Андрей Дмитриев «Из лексикона идеалистов»

 

***

Гулять по городу, сшивая те обрывки,

что треплет ветер, ищущий открытий –

забавное занятие. Как рыбка

в стеклянной банке, силясь в море выйти,

довольствуешься светом и прозрачной

реальностью, сферическим пространством,

где угол – закруглён, хоть камень трачен

на торжество квадрата. Город часто

произрастает из скупых деталей,

но, обретя для большего причины,

сбывается, как сон.  Горят металлом

пустые крыши. Где-то горы в Чили

вот так же обольстительно доступны

для взгляда вверх, и мы тропой индейцев

идём за край времён, чтобы без стука

попасть в одни на всех чертоги сердца.

 

Вот старый кремль, вот праздные витрины,

вот толчея – как признак эпицентра

событий, вот руины Рима

удачно маскируются под эту

святую рухлядь улицы глубокой,

что норовят перекрестить кувалдой

и выдать за стратегию Востока,

съедающего собственную лапу,

чтоб крепли зубы в обновлённой пасти.

Здесь саранча блестит слюдою крыльев

и пухнет от любви. А мы не властны

перед рычащим роком, мы обрили

виски холодных стен, в которых пульсом

стучала память. Что ж, идём скорее

туда, где в позолоте репродукций

нас солнце заходящее согреет.

 

На тротуарах – в обречённых урнах

скупые сводки суматошных будней

кричат о том, что в пустоте культурной

мы все лишь бесполезной тарой будем,

хоть в нас найдёт какой-нибудь бродяга

ничтожную безделицу для мены

на медный грош. Не мы – так парк хотя бы

природе, словно высшей силе, верен –

и там средь лавок, наконец, для вдоха

поймаем воздух, пустим небо в бронхи,

увидим, как заблудшая сорока,

обходит свой надел, покуда окрик

случайный не вспугнёт. Сидим и чертим

глазами горизонт, находим в частном 

тот город, что по воле интроверта

в себя направлен, но страдает астмой…

 

***

Приморское кафе – за столиком платаны, 

каштаны и инжир пьют полную луну 

за целостность корней, за то, чем обладает 

цветущая земля, прошедшая в длину  

весь берег. Мы плывём тропой своих сандалий 

сквозь ароматы сна, приснившегося всем, 

кто отливал вчера фигурки птиц из стали, 

а нынче – практикует дзен.

Мы – тени городов своих седых, 

мы навели для них сюда мосты…

 

***

Что-то грядёт. Вот и ветер – как знамя судьбы – 

в поисках древка вцепляется в каждое древо, 

провозглашая на море суд бури – здесь знают, такие суды 

не признают ни присяжных, ни более древний

принцип презумпций. Спадает сухая жара. 

Город остыл, продуваемый всюду навылет. 

Море волнуется раз – это помним, а дальше из уст малыша: 

море волнуется два. Не волнуйся – доплыли.

Уличных лавок возня – точит камень насиженных мест, 

в запахе фруктов и специй торопится схлынуть. 

Мы, взяв вина и закусок, в свой номер спешим – волнорез 

пенится в шуме предчувствий. Разбуженным лихом 

гонит стихия по небу косматую мглу. 

Короток тост, хлеб надломлен, стекло покраснело. 

 - Можешь ли ты быть сейчас кораблём? 

 - Не могу. - Хочешь ли быть тихой гаванью? 

- Ясное дело.

 

***

Копатели траншей в сплетеньях труб

находят вечный смысл – который год в нём

они во славу козерога, девы, скорпиона, овна

вновь видят  прошлых  дел чугунный труп

реликвией – на этот пыльный свет

под лязг и скрежет техники его

с задором извлекут из той земли, где нет

иных плодов, где зёрнам нелегко

соперничать с железом. Скоро осень –

безумный калькулятор множит дни

и делит на ворон в дырявом небе, что не просят

уже ролей в тех басня, где они

доверчивы, глупы. Да, вид сырой траншеи

былую навевает грусть.

А, впрочем, это – данность. Ну и пусть,

быть может, трубы жаждут воскрешенья…

 

***

Внутри себя – я иногда танцую,

иногда достаю мольберт, иногда починяю примус      

или просто повторяю имя лошади всуе,

которой у меня никогда не было. В разрушении Рима

принимали участие не мои суждения,

критические домыслы, крики – а дикая ненависть бескрайних степей,

но до сих пор на шее я

вижу след от преторианской стрелы. «Пей», -

говорит мне сосед по барной стойке,

кровь узнавая в томатном соке.

В этом чаду все оплакивают потери.

Правда, Кровавая Мэри?

 

Внутри себя я вижу огонь и пепел,

на языке – гарь, впору вызывать пожарных,

но, набрав в рот воды, становлюсь несгораемым склепом,

в котором спит мумия, видя сон, что живая.

 

Вслед уходящей маршрутке

тянется долгая песня асфальта –

внутри меня каждое утро

город втискивает в салон своё тело сальное

и, прилипнув к окну, наблюдает мельтешение собственных жалких обломков –

вероятно, что вне меня это даже более, чем неловко…

 

***

Аккумуляторы разряжены. Привет! 

Немая связь – как шёпот губ гранитных 

на берегу, где зябкий дождь, где скользкий парапет, 

где след метеорита 

ползёт за небом, сброшенным в залив… 

На сотни вёрст – ни воздуха, ни смысла, 

лишь тусклый свет, что без конца тосклив –  

он не сумел пойти на компромиссы  

и потому, похоже, обречён. 

Куда-то едут новые трамваи, 

и пассажир плюёт через плечо, 

гадая, куда выведет кривая...

А здесь — над парком жёлтая гюрза ползёт, 

чтобы уснуть в своих голодных норах,

где короед вытачивал ферзя 

из дерева, но настрогал лишь прелый ворох 

бесцельных правд. Идёшь сырой тропой, 

сырой травой — свой крестик в клетку метишь, 

но там уж нолик. Ждёт котельная с трубой, 

когда промёрзнет до костей в тугом скелете

микрорайон — сопит в подушку серой тишины. 

В блокнотике — в карандаше набросок 

вот этой всей прелюдии. Нажим —  

и грифель треснул — обессилил просто...

Но на воздушных призрачных путях, 

известных нам из классики — все всхлипы 

о том, что не рука в руке — культя, 

как спиленная липа, 

на перекличке встретятся. 

Для нас, живущих в полосе огня и ветра, 

из ртути смерти всплывший красный Марс —  

одновременно — там и тут — примета...

 

***

Отчалит пыльная маршрутка,

в окне – опять качнётся геометрия

сырого мира, в котором день – прыжок без парашюта.

Сегодня ветрено,

и парашют снесло бы к чёрным скалам –

озябшим и таким же бесприютным,

как тени на задворках, где по табличкам с адресами

находишь плеск всклокоченного утра.

 

А так – вниз головой в безвестный свой исход,

вдох – наперегонки с интригой.

Перебежал дорогу кот –

он хоть и чёрный, но открыт живой и честной книгой

с главы, что нет примет

у выпадающих несчастий, а случатся –

уцепишься за каждый подходящий бред –

наложишь суеверный пластырь.

 

Дым в голове – и сладок, и приятен

лишь тем, кто трубку мира держит в красных пальцах,

а нам – вдали от дел шаманских – ратью

маршировать сквозь грохот плаца

к передовой. Дверей открытых скрежет

исторгнет ком людского нетерпенья.

Но вот и свет забрезжил –

и кажется теперь, что всё второстепенно…

 

***

Вывески, бесконечные вывески –

коммерчески выверенная поэзия железного века.

Читаешь – будто лечишься от вируса

модным лекарством из модной аптеки.

Шаг за шагом – от площади к площади,

от улицы к улице – реклама дышит в лицо

Когда-то – здесь правили лошади,

и катилось колясочное колесо

за уходящим модерном, а впереди была боль,

были слёзы и кровь, холодная слизь общей стенки...

Идёшь, продолжая пространство собой,

но оно снова бьётся в истерике.

 

Как забавно исследовать вывески,

они – будто волшебное слово «пожалуйста»

или дежурная улыбка. Помню, думал: вот вырасту –

узнаю, что за этими буквами. С какой-то жалостью

возвращаюсь теперь в соцреализм тех заглавий

со вкусом кирпича и мокрой извёстки –

«Промтовары», «Продукты», «Хлеб», «Молоко» и парикмахерская «Светлана» –

произносится, как выдох в морозный воздух.

Но что, собственно, в них изменилось?

Просто больше фантазии и неоновых брызг,

а так всё те же значения – вещи, услуги, еда и осенняя сырость,

отражённая в стёклах витрин в тусклом возгласе «брысь».

 

Ноги перемалывают зерно безоглядного поля –

оставляют муку пустоты. Над замешанным тестом

всходит пресное небо и шепчет: полно тебе, полно…

Страница кончается на этом месте,

а дальше – вывески, снова вывески –

слова, суть которых дитя хочет выяснить.

 

***

Сентябрь в белоглазом Суздале –

живой и тёплый старичок.

Античный мир был статен бюстами,

а здесь – всё медленно течёт

под шатким деревянным мостиком

дорогой прожитой воды

туда, где камень тихой поступью

пришёл сквозь трепет лебеды –

как голос на остывший берег,

чтоб недочитанным с листа

вновь утвердиться в чистой вере,

что здесь он слышен неспроста…

 

***
  Мы вылетаем из холодных гнёзд

на крыльях занавесок раскрытых настежь окон,

мы облетаем лепестками роз

на тротуар, в автомобильный рокот   

попав, как в мутный дождевой поток…

То, что осталось за спиной – идёт остывшим фоном

сквозь текст, где поезда догнать не хватит ног,

а на перроне лишь столбам дать можно фору,

пытаясь добежать… На лавочках в бреду чужих аллей

сидят гадалки с лицами из меди,

а мы всё катим глобус по земле –

не надо говорить о смерти,

вы нам о жизни наплетите макраме,

живую нить поймав на слове в крепких петлях,

пока малыш во рту находит голой карамель –

как правду – слишком долгую – о лете…

 

***

Вернись в Сорренто или просто в Арзамас –

дождём, искристым снегом, почтой

на имя голубей, что в сотый раз

меняют адреса прописки. Сдулись почки

на ветках, впредь – весна наоборот.

Вернись, вернись, пройдясь стрелой по числовому ряду,

к наречью местному свой приучая рот,

купив сухого – нет, полусухого – яда

в тугом стекле и хлеба. По глотку

вернись в Сорренто или в Арзамас – живой и пьяный,

где сторож в облетевшем спит аду

и видит сон, как руки ловят фортепьяно

за чёрный ворот и за белые манжеты,

но джаз – и ныне там.   

Вернись куда-нибудь, зачислить в списки жертвой

себя не дав…

 

***

Из почки – появляется лист,

а после – появляется лис,

а после – от (с прожилками) лиц

все ветки метро превращаются в лес.

В лесу стало мало чудес –

и там, где примятые мхи,

где в кроне дрожащей ольхи

свет ламп в пальцах скрюченных лап

так слаб…

А выше – на выходе из

сквозных и холодных кулис,

где лист – упадёт и где лис

хвостом разметёт ворох лиц –

жилые встают небеса.

Здесь в окнах – желтеют глаза,

здесь – главный параграф «Нельзя»,

здесь – будет гроза.

 

Идёшь – как усталый грибник,

что в чащу пустую проник.

Шумит и гудит материк.

У ног перехожих калик

«зелёного» ждёт грузовик –

рычит – как горяч его рык! –

час пик…

Обнимет нас пасмурный день –

нам хмуро в его бороде,

а где

покажется, что не хмуро –

посыплется сор мимо урны.

Но пешей строкой, завершая маршрут,

забудешь о лязге железных минут,

в которые снова одет и обут –

приложишь упавшие звёзды ко лбу,

и вот уже то, что легло под каблук –

не вдруг…

 

***

Хочется коньяка — 

в рыжий взрыв головного мозга 

окунуть руки лени — в них глина уже мягка. 

Быть глиной кажется просто...

Нижегородская осень вычерпала глаза  

старых улиц — поселила в них безразличие —  

безразличие к смерти, избегнуть которой нельзя, 

безразличие к времени, что пёрышком птичьим 

вращается в воздухе в потоке извечных страстей.

Камень — молчит, пережевывая корж памяти, 

дерево — источает из-под ржавых гвоздей 

мирру, но её не собрать огрубевшими пальцами. 

Пешеходные песни пронзают раздавленный слух —  

в них романтика будней, в них звон растревоженных стёкол. 

Был бы индейцем — расстрелял бы, выгнув свой лук, 

все фонари, так тускло вещающие о высоком. 

Новый шаг — в распоясавшуюся гульбу. 

Это Покровка — улица праздного света. 

К горлышку прислоняя обветренную губу, 

сам разродишься ответом, 

почему здесь так тянет людским сквозняком... 

Почитать на ночь Хлебникова, лечь пораньше. 

Ночь многозвёздочным коньяком  

обнесёт круг часов на фарфоровой башне 

возведённого сна. 

Геометрия бросит писать закон —  

расплывётся в объятьях бесформенной тени, 

и названия улиц, вошедшие в лексикон,

станут ветвистым растением...


 ***

Родился бы булочником – кормил бы округу хлебами

из теста, замешанного на талой воде, на цветах прибрежных,

были б руки теплы, пахли б руки огнём и землёй, летали б

надо мной птицы – быстрокрылые, быстроглазые – те, что прежде

собирали крохи в мёртвой траве, в ворохе павших листьев –

вёз бы по улицам пышущий жаром смысл, а люди – смотрели б с улыбкой,

предвкушая сытный обед, золотились бы лица

вокруг, и над крышей – плыл бы дым и для не вяжущей лыка

высоты – был бы речью туманной, сладким глаголом достатка.

Родился бы плотником – сложил бы без скоб и гвоздей

деревянный ковчег, поселил бы в него живые всполохи – в час бури косматой

взял бы каждый по паре, сколотил бы оконную раму, где б

солнце всходило, проникая в самый тёмный из пяти углов комнаты,

строгал бы грубые брёвна, завитком завершая движение

от дикой материи к ровной душистой глади, и гудела б, гудела б оводом

мысль о силе, напрягающей руки, спину и влажную шею…

 

Родился б героем – был бы поводом для мифотворчества,

спорил бы с пантеоном, выторговывая для человечества

волшебное благо, не боясь быть прикованным к скалам, где потчует

приговорённый к вечным мукам орла своей собственной печенью,

шёл бы в звериной шкуре сквозь дебри с благородным оружием,

вступая в смертельные схватки с тем, что скалит зубы на тёплое сердце

в груди цветущего мира, мерил бы океаны, выуживая

древних чудовищ, чьи когти выцарапывали слово «Освенцим»…

 

Но плыву сухим стебельком, сорванным на исходе лета,

мимо стен, отражающих гулкое эхо города,

и не могу назвать себя кем-то по-настоящему из органики слепленным,

чтобы это звучало – не то, чтобы гордо –

а как-то явственно. Я – тот, кто не знает, для чего всё это задумано

с таким сложным кодом, если главенствует принцип «будь проще».

Улица тянет свой однообразный пейзаж, помечая урнами

точки  сброса и выброса. Дома, как перезрелые овощи,

заняли грядки. Люди, стремящиеся всё обобщить, усреднить –

заливают гипсом черты, голосуют за символы, клянутся на чужой крови.

Глядя за край, всё, что предстаёт впереди –

дышит войной, даже занятое любовью…

 

Родился – солнечным бликом, упавшим на стынущий цинк.

Вот и делай свою работу – играй с тем, что скоро уйдёт.

Из всех искусств важнейшими были кино и цирк,

а сейчас – изобразительное дзюдо,

но в амплитудном броске, схватив за концы горизонт,

разгибаю спину и с выдохом в пустоту

роняю неряшливый снег, скрип тяжёлых рессор

лишь для того, чтобы снова уподобить хлысту,

стегающему ленивых коров, свой избирательный взгляд,

запечатлевший брызги последних лучей,

которые металлический шелкопряд

вытянет в нить для пошива маечек с ликом Че…

 

***

Вырыли античный театр –

откопали из-под слоя тысячелетнего перегноя,

искали черепки и маски – нашли лишь камень, вернее его цитату

из Гомера о разрушенной Трое.

Солнце рисует круг апельсиновым соком

на щёчке ребёнка, воздух пропитан высью –

мир движется дальше по следам вездесущих кроссовок,

а не афинских сандалий – ему наплевать на числа,

на то, что с порога цивилизаций начатый шаг в темноте подвешен,

ведь птица поёт, а, значит, по-прежнему – утро,

и ветер шуршит в орешнике,

пробуждая чуткое ухо.

 

Когда-то здесь громоздилась иная жизнь –

по-другому красились ткани,

грубо выкованные ножи –

подставленные к гортани –

воспринимались как данность, и, в то же время, рука

скульптора – как божественная десница.

Там – за насыпью – так же текла река,

где водилась рыба, которая отразится

в воде, вероятно, и в следующую эпоху,

когда средь развалин и наши окажутся исторически интересны –

кто-то разроет, выдохнув «бог мой»,

и начнёт нас на пиксели в рамке экрана резать,

заворожённый игрой логики и воображения...

Археолог листает журнал с навязчивыми заголовками,

запивая их пивом, а на валуне, что, возможно, был жертвенным,

греется ящерка – гибкая, цепкая, ловкая.

 

***

Хочется позитива – распутать суженые сосуды,

нервы, нитки, наушники, шнур микрофона,

рыбацкую леску, моток ржавой проволоки, стропы того парашюта,

что несёт над деревней, над пастбищем, над Парижем, над стадионом

в сторону леса, где на дубовой коре – след когтей,

где ягоды – лопаются на зубах браконьеров,

где из орешника – лишь лук со стрелою, где

трухлявые идолы требуют веры…

 

Проснулся, взглянул на себя в омуте зеркала –

пошёл кругами, распугивая водомерок.

Эка как тебя исковеркала

лопасть винта того корабля, где давно офицеры,

в покер играя, ставят на кон твой отрешённый взгляд.

Выходишь на улицу – ждёшь чёрствого хлеба

за пазухой города, а хочется, чтоб, если даже примешан яд,

пища – в плетёных корзинах великолепия –

не оскверняла б ни вкуса, ни звука, ни шага, ни мысли…

Всё равно завершится бумага графой для числа и подписи,

так уж лучше – не звать юриста

или, того хуже, следователя, а стать персонажем повести,

что с каждым прочтением какого-нибудь студента

умирает всё ярче – до завитков на углах страниц…

Наверное, поэтому любишь лето

и кажущихся бессмертными птиц.

 

Хочется позитива – не этой идиотской улыбки

на припудренной мелом стене в клоунском номере

старой гостиницы, а слова, угаданного с первой попытки

в молчании солнца, что пущено по миру.

Смотришь в лицо прохожего – представляешь тёплую глину,

грядущий кувшин, плодотворный огонь –

и расплетаешься конской гривой

на взмыленной шее – в беге по мягкой безбрежности облаков…

 

***

Argentum, Серебряный век –

ах, душечка, задёрни шторы – отсвечивает экран

ноутбука. Раньше – валялись на траве,

в которой хлюпала чёрная икра

и писали друг другу письма аккуратным стальным пером –

его носили в грудном кармане

и им при случае могли ткнуть под ребро,

а сейчас, как в плохой мелодраме,

все таскаются по гражданским судам, ища справедливости…

Кстати, у тебя нет зарядника от Nokia?

Жаль. Вот раньше читали – будто пели на клиросе,

а сейчас – даже провинция не окает,

заказывая по-французски устриц. Из текста в текст

гуляют ехидны, гиены и разные утконосы,

а те, кто их ест,

вытирают губы и на других смотрят косо…

 

Ну да – тогда всех скрутили,

вбили по самые уши в крондштатский лёд.

Но это не ты ли

под хохлому разрисовывал пулемёт  

на выставке современного искусства?

Там ещё губернатор цитировал Маяковского.

Не помнишь? Ладно. В холодильнике – как-то пусто.

Не сходить ли нам за чем-нибудь мексиканским, острым?

А всё-таки не зря сохранил парабеллум

с насечками на рукояти – в романтичной улыбке ЧеКа

все зубы должны быть острыми, белыми –

двоих чуть не загрыз вчера.

 

Сброшу по электронке камень с насиженных плеч,

черкну пост о мировой закулисе –

раз уж мы в цирке. Любовью проевшая плешь,

культура серым голубем на карнизе

маячит в окне – загораживает крылом

вид пустыря, где намечена стройка элитки.

Все ответы на грусть октября – в былом,

кровью и водкой обильно облитом.

 

И что все заладили «Блок, Блок…» –

с ним вышло двенадцать, дошёл до угла только бог –

бросил бабульке венчик из роз.

Стольник за штуку теперь. А если всерьёз –

все мы желаем валяться на пряной траве,

доживая не срок, а солидный Серебряный век –

но только не в Пензе, а в Питере  – или лучше в Москве…

 

***

С полосы отчуждения самолёт из Калинина в Тверь  

не взлетит. Пассажирам предложено сдать билеты 

и быть ближе к земле теперь, 

из которой зимой и летом 

тянутся ветви деревьев и могильных крестов.  

Таксист возвращает семью из аэропорта

на потрёпанной «Волге» и, хоть есть на спидометре цифра сто,

не торопится даже за городом...

За окном живой иероглиф теней  

переводится с китайского как «культурная революция».

Эта местность так строга в ноябрьской темноте, 

что гадать о её судьбе не предложат блюдца 

ледяные фантомы. На шее — потуже шарф, 

символический жест в сторону декабристов, а, может, Есенина  

или Бориса Рыжего — они ведь знают, как трудно дышать,

когда петля не оставляет шанс на спасение.

Перезимуем, списывая показания счётчиков 

в растрёпанную тетрадь, покупая незатейливые макароны 

в маркете за углом. Картинку почётче бы,

но муть перспектив возможность композиции делает скромной.

Включается свет, в телевизоре — единообразный шелест,

кичливое ханжество, ракообразная повседневность —  

собирается круг, приминается робкий вереск,

блики экрана — в чашке товароведа, бросающего домочадцам реплику о войне и погоде... 

А где-то — ты сидишь и листаешь почту 

с тремором пальца на клавише, и то, что к тебе приходит —  всё такое бессрочное.

Будет не хватать витаминов, участится сонливость, 

но хотелось бы жить долго — даже испытывая вечные неудобства,

вспоминая, как у пруда распускаются ивы,

доказывают, что красота — это просто.

Не Моне — а так бы взять кисти 

и, уж коли вновь мы страдаем от приступов импрессионизма,

запечатлеть слякоть пространства, 

где мы — будто туристы, клянём оператора и сетуем на сложности с визами...

 

***

В разрушенном городе — только и остаётся, что любить воздух,

проносящихся в нём голодных птиц, солнце, пронзающее его лучами,

облака, похожие на выдох великана, которые не задержатся до следующего великанского вдоха,

но заставят посмотреть вверх... Искалеченные скамейки в опустевшем парке,

перевёрнутые урны, отменяющие общественный смысл тротуаров

в условиях, когда из всеобщего хаоса уже нельзя выбросить что-либо лишнее —

оставляют наедине с самим собой, лишённым привязки к местности,

узнаваемых кем-то сторонним черт, причин казаться частью математического уравнения,

где всегда слишком много неизвестных, а знак равенства —

похож на трамвайные рельсы, пытающиеся замкнуть в кольцо ряд цифр и букв...

 

А вот на этом углу — когда-то продавали очень вкусное мороженное,

и это одна из десятков или, скорее, сотен тысяч причин говорить о детстве,

как о спонтанном счастье, осознанном только теперь —

в ворохе давно сломанных игрушек и с пониманием, что конец света – не аллегория.

Может быть, и мороженное было тогда – так себе, ничего особенного

по современным меркам – жадный глоток подслащенного холода

в сухой пустыне однообразия, но в тот момент – оно было открытием,

а, значит, настоящим. Сейчас же угол этот – потухший костёр памяти,

чёрные головешки которого ещё дымятся на пущенной под откос земле.

 

Разворачиваешь честный комок последнего письма и читаешь –

не то признание, не то завещание, не то дневник, не то стихи,

не то просто забытый древний язык, до сих пор способный

описать этот город, как ритуальный праздник,

где каждая маска – прячет свою изнанку,

но где вера, надежда и любовь из лексикона идеалистов

всё же пытаются выпорхнуть в ослеплённый фейерверками мир,

чтобы остановить отточенный нож жреца, выкованный для жертвенной крови…

 

Поздно... В разрушенном городе – этот язык звучит теперь будто выключенная лампа,

но в каждой строчке – смерть, катающая по асфальту свой мраморный шар,

закрывает худыми руками бледное лицо, когда ты пытаешься дотянуться до розетки,

явственно представляя цепь фонарей на тихой улице и жёлтый квадрат окна,

где кто-то ещё не знает, что впредь заводить будильник на семь утра – бесполезно.

А, может, всё-таки проснуться? Пусть ранний чай обожжёт разбитые губы,

но даст понять, что есть ещё повод перечитывать скомканное письмо…

 

***

Выбривает виски серебристая бритва зимы –

шапку глубже. Глаза – в парном танце просят помедленней музыку.

Всё трудней им даются безумные па, но ритмы провинции – злы.

Поспевайте за сменой картин, становясь то большими, то узкими –

фокус требует. Небо – становится ближе,

или ближе – земля, но что-то явно меняет наклон,

угол, радиус, масштаб, диспозицию… Мы – не в Индии, нас велорикши

не везут сквозь тропический зной высоко-высоко

над разрытым собакой сугробом, где со слякотной осени

мёрзнут кучи отбросов, как слова про недоеденную вермишель.

Улыбнулась девчонкой курносою

нам история жизни и, бросив монетку в щель

аппарата, вновь запустила ещё пращурами заезженный шлягер,

на котором замешано тесто в дешёвых кафе,

где рассудок – вне текста, а, впрочем, может быть, в шаге

от драгунской атаки на буквы, построенные в каре… 

 

А потом – заиграет рингтон на мобильном – смычки поплывут по струнам,

барабанная дробь кучно выпалит в пух утиный –

позже в прах, трубы – вытолкнут воду сырую

из угла, где давно – паутина. 

- Здравствуй!

- Приятно слышать!

- Грачи улетели.

- А соседи вчера подобрали на улице цербера –

одна голова – белая, другая – чёрная. Отдадут в цепкие руки. 

- Знаешь, на самом деле

звоню напомнить, что вечность целую

не слышно твоего голоса – будто уехал в Бруклин

или в такую тайгу, что даже медведи не знают адреса…

 

В проезжающей мимо маршрутке просияет лицо ребёнка,

принесённого в наши частоты дежурным аистом

и глядящего в омут окна голубыми глазами бога.

 

***

В лице кондуктора узнаёшь Ван Гога,

водитель маршрутки – небрит, но Моцарт,

а что до Цветаевой – то, сидящая напротив и глядящая строго

сквозь стекло в непонятную муть, пассажирка от сходства

становится плохо переводима

на язык этих суетных кривд и толков…

Сохнут краски, привыкает к рамке картина,

но подписывать холст при живых теперь так неловко…

 

***.

Ухмылки кассирш – тяжёлые красные птицы.

Здесь холодно ночью, здесь пахнет бензином и терпким портвейном.

И снится охраннику в будке оазис столицы,

где он был до времени Питэром Пэном,

но всё ж одряхлел от осеннего воздуха мокрого леса,

в котором – обтянуты шерстью все волчьи законы,

себя ощутив бесприютным, чужим и таким бесполезным –

вмиг вырвали с корнем…

Теперь, проходя вдоль витрин, отражение ловит –

не как траекторию быстро летящего шага,

а как рыбий блеск незатейливого улова,

что ранее только глухая  вода отражала.

 

***

Забочусь о психическом здоровье –

любуюсь котятами, рисую дельфинов, считаю звёзды,

пью свежевыжатый сок моркови,

но порой мне кажется, что уже слишком поздно…

Пешком. Лучше ходить пешком,

воспринимая окна, как чьи-то геометрически правильные отдушины,

при сильном ветре натягивая капюшон

на голову, в которую доставляют чуткие уши

слова, что в лабиринтах кроссвордов теряют собственные следы,

но всплывают, как титры, по вертикали экрана.

Говорят, надо больше пить пресной воды –

в день до восьми стаканов,

а лучше – больше. Осенний снег – обсыпавшаяся штукатурка

с потолка повседневности, репетиция января,

в октябре – чья-то злая шутка,

в ноябре – бархан, на который – словно варан –

взбирается город, чтобы увидеть вдали перспективу лета

и, оценив, расклеить постеры южных стран,

куда теперь не пускают страх, отчуждение, несчастливые номера билетов,

оканчивающиеся на «тринадцать», просроченные паспорта…

 

В жёлтых домах – щебечут цыплята,

пробуя клювами скорлупу, но тщетно – свет остаётся иллюзией,

болезненным сном, В обычных домах – зарплата

взгляд на вещи делает узким и

не даёт расползтись за границы материального,

где тропа над пропастью кончается вместе с музыкой

за стеной, впадая в море, в котором тралом

не выловить звёзд, что для жизни земной – лишь медузы,

растекающиеся в огрубевших ладонях… Всё это – не повод

думать о пролитом молоке.

Всегда есть причины смоделировать снова

какую-то правду – от истины невдалеке –

где ты, не забыв выключить плиту и утюг,

спускаешься вниз на скрипучем лифте и ожидаешь: когда распахнутся двери,

увидишь, как птица летит из рук

ребёнка, которому – хоть и по-взрослому – но хочется верить.

 

***

Из бомболюка – прекрасные виды на город…

А мы – в недрах торгового центра играем с тобой в современность.

Нужны тёплые вещи – зима уже скоро,

ведь греет пока только вера.

Люди, похожие на свои фотографии

на страницах в сети, сгущают исхоженный космос

живого пространства, используя безлимитный трафик.

Мозг становится костным.

В кафетерии в горшке посажено деревце –

карликовое, без перспектив дотянуться до неба,

но именно с ним в вечнозелёное верится –

как в нечто маленькое и в тот же момент чувствительным нервом

соединяющее миры – боль и радость, плоть и сознание…

Эскалатор ползёт железной змеёй с этажа на этаж.

Были б агентами под вымышленными именами –

наблюдения эти окрестили бы – шпионаж

в пользу третьей планеты. На улице – холодно.

Шуршащий пакет – будто чей-то невнятный шёпот,

читающий ломоносовскую оду

с поморским акцентом окнам, отражённым в витринах «шопов».

Пальцы пускают корни под натянутыми перчатками.

Мы выпадаем отжившими буквами из плотного текста,

но читающий – не замечает,

дойдя беглым взглядом до этого места…

 

***

В кружке – бормочет пиво на невнятном немецком.

Вечер подходит к концу в иллюзорных руках пантомимы.

Я умываю руки – дайте мне полотенце.

Ветер снаружи гонит все тени мимо,

рвёт паруса одежды, шлифует стены,

нагло вторгается в речь, а порой – даже в мысли.

В темени зябкой путь до знакомой двери и постели

чем-то скрипящим под поступью сердца выстлан…

 

Был бы взаправду поэтом – сел бы на лошадь неба,

кавалергардом вырос бы в рамах окон –

частью погасших, а так – по струне оголённого нерва

движется палец неровного выдоха, вдохом

быть переставшего. Осень в конечной фазе

очень похожа на невымытые ботинки

в тесной прихожей – сродни с неудавшимся фарсом,

с мутным стеклом, уже неспособным на блики.

 

Поздней маршрутки полупустое пространство –

вмиг заполняется памятью о таких же

сгустках усталого воздуха и крыльях чёрного ястреба,

насытившегося тем, что символисты Парижа

находили в унынии смерти, в объятьях «зелёной феи».

За окном – ничего, кроме бритой щеки обесцвеченного квартала,

но на перекрёстках – светофоры ещё багровеют,

и, значит, держится в рамках вселенная, выплеснутая из бокала.

 

***   

Ржавеют гвозди в мякоти забора,

но старый город с языка ещё пускает

размеренную речь уснувших в блёклом пледе территорий,

где сохранился прежний мир кусками,

мазками, мозаичной смальтой,

сухими крошками, которые выискивают птицы

в развалах памяти… В провинции косматой

всё меньше остаётся тихой жизни здесь – в тени столицы.

 

Пока ещё не все дворы вчерашние исчезли,

как геометрия лирического нрава,

быть в центре – вовлекать изящное железо

в астрал оград вокруг печальных храмов,

лепить себя – гулякой-разночинцем

в архитектуре, что была авансом

за нашу робкую любовь к неперелётным птицам,

чей поиск крошек – что-то вроде ренессанса…

 

***

То, чем я занимаюсь – возможно, вовсе и не поэзия,

но так хочется священнодействия посреди бубонной чумы…

Как Мухаммед Али против Фрейзера,

бьётся бабочка с пламенем – лампы не все включены,

но эта одна – не даёт покоя, маячит под потолком, сеет унылые блики.

Может быть, не хватает техники, чтобы это стало достойным внимания,

может, просто таланта… В подворотне стоят забулдыги –

спорят то с Моисеем, то с Дарвином,

истину ищут на дне – по крайней мере, на донце.

Тоже ведь графомания – ни вкуса, ни чувства меры – одна бравада,

впрочем, что ещё остаётся

пленникам собственного бессилия – Вертер написан, расщеплен атом.

 

Кстати, с утра было солнце – скромная, но живая весть.

Теперь вот – болтается штепсель в обескровленной темноте,

похожий на маятник, что отмеряет мгновений вес,

потраченные на беспечные игры детей

и на пошлые игры взрослых. В голове –

бьётся бабочка о замерзающее стекло.

В Питере – что-то движется по Неве,

в Нижнем – объявляет конечную прокуренный голос стихов…

 

***

Твоя Москва играет с тобой в города,

ставшими её районами. Ты пишешь о московских улицах,

как о длинных книгах, в которых всегда

происходят встречи – одной, вероятно, ты улыбнулась,

другая, возможно, не стала событием, но дополнила штрих.

В Нижнем – тоже массивные дома, но живут в них не на всю высоту потолка,

как часто кажется. Однако он, без сомнения – материк,

где сейчас обитаю я, видя, что муть океана долга…

 

Ты сегодня вернёшься – мы будем смотреть кино

и прихлебывать чай из больших фарфоровых кружек.

Новостройки всеми своими огнями вползут к нам в окно,

но после Москвы, где каждый перед масштабами столь безоружен,

не удивишься вторжению. Эльфы железной дороги

всё ещё будут рядом, и даже чай останется созвучен с плацкартным

вагоном. Ты ведь знаешь, все города – конечны в итоге,

и попытка поверить в обратное – что-то вроде театра

для уже не юного зрителя. Надорванный билет на поезд

будет долго ещё валяться в сумочке, подтверждая, что ты успела

сесть на него, чтобы под стук окунуться в повесть

или в разные вязкие мысли. Зима всё заляпает белым…

 

Там – в Москве – всё ещё носит тебя по кругу

впечатлений, но тень твоя – уже в углу этой комнаты,

где кошка ищет тёплую руку,

и из осколков растёт то, что было расколото…

 

***

Недостроенный дом – культивирует пустоту,

стережёт пятый угол для чьей-то вселившейся мысли,

обросшей ситцем и кафелем, прогнозирует, где будет выситься стул,

на котором повиснет одежда, брошенная резким движением пессимиста

или нетрезвого оптимиста, вдыхает кирпичную пыль,

как нечто запретное… Недостроенный дом – глыба тех ожиданий,

что требуют архитектуры и какой-то ещё бесприютной судьбы,

с которой так романтично жарить плоды каштана

в углях сгоревших мостов. Качается зимнее небо

на сваях бетонных среди надвинутой немоты

праздничных дней, забывших, где право теперь, а где лево,

но брезжащих солнцем из-за длинной черты.

 

Смотришь в окно – видишь эти серые плиты

на фоне снегов, скрывающих тьму расстояний –

будто стремишься понять чью-то безмолвную, но искреннюю обиду

на некую бесполезность и чеовекооставленность. Станет

вновь год короче своих пожеланий, и распахнутся новые двери,

вспыхнут огни, заискрится в цепях электричество –

займут все углы и пространства люди и домашние звери

так, что за бизнесом – сильнее проступит личное…

 

***

Едим японскую еду, но говорим не о Фудзияме,

не о Басё, а о снеге в призме двора

за окном средневолжской провинции. Сами

мы – местные, поэтому в центре ядра

нашей планеты – скромные радости,

тихие всполохи, серые голуби, чёрные провода,

однако и в этом привычном радиусе

можно выточить нэцке из грубого льда

или выковать холодный меч,

только мы, работая палочками, остаёмся

здешними, и наша негромкая речь

не тревожит магический космос

восточных традиций – в суши-баре нет самураев,

есть люди, пришедшие в это тепло,

чтобы забыть, что вечером умирает

частичка мира, вырваться из объятий зимы, зло

сжавшей пальцы на горле улицы…

Впрочем, не используя ложку и вилку,

мы подсознательно рифмуемся

с чем-то неведомым и многоликим.

 

***

За вечером – вечер, за маршруткой – маршрутка, за домом – дом…

Названия улиц – держат в тонусе чувство пространства,

но всё же заигрываются с географией, историей, литературой, заляпанным снегом ртом

диктуя идущим и едущим имена, фамилии и, что, впрочем, нечасто –

абстрактные фразы – типа «2-я Экономическая» или «Красный Цинковальщик».

Если б собаки летали – небо выло бы от тоски

по холодной земле, что порой им казалась бы дальше

этой бледной луны. Тьма опутала город, и её ледяные ростки

плодоносят тусклыми фонарями. Выдыхаешь пар – вспоминаешь облако –

где-то в деревне и где-то в июле, когда все коровы – реально священны,

а в поле звучит золотой соломенный колокол…

Даже не замечаешь, как по-дружески шарф обнимает за шею,

и снежинки танцуют вальс, не думая, что их ждёт после бала –

вернёшься в реальность – а тут опять новый год,

и опять запах хвои лапой своей многопалой

держит воздух квартир над обрывом вчерашних забот…

 

За углом – чернота перспектив, и всё же – столь многое сказано.

Бесконечность с безвестностью слились в шипучий коктейль

и при каждом глотке разум освобождается от каркаса,

получает свободу быть лёгким и гибким. Не этим ли кто-то хотел

напоить нас до состояния первого снега?    

Вдох и выдох – внутренний шаг по обледенелой лестнице,

ведущей к двери, под которой полоска света

то ли брезжит, а то ли грезится…

 

***

В метро люди читают всякую ерунду –

вроде литературу, а на деле – всё тот же забор,

опоясавший стройку, на котором пал последний редут

языка перед натиском сочного хамства, сплюнутого сквозь кафель зубов

на грязь приколоченного щита

с рекламой услуг, не тянущих выставленный тариф –

растрепанные слова, банальная нищета

лексических форм. Но, книгу лениво открыв,

каждый хочет почувствовать гребень волны –

ведь такая тут нынче погода, такой тут культурный код

на ржавом замке несгораемых сейфов, что вновь полны

резкими буквами – ими расплачиваться легко   

за скрежет вращающейся шестерни

в стальной голове, где мысль – порождает гул.

Метро будто выдолбил метеорит,

пронзивший планету, жующую нас на бегу…

 

Железные двери впускают внезапный свет

и голос диспетчера, тонущий в глубине

подземных пространств. Старичок с ветхой сумкой подсел –

как весть о дряхлеющем мире, что пришла мимоходом извне.

Вновь – тёмные окна распахнуты внутрь земли.

Не хочется букв – глаз находит себе ремесло

в погоне за тенью стремительных метров, забыв на мели

корабль, который был, кажется, так невесом…

 




Комментарии читателей:



Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.