деревянность.

«Отчего его так сковало? — не мог сообразить Рза. Вопрос, вроде, вполне невинный, не покушавшийся ни на какие табу. - Или у него это нервное?»

Деревянность с позы Ведерникова, похоже, перекинулась и на речь. Она стала бессвязной, путанной, не притертые друг к другу слова рассыпались, как карточная постройка.

– Первое дело… второе… третье… - бормотал он трафаретные фразы, словно выстриженные острыми ножницами из суровых страниц приказов. - Совершенствовать боевую выучку, укреплять дисциплину, организованность… Неустанно… упорно… резать… окружать, сжимать и уничтожать… Шире раздувать пламя… взрывать… срывать… поджигать… Не давать отступающему врагу… не давать… давать… не давать…

Рза припомнил, откуда фразы.

– В этом залог победы, - попробовал поставить он точку.

Заблудившийся в словах старшина отогнал от лица стрекозку, залетевшую под колпак кабины.

– Современная война, - сказал он несколько подувядшим голосом, не набравшим еще жизненной силы, - это война моторов. - И добавил голосом вполне жизненным: - Поэтому приходится соответствовать.

Степан понял, что услышал ответ на свой заданный случайный вопрос, вызвавший столь непредвиденную реакцию, непонятно было другое — шутит старшина или нет. Если шутит, то довольно опасно: самолет на собачьей тяге как-то не очень вписывался в политическую линию государства, озвученную самим верховным за полгода до начала войны.

– А собачки-то у вас резвые, - без улыбки ответил Рза, щурясь глазом через плечо водителя на приземистые собачьи спины. — Знают дело, работают без подсказки. Ваша школа? — спросил он у старшины.

– А то чья же? - гордо кивнул Ведерников. — У нас лучшие собачники в Заполярье. Как у дедушки Дурова, но лучше. Знаете такого артиста? Он, когда я в госпитале лежал, приезжал к нам с собачьим цирком. Один номер был, ну умора! Моська исполняла роль Гитлера - помните, как в басне Крылова? - прыгала и тявкала на слона. Слон, конечно, не настоящий, сшитый. С серпом-молотом и красной звездой. Ну, короче, как бы СССР, на который эта шавка кидается. Там безногий был, сержант из Архангельска, так он треснул по собаке протезом. Так похоже было на фашистскую гадину.

– Да, смешно, - согласился Рза. — Я на Дурове в Воронеже был. Не на этом, а на первом из Дуровых. Но давно, еще при царе Горохе. Тогда тоже чуть от смеха не захлебнулся.

– Это при котором царе Горохе? При Николае Кровавом? Так какой же при нем был смех, при нем только в крови захлебывались. Общеизвестный факт.

Старшина Ведерников усмехнулся.

– Нет, еще при его папаше. Тот, который не Кровавый, а Миротворец. Мне тогда было, примерно, как сейчас вам.

Старшина подпрыгнул и обернулся.

– Вам, товарищ старшина, сейчас сколько? — Рза сощурился, прикидывая его возраст. — Двадцать, верно? Вот и мне было двадцать.

Старшина смотрел на Степана, как на вышедшего из леса мамонта.

– А еще я жил в Париже и Аргентине.

Взгляд Ведерникова сделался отстраненным. Он отчаянно решал в голове не решаемую логическую задачу: как же вдруг могло такое случиться, что человеку, проживавшему за границей, дали премию и не какую-нибудь, а сталинскую. Куда органы смотрели, черт побери!

Тут он вспомнил своих бывших начальников, оказавшихся вражескими пособниками, и с опаской покосился на Рзу.

– И в Италии, - прибавил попутчик.

«Ведь Италия союзник Германии. — Взгляд Ведерникова совсем потух, а в мозгу телеграфной лентой побежали слова инструкции: "Беженцы, слепцы, гадалки, добродушные с виду старушки, даже подростки — нередко используются гитлеровцами для того, чтобы разведать наши военные секреты, выяснить расположение наших частей, направления, по которым продвигаются резервы. Одним из методов, наиболее излюбленных немцами, является засылка лазутчиков под видом раненых, бежавших из плена, пострадавших от оккупантов, вырвавшихся из окружения и т. п."».

Это многоликое «и т. п.» черной дробью пронзило пылающий мозг Ведерникова. Судорога свело лицо. Он схватил коротковатый хорей и, откинув колпак кабины, погрозил им неповинным собакам. Острый ветер скособочил фуражку и наполнил капюшон куртки. По пятнистой маскировочной бязи пробежала маленькая волна.

«Что же вы, товарищ полковник! - чуть не крикнул он за топкие километры подсуропившему ему Чевычелову. — А еще замполит дивизии, такая вы паскудина после этого! Подсунули мне какого-нибудь шпиона, маскирующегося под выдающегося художника, и сами же меня и сдадите, ежели какая херовина. А то "подбрось хорошего человека, лауреата главной премии по искусству. Поговори, ума наберешься, может, что полезное вдруг расскажет. И спрашивай, не сиди поленом, интересно же ведь - сталинский лауреат". А он, может, такой же сталинский, как я летчик-герой Покрышкин».

– Итальянцы — народ хороший, — услыхал он с сиденья сзади. — Это был девятьсот десятый… вру, девятый, одна тысяча девятьсот девятый. Я для Дома итальянских рабочих тогда делал скульптуру «Братство». Получил заказ, а денег на мрамор не было, обещали расплатиться по выполнении. Я тогда в Карраре работал, пользовался мрамором в долг и был должен в местных каменоломнях, кажется, всем и каждому. А тут заказ, возможность подзаработать. Я и взял под честное слово у рабочих лучшего материала. Потом заказчики со мной расплатились, я вернулся отдавать долг, даю деньги, а у меня не берут. Говорят, ну отдашь ты деньги, и снова будешь побираться как нищий? В общем, накупил я вина, еды всякой, сговорился с трактирщиком и устроил каменотесам праздник. Они люди простые, честные, понимают, когда от сердца, замечательный народ итальянцы.

– Что же они такие хорошие, а пошли на поводу у фашистов? — В голосе старшины Ведерникова стало меньше жести и больше плавности. Он и с виду поотмяк и расслабился, когда понял, что слова про Италию не относятся к сегодняшнему моменту. — Мне вообще-то двадцать два будет осенью. — Он вернулся к разговору о возрасте. — Я вообще-то на фронт просился, а меня по спецпризыву - в НКВД. Я же курсы минометчиков кончил, но ни разу по врагам не стрелял. Нет, обидно, ведь война скоро кончится, а я еще ни фрица не укокошил.

Степан кивал, поеживаясь от ветра, рывками бьющего через откинутый верх. Солнце спряталось за длинными облаками, что текли из-за Урала на юг, и на тундру упала тень, не густая, но какая-то липкая. Она тихо обволокла природу, и как-то сразу все умолкло, насторожилось — словно сердце земли напомнило: на планете идет война.

– Я в Италии в рубахе ходил, белой, длинной, нашей, мордовской. И вечером, когда шел с работы, женщины кричали: «Христос! Христос!» - подбегали и ручку мне целовали. Вот какая она, Италия.

«Йе-хе-хее», — встревожились куропатки, поднимаясь над заросшей протокой. Глухо тявкнула собака в упряжке — не из первых, а из ближних, из молодых. Старшина Ведерников сразу сгорбился, бросил руку на ремень с кобурой, после высунулся из кабины наружу, шаря взглядом по болотистому пространству.

– Мать такую, снова этот туземец!

Он ругнулся и сплюнул вниз.

Степан Дмитриевич повернул голову.

Невдалеке, метрах в ста от них, на невысоком лысоватом пригорке виднелась человеческая фигура. Человечек был в туземной одежде — в старой малице на голое тело, подпоясанной солдатским ремнем, и заношенных ровдужных штанах, налезающих на драные пимы. Рядом пасся светло-рыжий олешек.

– Все работают, а этот кочует, - недовольно проворчал старшина. — Хрен их знает, что у них на уме, он сегодня палит по «юнкерсам», завтра вдарит тебе в спину из-за угла.

Степан Дмитриевич привстал с сиденья и по пояс высунулся из нарт. Он прищурился, из спутанной бороды добрым чертиком вынырнула улыбка.

– Вы знакомы? — удивился Ведерников.

Он пытался проследить взгляд подозрительных глаз попутчика: не несет ли он секретного знака или некой зашифрованной весточки для бродячего туземного оборванца.

– Ну не то чтобы, - ответил Степан. — В Доме ненца виделись пару раз, даже начал с него делать эскизы, чтобы позже перенести в дерево.

Старшина, услыхав про дерево, простодушно пожал плечами.

– Осторожнее с ихним братом, - посоветовал он Степану. — Они, только когда спят, смирные. Прошлым годом с американского парохода поснимали пулеметы и пушку и угнали на нартах в тундру. Они даже самолет в тундре спрятали.

– Ну неужто прямо и самолет? — недоверчиво хмыкнул Рза.

– Точно так, - подтвердил Ведерников. - Нам на политзанятиях говорили. Сбили немца из трофейного «ремингтона», он упал, а они его в тундре сныкали. Знаешь… ой, извините, знаете, как они называют русских? Нет? Хабеями — ничего словцо? Обязательно какое-нибудь ругательство. И оленей от государства прячут. От призыва уклоняются поголовно. В Салехарде, в Лабытнанги, считай, везде из русских только инвалиды остались. Спецпереселенцы не в счет. Все мужчины сейчас на фронте. Только этот по тундре шастает и неизвестно еще, с какой вредительской целью. Ванюта Карачеев, колхозник…

– Что это вы, дорогой старшина, так настроены против местного населения? Они что, у вас патефон украли?

– Не украли, - сказал старшина Ведерников. — Просто думаю, а если бы вдруг фашист сбросил завтра в тундре десант? На чью сторону встали бы эти местные?

И олень, и низкорослый туземец давно съелись убегающим расстоянием, а критический ум Ведерникова продолжал свои угрюмые построения.

У Хасляра Степан сошел, пожелав старшине удачи.


Глава 2.

Был хлопок, мгновенный и звонкий, какой бывает, когда лопается собака. Знаете такую картину: тонконогий бездомный пес, еще не съеденный оголодавшими ртами, выбегает на дорогу с обочины, а тут какая-нибудь шальная полуторка? Хлопок без визга, собака не успевает не то, чтоб вскрикнуть, - хвостом вильнуть. То ли это собачье самоубийство, то ли ноги доходягу не носят - кто их знает, этих сучек и кобельков, обитающих по норам да по оврагам.

Степан сунул лицо в окошко. За стеклом гулял белесый туман, а над зданием окружкома партии играло с флагом незакатное солнце. Что там хлопнуло, и где, и зачем, — может, банка взорвалась на рыбзаводе, а может, дети балуются с утра, - непонятно, да и нужно ли это знание?

В мастерской командовал полумрак. Рза зевнул и огладил веки. Вся скульптура — и начатая, и конченая — ожидала благословения мастера. Он по очереди благословил каждую, не забыл даже корявую приживалку - деревяшку, подобранную вчера. Из таких вот безымянных коряжек, как из золушки, вырастают ангелы.

Мастерскую от кровати и до станка заполняли его работы. Все места, где он жил подолгу (жить подолгу - понятие относительное, иногда это месяц, два, иногда - от полугода и более), заполнялись его трудами. Это было законом жизни их создателя и их покровителя. Пробираясь между ними ночами — осторожно, чтобы не сбить им сон, - он со свечкой приближался к скульптуре, улыбался и шагал дальше.

Лики ангелов и лица людей, еще сонные после плена ночи, потихоньку приходили в себя. Рза уверенно протиснулся к табурету и от спички запалил примус. Бросил в банку пару кубиков клея и немного постоял у огня.

В Доме ненца, где он временно проживал, было холодно, несмотря на лето. Дров по случаю военной поры поселенцу выдавать не положено, да и, были бы дрова, - все равно комендант не разрешил бы топить. Рза согрелся, подышал на ладони и направился к заждавшемуся станку.

Вещь, которой он сейчас занимался, была вещью безымянной пока. Рза не знал, как назвать работу, потому что имя это закон. Назовешь ее «Тишиной», и имя будет управлять замыслом, руки будут подчиняться закону, установленному существом имени. Точно так же, как и имя у человека тайно связано с миром сил - тех, что имени этому покровительствуют.

То, что Рза называл станком, было толстым металлическим стержнем, на который он насаживал материал. Кусок дерева, надетый на стержень, шишковатый, в волдырях и наростах, был по цвету желтоватый, как мед. Он уже познал руку мастера — часть поверхности была сточена в глубину, и из сумраком наполненных впадин в мир смотрели два тихих глаза.

Мастер Рза взошел на приступку, как на кафедру собора священник, взял с подставки насадку с приводом и ногой надавил педаль. Все, кто видел, как он работает, — а особенно коллеги по творчеству, - за глаза подсмеивались над мастером, называли его метод машинным. Действительно, поменять резец, молчаливое орудие резчика, на болтливую, неумолкающую фрезу — в этом было что-то от святотатства. Сам Степан измены не признавал, он гордился своей придумкой. Расстояние от замысла до свершения сокращалось с месяцев до часов. Мысль не кисла от долгого ожидания, пока идея обретет форму.

Он коснулся металлом дерева. Разлетелись желтоватые брызги, словно слезы или жидкий огонь. Мастер Рза работал сосредоточенно, сосредоточенно гудела фреза, умный лоб в глубоких морщинах сосредоточенно нависал над деревом.

Видно, это и считается счастьем — вот так, без окриков, плети и принуждения уйти в священную рабочую тишину, не оскверняемую мелкими разговорами и прочей бестолочью людских шумов.

Длилось счастье не более получаса.

– Ну и хламу тут у вас, товарищ... э-э-э... Рза. - На пороге стоял Казорин, замначальника Дома ненца, появившийся в мастерской без стука. Он всегда приходил без стука, сообразно социальному статусу. - Ступить некуда от ваших... э-э-э... кикимор.

– Это не кикиморы, товарищ Казорин, это будущие стахановцы, герои фронта и тыла. — Степан Дмитриевич остановил фрезу. — Вы же знаете, что это мой хлеб, мы же с вами все уже обсуждали.

Гость поморщился, он увидел примус.

– Та-а-ак, и что мы имеем на этот раз? В помещении открытый огонь. — Он печально посмотрел на художника. - Вы хоть сами понимаете, что творите? Прямо хуже диверсанта, ей-богу. Вон, инструкция на стенке повешена, ее, по-вашему, для кого вешали? Для людей или для мебели, может быть?

– Это я столярный клей в банке разогреваю.

– Если б я вас не ценил, Степан Дмитриевич, за конкретные заслуги перед культурой, я б давно уже поставил вопрос о выселении вас из данного помещения.

– Я съезжаю, - ответил Рза, отчищая фрезу от крошки.

– Как съезжаете? - не понял Казорин.

– Так съезжаю, перебираюсь западнее.

Рза вложил насадку с фрезой в узкий паз на стойке для инструментов.

Это «западнее» смутило Казорина. Как оплеванный, выпячивая губу, он спросил:

– Западнее чего?

– Западнее Оби, на Скважинку. Промысел номер восемь имени ОГПУ, знаете ли.

На лице товарища замначдома балом правили цвета побежалости — цвет соломенный сменился на золотой, тут же сделавшись пурпурным, как кровь на знамени. Темно-красный сдал права фиолетовому, посинел, поскучнел, стал розовым. Индикатор температуры сердца не справлялся с эмоциональным цунами.

Степан Дмитриевич, не глядя на замначдома, пальцем сглаживал на дереве заусенец.

– Не советую селиться при лагере.

Замначдома пришел в себя.

– А что так? — поинтересовался скульптор. Равнодушно, любым советчикам он никогда особо не доверял. Он-то знал, что в тени у смерти наилучшая от нее защита. Она ж думает, раз ты к ней всех ближе, значит, можно с тобою и обождать, ты и так никуда не денешься. И сперва она берет дальних — а таких всегда пруд пруди. Он и в Сибирь-то из России приехал, чтоб подальше уйти от лиха, именуемого сердцем страны. Во всяком случае, одна из причин была такая, пусть и не главная.

– А то так, что вы ведь не осужденный. И потом… - Он зыркнул по сторонам, задержался тяжелым взглядом на лице Василия Мангазейского, над которым работал скульптор по заказу антирелигиозного кабинета, равнодушно пробежался глазами по фигурам чертей и ангелов, уважительно глянул на Кагановича, сделанного из плотной массы металлических опилок и стружки, спекшихся под действием кислоты (личное изобретение мастера), вздохнул и спросил с укором: — Все это добро куда?

– Вам оставлю, а что, откажетесь? — Степан Дмитриевич весело рассмеялся. — Это все народное достояние, все, что есть, делалось для людей, даже заказные работы. — Он тяжелым указательным пальцем выделил приземистую фигуру с напряженным, очень умным лицом, обращенным щекой к земле. - Видите, каков молодец! Как он слушает ухом землю. Четверы штаны просидел, прежде чем добился характера. Это горный инженер Бондин, мы с ним вместе пол-Урала облазили.

– А на Скважинку, я так понимаю, вы по вашим художественным делам? Тимофей Васильевич вас позвали?

– Не по личным же, - улыбнулся Рза. — Хотя нет, извиняюсь, вру: и по личным, конечно, тоже. У меня ведь тот самый случай, когда личное и рабочее суть одно. Тимофей Васильевич привет вам передавал.

– Да? Спасибо. — Замначдома задумался. — А у нас-то хоть бывать будете? Навещать свое народное достояние?

– Непременно. Да я ж не сразу. Не сегодня ведь съезжаю, не радуйтесь. Наругаемся еще с вами вволю. А от чего это, товарищ Казорин, вы так болеете за мою судьбу? Вот и в Скважинку меня съезжать отговариваете. Что-то с вами таинственное творится. Не награду ли правительственную ждете?

– Ну, вообще-то...

В дверь поскреблись.

Так обычно давал о себе известие Еремей Евгеньевич Ливенштольц, старший методист Дома ненца.

– Степан Дмитриевич, Илья Николаевич, - объявил он, сунувшись в дверь, - я по поводу сегодняшнего собрания. Кумача хватает только на четверть зала. Предлагаю сделать агитационные вставки на тему вклада района в дело обороны страны. Ну и ваши работы, товарищ Рза, разместим в зале как договаривались. Да, еще накладочка с этим ансамблем ненцев. Говорят, что праздник у них местный какой-то, ну и вроде сегодня не могут быть.

– Как это так не могут! В Доме ненца и без ненцев? Абсурд! Под конвоем, как угодно, но чтобы были!

Весть о том, что Рза съезжает на Скважинку, распространилась, как пламя в сухой траве.

Первым подошел Ливенштольц.

– Мы-то как же? — спросил Еремей Евгеньевич, крутя на лацкане рабочего пиджака значок передовика тыла. — Ваши лекции, ваша помощь, ваше общее положительное влияние. Вы предмет нашей гордости, Степан Дмитриевич! Наша местная достопримечательность, эталон! Вы - герой социалистического труда, лауреат самой главной творческой премии в государстве. Люди радуются, что рядом - вы. И вдруг, нате всем, - меняете нас... — Ливенштольц запнулся, поводил глазами по сторонам и шепотом завершил: - На лагерь.

Дело происходило в зале, где художник обустраивал экспозицию из отобранных специально работ. Он обхаживал «Воина-победителя», устраняя невидимые для зрителя недостатки его фактуры. Рза проделывал это ножичком, каким чинили в старину перья, - ковырнет острием фигуру и мгновенно отдернет руку. Словно опасаясь реакции своего непредсказуемого творения.

На тираду старшего методиста Рза ответил равнодушным кивком. Слово «лагерь» он отметил усмешкой; или эта его усмешка относилась к поведению Ливенштольца - к его запинке и смущенному шепоту?

Рза сложил перочинный ножик и отправил его в карман.

– Еремей Евгеньевич, дорогой, видите, «Воин-победитель»? — Рза чуть тронул каменную гранату, сросшуюся с каменной пятерней. — Его я делал с реального человека, который, кстати, даже не воевал, вернее так, он не доехал до фронта по причинам, от него не зависящим. Но я знаю, попади он на передовую, он не стал бы отсиживаться в траншее, а вот так, с гранатой и автоматом, шел бы на врага победителем. Это я к тому, что характер проявляется не только в бою. Побеждать можно где угодно. Даже, как вы сказали, в лагере. Это я к вопросу об эталоне. — Степан Дмитриевич взял его за рукав. — Помогите лучше вашей местной достопримечательности справиться вон с тем деревянным юношей, который у колонны лежит. Скульптура называется «Сон», давайте ее общими силами ближе к стенке перекантуем. Только осторожней — тяжелая.

Громко шкрябающий по полу деревяшкой и поэтому слышный издалека, к скульптору прихромал Калягин. В Доме ненца он совмещал две должности — лектора на общекультурные темы и смотрителя антирелигиозного кабинета. Ногу он отморозил в тундре на раскопках мангазейского городища где-то перед самой войной, прикомандированный к археологической экспедиции Ленинградского института археологии. Сам он археологом не был, но вкусив полевой романтики и наслушавшись рассказов специалистов, увлекся этим муторным делом и делил теперь свою деятельность между небом (лекторство и смотрительство) и землей, вернее ее изнанкой, - бессистемными любительскими раскопками. Последним увлечением Калягина был поиск следов сихиртя, таинственного народа тундры, предпочевшего земляные норы жизни под холодными небесами.

Рза как раз укреплял кумач на стене за «Воином-победителем». Оглянувшись на посапывающего Калягина, тот дырявил его глазами, мастер сплюнул на ладонь гвоздики, чтобы удобнее было говорить.

– Что вы на меня как на мертвеца смотрите? — шутливым тоном вопросил он.

– Ну... вы ж того, - заспотыкался на словах археолог.- То есть в Скважинку, как я понимаю. Я вообще-то вот о чем хочу вас спросить... — Калягин перекосился на бок и сквозь брючину почесал свою деревяшку. — Спросить, попросить... не знаю.

– Я догадываюсь, - ответил Рза. — Вы про этих, тех, что «по пуп мохнатые...» Как там дальше? «Линные, на темени рот имеющие». Про сихиртя, правильно я вас понял? Не отыщется ли на Скважинке вход в их темное царство? Не отыщется, уверяю вас, Дмитрий Львович. Там же лагерь, какие там, к черту, «линные», извините за грубое выражение.

Осторожно, чтобы не попортить материю, Рза вогнал киянкой в стену гвоздочек. Археолог скреб деревяшкой пол.

– Там рудник и старые шахты, - говорил он с ртутью в глазах. - Там святилище, ненцы верят, там, на Скважинке, сообщаются две земли — наша и их предков, сихиртя. Мне, как археологу, очень было бы интересно...

– Дмитрий Львович... — Рза вогнал еще один гвоздь.

– Да, конечно, лагерь, я понимаю. Только вдруг вы что-то узнаете. Или сами что увидите невзначай.

– «Невзначай» в таких местах не бывает. И не пустят меня в эти ваши старые шахты. Если только не поменяю профессию.

– Тьфу на вас, Степан Дмитриевич — «не поменяю». С этими вещами не шутят. Да, а как там поживает святой Василий? Я ему уже и место доброе в кабинете выделил. Как раз под надписью «Религия опиум для народа». Для наглядного, так сказать, примера.

– Будет, будет вам мангазейский праведник. Я свои долги помню.

Шумя плакатом, задержался возле художника командир кинорубки Свежатин Костя.

– Обещали «Георгия Саакадзе», а привезли «Сокровище погибшего корабля», - пожаловался скульптору Константин Игоревич. — Сюда это старье при мне привозят пятый... нет, шестой уже, кажись, раз. А новое, пока досюда доедет, по дороге до дыр засмотрят и списывают потом как ненужный хлам, вроде того. Центр округа, центр округа! Считается только центр округа, а получается - какие-то выселки. Небось, в каком-нибудь занюханном Горно-Князевске уже дважды «Саакадзе» крутили...

– Ладно, Костя, Константин Игоревич, - успокоил Рза кинорубщика. — Лично я твое «Сокровище» не смотрел, один зритель у тебя, считай, есть. А что, хорошая картина, смотреть стоит?

– Нормальная, ЭПРОН, все-такое. Баталов водолаза играет. Нет, ну правда, Степан Дмитриевич, обидно. Здесь и так с культурой не ахти что, а еще и новое кино в последнюю очередь. Вон Казорин меня пинает, а я, спрашивается, что я могу?

Костя робко, закрываясь плакатом, заглянул Степану Дмитриевичу в глаза. Тень его фуражки со звездочкой, самовольно навинченной на околыш, - командир кинорубки все-таки, штурманской боевой части самого важнейшего из искусств, — не скрывала удивленного света его суженных зеленых зрачков.

– Вы еще вот уходите... - Костя, Константин Игоревич, сморщил свой веснушчатый нос, и сейчас же все его командирство будто ветошью с лица счистили. Он стал похож на довоенного школьника, не нюхавшего ни смерти близких, ни голода, ни паровозного дыма, ни вымороженных насквозь вагонов, в которых везли на север бежавших из блокады счастливцев. - Зачем? — Он передернул плечами. — Мне вот тоже иногда не сидится, хочется поездить по свету, мир увидеть не в кино, а по-настоящему. Но к убийцам-то переселяться зачем?

– Каким убийцам? — переспросил Рза. Он уставился на Костин бушлат, на сбежавшую из петли пуговицу, усмехнулся, поскреб затылок. — Ах, ну да, ты про лагерь. Ну, вообще-то, я туда не к убийцам. Меня тамошнее начальство к себе потребовало. Работу дали, оказали доверие. А убийцы?.. Ну что убийцы... Те же люди, только калеченные. С людьми всегда можно найти общий язык. И потом, не тех надо бояться убийц, что лагерным клеймом мечены, а тех, которые ходят рядом и неизвестно, когда от них ждать удара.

Рза опять усмехнулся, горше, чем перед этим.

Свежатин Костя, командир кинорубки, размахивая самодельным плакатом, громко и взволнованно рассуждал:

– Бухаринцы, троцкисты, вредители, вся эта фашистская сволочь, ну, я понимаю, охрана, кому-то надо ведь убийц охранять, но смотреть на их звериные рожи, я бы, точно, ни минуты не выдержал, перестрелял бы всех их к чертовой матери.

– Всякой сволочи по ее делам, - философически изрек Рза.

– Я фашистов знаю по Ленинграду. — Костя яростно крутил головой. — Видел как сигнальщики ночью наводили немецких летчиков. Вдруг зеленая цепочка над крышей, это он, гад, сигналит, наводит, куда бомбить. Я б его, в лагере он, не в лагере, а живым бы не оставил, убил. — Костино лицо было бледным. - Я поэтому понять не могу, ну зачем, зачем вы туда, где все время эти гады перед глазами?

Рза задумчиво посмотрел на Костю.

– Некоторые художники, Костя, специально ходили смотреть на казнь, чтобы полнее ощутить жизнь. Искусство не всегда праздник, дорогой мой Константин Игоревич. Наш социалистический реализм требует серьезного изучения всех сторон действительности, даже самых тяжелых. Тем более что идет война.

– Пойду вешать плакат с «Сокровищем», - кивнул на это командир кинорубки, - не то Казорин все мозги выест.

Люди втекали в зал, люди вытекали из зала, но лишь некоторые подходили к Степану Дмитриевичу. В Доме ненца скульптора знали все, и такая нарочитая отстраненность была, в общем-то, по-человечески объяснима — никто толком не знал причину его нежданного переселения в лагерь.

Скоро появился Казорин, замначальника Дома ненца, с ведерком краски и белохвостой кисточкой, заботливо укутанной в ветошь. Он загадочно подмигнул художнику и направил свой шаг к портрету верховного главнокомандующего над сценой. Поднявшись, ни слова не говоря, он застыл в почтительном одиночестве, потом расслабился, щелкнул пальцами и из-за правой кулисы сцены вышел человек со стремянкой. Через минуту белохвостая кисть, уже ставшая золотой как солнце, облекала текучим золотом траченную временем раму.

Верховный одобрительно щурился, и Илья Николаевич, разрумянившись, отвечал ему таким же прищуром. Эту ответственную работу Казорин не доверил бы никому, совесть коммуниста не позволяла.

За спиной Казорина зашумели. Еремей Евгеньевич Ливенштольц, старший методист Дома ненца, яростно работал руками, как безумная ветряная мельница. Блестя лысиной, посеребревшей от пота, грудью он выдавливал ненцев, нерешительно топтавшихся на пороге в размышлении входить или обождать.

Казорин обернулся на шум и сейчас же ощутил под рукой не ребристый узор на раме, а натянутый до предела холст. Руку с кистью как огнем обожгло. Он, не веря, что случилось непоправимое, ошалело посмотрел на портрет, на предательский мазок на мундире, легший точно между гербовой пуговицей и квадратом накладного кармана. Помощник, придерживающий стремянку, торопливо отвел глаза. Взгляд верховного стал холоден и задумчив.

Еремей Евгеньевич Ливенштольц, совладав с неуправляемой массой представителей туземного населения, уже бодренько вышагивал к сцене, на ходу вытирая лысину и гармонически пришаркивая подошвами.

Ненцы робко выстроились по стенке, переминались, улыбались по-детски и украдкой поглядывали на дверь. В Доме ненца, в этом праздничном зале, декорированном по всем канонам, они выглядели убого и некрасиво. В малицах, заношенных вдрызг, кое-кто в засаленных пиджаках, в пимах с лезущими клочьями меха, эта робкая туземная братия в полтора десятка мужчин и юношей представляла собой картину, несовместную с обстановкой зала. Где таких набрал Ливенштольц, на каких таких задворках империи, было дьяволу одному известно, не считая самого Ливенштольца. Впрочем, в хмурые военные времена, когда все — на нужды фронта и обороны, иных ненцев трудно было где-либо отыскать, разве только на картинке в журнале.

Методист уже взбирался на сцену, уже топал прямиком к лесенке, где с трагически застывшим лицом, как скульптурная фигура на постаменте, обливалось холодным потом его тихо матерящееся начальство. Слава богу, лица не видно, замначдома возвышался спиной, прикрывая широким корпусом иезуитское пятно на портрете.

Ливенштольц посвистел ноздрей, дал понять, что задание выполнено. Обращаться к начальству голосом, когда тот священнодействует перед богом, а тем более, к начальнической спине, такого он себе позволить не мог, такое было ни в какие ворота.

Казорин матюгнулся по-тихому: Еремея мне только и не хватало. Он, конечно, не побежит с доносом, но трепануться по простоте может. Вот ведь свинство, и главное, ничего не сделаешь. Краска только золотая, для рамы. Все, пропал ты, дорогой товарищ Казорин, не награда тебе теперь, а приговор Военного трибунала...

– Иди, иди, - сказал он, не оборачиваясь. — Не до тебя, не видишь, я делом занят?

– Так ведь ненцы, вы же сами приказывали, - пожал плечами неунывающий Ливенштольц.

– Ненцы, ненцы... Подождут твои ненцы. Не до ненцев, то есть... не отвлекай.

– Еремей Евгеньевич, дорогой! Можно вас сюда не минуту?

Ровный голос Степана Дмитриевича пролетел над суматохою зала и вошел методисту в уши.

Ливенштольц, обрадовавшись оказии, поспешил на своевременный зов.

Рза согнулся возле белой стены над скульптурой под названием «Сон».

Юноша с усталым лицом, полуприкрытым воротником шинели, спал тревожно, как спят солдаты в минуты редкого затишья между боями. Одной рукой он обхватил возвышение, шероховатый бугор земли, на который положил голову, другой цеплялся за торчащее корневище, представляя его в сонном тумане то ли за цевье автомата, то ли за руку матери, протянувшуюся к нему сквозь войну.

Ливенштольц приглушил шаги, настолько было живо изображение.

Рза к губам приложил палец.

– Тсс! Тихонечко, возьмитесь вот здесь.

Он рукой помахал кому-то, и в момент у фигуры спящего образовалось сразу несколько человек из работников, нашедшихся в зале.

Рза расставил помощников возле воина, каждому определив его место.

– Осторожно, только не повредите, я его полгода в себе вынашивал. Поднимаем! — скомандовал Степан Дмитриевич. — В коридор и... А, Еремей Евгеньевич? Методический кабинет откройте. Нужно эту мою работу ненадолго расположить у вас. Пару недоделок поправить, а то ко мне больно уж далеко.

Старший методист со товарищи осторожненько приподняли спящего, и он тихо поплыл из зала под негромкое посапывание бодрствующих.

Степан Дмитриевич сопроводил их до коридора, затем вернулся и, подмигнув туземцам, отправился спасать замначдома. Он шепнул Казорину, чтоб тот слез, и Казорин ему нехотя подчинился. Рза сменил Казорина на стремянке, ниоткуда, словно заправский фокусник, вынул горстку тюбиков с краской, выдавил по капле из каждого на рабочий кусок фанеры, дунул, плюнул, повозил пальцем, и буквально через пару минут антисоветское пятно на портрете испарилось, будто его и не было.

Казорин ничего не сказал, он дождался, когда мастер закончит, вновь взобрался на оставленный пьедестал и продолжил как ни в чем не бывало подзолачивать злосчастную раму.

Возвратился с задания Ливенштольц. Казорин уже справился с подзолоткой и хмуро зыркал по лицам ненцев, по-прежнему переминавшихся у стены, по их немыслимо плачевным нарядам, в которых разве что на паперти побираться.

– Ну? — устало спросил он у методиста. — И кого ты мне тут привел? У нас что, торжественное собрание или карнавал нищих? Еремей Евгеньевич, я не знаю, но, мне кажется, в последнее время что-то с тобой не то. Такое у меня подозрение, что ты не хочешь политически мыслить.

– Что нашлось, Илья Николаевич, что нашлось... — Ливенштольц почесал ладони и добавил с наигранной хитрецой: - Да вы не переживайте, до вечера время есть. Все будет сделано в лучшем виде. В нашем этнографическом кабинете их национальной одеждой семь сундуков набиты. Всех оденем, как на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Каждый будет передовиком производства.

– Да уж, — хохотнул замначдома. После камня, пущенного в него судьбой, и чудесного вмешательства скульптора сердце у Казорина пело птицей, выпущенной на волю из клетки. — Только ты их, того, помой, перед тем как наряжать в праздничное. Не то со вшами замучаешься, сражавшись.


Глава 3

– Будя, Киря! — Старший сержант Жабыко легкими тычками плеча пытался оттереть от оленихи хитрожопого старшину Кирюхина. — Хорош сосать, сколько можно! Полвымени охоботил в одно рыло.

Жаркий лоб старшины Кирюхина в черных параллелях морщин нависал над выпученными глазами и лоснился от трудового пота. Глаза его говорили «хер вам!», а губы нагловато причмокивали.

Вымя важенки было пепельно-розовое, она стояла уже не дергаясь, но скособоченный старшина Ведерников, не надеясь на ее человеколюбие, удерживал олениху за ноги, чтобы та не саданула кого копытом.

Важенка была экспроприирована у ненцев. Теленка, экспроприированного у матери, разделали в пищеблоке еще с утра, следующей на очереди была мамаша. Но перед тем как ее забить, ребята из дежурного отделения договорились с поваром Харитоном насчет того, чтобы приговоренную подоить. Не пропадать же зазря продукту, ценному жирами и витаминами. Правда, Харитоша предупредил, чтобы не очень-то налегали на молоко, не то можно с непривычки и обдристаться. Но ведь русского служивого человека только помани надарма, так он обдрищется, а высосет все до капли.

– Хватит жрать! — не выдержал теперь и Ведерников. — Давай сменяйся, а то отпущу копыто.

Наконец Кирюхин отник от вымени.

– Козье лучше, - сказал он, утерши губы. — Мы в деревне самогон запиваем козьим. Чтобы, значит, смягчить убойное действие самогона на организм.

– Ишь, знаток. — Ведерников усмехнулся. - Ты давай становись к хвосту. Пока начальство твой организм на гауптвахту не посадило.

Следующий на очереди, Жабыко, стал примериваться губами к соску. Делал это он обстоятельно, как и положено потомку казаков, завоевавших для России Сибирь. Сначала рукавом гимнастерки убрал с соска следы кирюхинских губ, может, тот ковырялся в жопе, а после с пальца языком слизывал. С них, с деревни, станется, с говноедов. Потом больно куснул сосок, чтобы, значит, соображала, падла, кто здесь волк, а кто здесь овечка, сказал «не бздэ» и пошел работать, выжимая из обвисшего вымени драгоценное его содержимое. Кадык Жабыко ходил как поршень над тесным воротом сержантовой гимнастерки, густые струйки белой молочной жидкости медленно стекали под воротник, но старшего сержанта Жабыко это не раздражало.

Зато это раздражало Чевычелова. Вместо важной работы мыслями он был вынужден глазеть сквозь стекло на творящееся внизу безобразие. Чевычелов сначала обрадовался, решив, что эти неженатые проституты занимаются под окнами скотоложством. Какой богатый материал на всю троицу положил бы он сегодня к себе в копилку. Ведерников, Кирюхин, Жабыко. С Жабыко ладно, с Жабыко вопроса нету. А вот этим двум жлобастым старшинам очень бы желательно было влипнуть. Старшине Ведерникову в особенности, на Ведерникова у товарища замполита был отдельный, стратегический вид.

Потом радость вылилась в раздражение. Одно дело половое сношенье с бессловесным рогатым зверем, за такое в условиях военного времени, да еще если ты при этом работник органов и несешь ответственность за вверенный тебе участок в системе лагеря, неважно что старшина, - за такое можно расстаться не то что с лычками, с волей можно за такое расстаться. Десять лет за вызывающе циничное непотребство. Или прямо пинком в штрафбат с последующим награждением звездой на братской могиле. Нет, действительно, люди на фронте гибнут, а он, паскуда, корову дрючит. Ну олениху, разница небольшая, в сорте рогов.

За молоко же, пусть неучтенное, можно, большее, на гарнизонную гауптвахту.

Чевычелов на листе бумаги нарисовал очередного урода, он всегда рисовал уродов, если думал или был раздражен. Их число перевалило за дюжину, один урод был уродливее другого, и чем больше их слезало с карандаша, тем явственнее в каждом уроде проступали окарикатуренные черты непосредственного чевычеловского начальства. Ибо в голове у Чевычелова шевелилась страшноватая мысль: что за связь между товарищем командиром и этим пришлым, пусть и знаменитым художником?

«Знаменитостью» замполита не удивишь. Здесь, в спецлагере, таких знаменитостей было больше чем в червячнице червяков. Академиков одних полбарака. Вон, Котельников в чертежке мотает срок, изобретатель русского парашюта. А артистов, тех вообще каждый третий. Даже негр на хозучете имеется, Бен-Салиб, тот самый, сыгравший «красного дьяволенка» Тома, уж его-то весь СССР знает.

«Знаменитый» – понятие преходящее. Между прочим, бывали случаи, что и сталинских лауреатов лишали лавров. Было-было, об этом писала «Правда». Ведь, прикрывшись великим именем, легче легкого заморочить голову кому угодно, а тем более, нашему комдивизии. Он же любит быть в сиянии славы. У него ж на языке через слово «Завенягин», «Аполлонов», «Городовиков». «Мы, Василий Тимофеевич Дымобыков, – государь всея циркумполярной Руси».

Чевычелов хитро ухмыльнулся, он вспомнил, как о запрошлый год его величество комдив Дымобыков запрягал туземное население в плуг, и те, как миленькие, пахали тундру. Это после того как ненцы сорвали случную кампанию 1942 года. Воспитывал. «Правильная случка оленей — залог успехов советского оленеводства». И рога у оленей заставил в красный цвет красить. Чтобы видеть, где олени колхозные, а где кулацкие. Прав, конечно, но больно это не по-советски. Феодальщина, какой-то царизм. Повод задуматься, если точно.

Чевычелов не верил художникам. Вообще, не верил людям искусства. Он считал их безхребетными прихлебателями, готовыми на любую пакость. И в том, что их прикармливает верховный, видел лишь умелый расчет, говорящий о политической мудрости руководителя советского государства. Это как курей на дворе, перед тем как их отправить на кухню: зерен кинул, цыпа-цыпа, а тем и счастье.

Рза был сложен, но в этой сложности явно пряталась какая-то хитрость. Замполит это жопой чуял, если пользоваться языком зоны. Потому-то он и ерзал на стуле, когда обкатывал в уме эту мысль.

Чевычелов взялся за подстаканник, остывшим чаем прополоскал рот. Такая была у него привычка — чаем полоскать рот.

Дымобыков, его начальник, был не столько сложен, сколько грубо прямолинеен. Чевычелов, по заданию партии прослушавший курс истории древнерусской литературы в университете в Елабуге, если б вспомнил, мог сравнить его с Китоврасом, не ходившим путем кривым, но – всегда прямым. И, как перед сказочным Китоврасом рушили жилые постройки, ибо не ходил он в обход, так и генерал-лейтенант любое дело, за которое принимался, брал нахрапом, ударом в лоб и никогда не заходя с тыла.

С точки зрения практической это качество было ценным и плоды приносило. Вот такие и ходили в героях, пока не попадали под колесо. Следуя же логике политической, прямолинейность всем им и подсуропливала, скармливая вчерашних героев колесам стального локомотива.

Слизнув с нёба приклеившуюся чаинку, Чевычелов прошелся в уме по этапам героического пути его начальника, В. Т. Дымобыкова. Задержался на коротком отрезке от Поюгзапа, год тысяча девятьсот двадцатый, до неудачного похода на Тегеран, где Дымобыков, тогда комкор, командовал пулеметной частью. Везли персармию пароходами через Каспий. Кто был командиром флотилии? Известно кто, английский шпион Раскольников. Хороший факт, возьмем его на заметку. Жаль приходится одному кумекать. Нет бы дать сигнал товарищам из режимного, пустить В. Т. в оперативную разработку, так не получится, тебя же самого и схарчат. Даже папочку завести на него опасно, чтобы складывать в нее материал. Дымобыков ведь как яйцо – три минуты варится и уже крутое. И эта его барская присказка: «Я сам себе ОГПУ и НКВД в одной фляге, пыматели». Царь и бог, пыматели, самозванный. Что ж, придется рыть туннель в одиночку, а породу, ту, где ценные элементы, пока складывать на полочку в голове.

Ну и скульптор. Здесь разговор отдельный.

– Званцев! — крикнул он в овал коммутатора. — Старшину Ведерникова ко мне. Кирюхина с Жабыко в медчасть, пусть проверят их на предмет брюха, жрут заразу всякую где ни попади. Как в конвое? Какое, к черту, в конвое! Вон они, бесстыдники, у хозблока развлекаются с кобылой рогатой.

– Ты вот тут написал в отчете, что туземец ему, вроде бы, сделал ответный знак. Подмигнул или головой покачал. — Чевычелов отвел взгляд от бумаги и сурово посмотрел на Ведерникова. - Так вроде бы или точно?

Старшина переминался на месте.

– Точно не могу знать, товарищ полковник. Они не то чтобы перемаргивались, было солнце, и, возможно, ненец просто прищурился.

– Ты хоть сам понимаешь, что говоришь? Это ж ненец, ненцы всегда прищуренные. В общем, «вроде бы» мы вычеркиваем. Перепишешь заново это место.

Замполит снова уткнулся в лист, изувеченный каракулями Ведерникова, и сопя стал продираться сквозь дебри.

– Не отчет, а черт знает что, - сказал он, оторвавшись от чтения. — Ты, вообще, какую школу кончал? Церковно-приходскую, наверное? «Париж» пишется через «ж», а что у тебя? Стыдно, старшина, стыдно. С такой грамотностью не в гужбате служить, с такой грамотностью в ассенизационной бригаде говно качать.

Старшина молчал. Чевычелов поскрипывал стулом.

– Хотя местами информация ценная. «Христос», забавно. И бабы ему ручку, говоришь, целовали? А известно ли тебе, старшина, что имеется секретная информация, что попутчик твой, возможно, совсем не тот, за кого себя выдает?

– Никак нет. То есть мысли были, особенно когда он интересовался, много ли самолетно-нартовой техники у нас в батальоне...

– Стоп! — Чевычелов перестал скрипеть. — Так какого же рожна ты об этом не написал?

– Никак нет, товарищ полковник, тут у меня написано.

– Где написано? Почему я этого не читал!

– Разрешите показать, товарищ полковник.

– Где?

– Вот тут.

Ведерников подошел к столу и ткнул пальцем в крошево из криво лежащих букв. Замполит сощурился, пытаясь понять написанное. Громко хмыкнул и хмуро посмотрел на Ведерникова.

– Золотарь, - сказал Чевычелов старшине. — Безнадежно. Ну так вот, товарищ старший золотарь, слушайте. Вам доверили секретную военную технику, ведь доверили?

Ведерников заморгал как школьник, оглушенный несправедливым словом и не от кого-нибудь, от учителя, человека, которому он обязан был безоговорочно доверять, в конкретном случае от замполита дивизии.

– Вы же сами просили его подбросить, вы ж сказали, что сталинский лауреат...

Лоб Ведерникова покрылся испариной. От обиды старшина чуть не плакал.

– Я? Сказал? Не помню, может быть, и сказал. Но документально это где-нибудь засвидетельствовано?

Чевычелов с насупленными бровями буравил старшину взглядом.

– Но, товарищ полковник...

– Пока товарищ, а вот снимут с тебя погоны, будешь вместе с предателями и шпионами за одной проволокой сидеть.

Чевычелов кивнул за окно, за строения военного городка, за которыми, невидимые отсюда, прописались лагерные бараки. В этот час лагерь был пуст, его насельники замаливали трудом свои тяжкие грехи перед родиной.

– В общем так, пока товарищ Ведерников, политграмоте ты обучаться отказываешься...

Старшина хотел ему возразить, но Чевычелов замахал руками.

– Слушать и молчать, я приказываю. — Он одернул свой полковничий китель. - Политграмоте ты обучаться отказываешься, на занятиях только просиживаешь штаны, подпускаешь неизвестно кого к секретной гужевой технике... — Он помедлил, будто бы собираясь с мыслями, и продолжил, будто бы выбрав нужную: - Главная моя задача, как политического руководителя, воспитывать в бойцах ненависть к врагу. Враг хитер, враг изворотлив, враг пытается всеми силами нанести нам поражение как на фронте, то есть лицом к лицу, так и изнутри, то есть с тыла. Тебе известно, какую цель преследовал этот скульптор, пока будем называть его так, нанеся визит в расположение нашей дивизии?

– Никак нет, - ответил Ведерников по-уставному. Потом робенько спросил: - А какую?

– Я не знаю, - сказал Чевычелов честно. — Зато я знаю, какая важная государственная задача поставлена перед нами партией и правительством. Это ж Скважинка, стратегическое сырье, а не какая-нибудь там разработка торфа. За счет нас и нашей работы куется мощное орудие для победы в войне с фашистами. Враг готов идти на любую подлость, лишь бы вынюхать хоть что-нибудь из наших секретов. И тут приходит этот художник... скульптор... и собирается здесь временно поселиться.

– Но ведь, наверное, товарищ генерал-лейтенант...

– А что товарищ генерал-лейтенант? Он человек, как любой из нас, и ничто человеческое ему не чуждо. Ты вот, например, уши свои развесил, бабы, видишь ли, ах-ах, ручки твоему попутчику целовали, а он тем временем секретное средство транспорта в уме фотографировал, может быть.

Старшина Ведерников не выдержал и сказал:

– Я, когда Урал проезжали, видел памятник товарищу Сталину, высеченный в скале. Очень сильное впечатление.

– Товарищ Сталин это сила всегда. Потому такое и впечатление. Только памятник это одно, а скульптор совсем другое, они сделаны из разного материала, скульптор и памятник. Ты вот думаешь, почему он столько лет провел за границей? Что ли здесь ему не жилось, на родной земле? И потом вдруг вернулся, в гору полез, выбился даже в лауреаты. Лауреаты, между прочим, в Москве, в столице, а он сюда, в Сибирь, ближе к нам. Загадка. Очень подозрительная загадка. Но разгадать ее мы обязаны. Поэтому поручаю тебе, старшина Ведерников, когда он переедет сюда, вести за ним наблюдение, тем более что вы люди уже знакомые, ты ему секретную технику умудрился продемонстрировать по неведению.

Окончание фразы Чевычелов намеренно подчеркнул.

– Это как это — вести наблюдение? — удивленно спросил Ведерников. — Я же службу должен нести, согласно штатному расписанию и уставу.

– Не «это как это», а так точно, я тебе не олень с рогами. — Чевычелов восстал над столом. — Иначе «по неведению» отменяется. Будешь с ним встречаться, общаться, разговоры, как дела, то да се. Глядишь, что-нибудь со временем и откроется. Ну и будешь мне докладывать обо всем. Все, ступай. — Чевычелов дал отбой. — Никому о нашем разговоре ни слова.



Комментарии читателей:

  • Александр Кочетков

    19.11.2010 19:51:37

    Написал тебе послание в "Коменты" в "Египет", но пока почему-то не появилось. Прочел главы из романа. Понравилось. При этом отметил, что сюжетная литература мне как-то ближе. Но вот язык в "Египте" просто блестящий! Здесь - очень хороший. А там - сказка.

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.