Кира Бергвинд «Стишь»

На каждую вспышку добра, как

опасной болезни, в мире давно наложили вето.

Сколько ни протестуй, в итоге

будешь, вся в переломах, лежать в кювете.

 

Но, сотворивший тебя, я дам тебе имя. /И имя это

будет тебе дороже всего на свете./

 

Я сделаю взгляд твой ярче,

дыхание - медленнее, движения – резче.

И если опасность возникнет на этом пути,

то я встану перед.

 

Но, становясь все мудрее, ты будешь Кассандрой вещей.

/Которой впредь никто уже не поверит./

 

Я стану щитом для тебя, способным

закрыть от любого врага, от глупого, злого мира.

Покуда ты будешь со мной, я спасу от

огня и меча, выйду живым из любого боя.

 

И, сотворивший тебя, я дам тебе имя Кира.

/И пусть это имя будет всегда с тобою./

 

Каково это,

братец,

быть иллюзионистом?

Растирать у зевак под носом

реальность в пыль,

восхищать людей до

шепота и до свиста,

превращаться в

коня и степной ковыль.

 

Каково это, братец,

быть самому себе чудодейцем?

Самому себе морем, пустыней

и миражом.

Ты способен исчезнуть,

когда "никуда не деться",

быть одетым при том, что

полностью обнажен.

 

Ты выходишь на сцену,

приподнимаешь шляпу.

Сотни лиц удивленных

ловят взглядом твой каждый жест.

И ты думаешь: "Вот сбежать бы в

Европу и там все начать с нуля бы.

Может в Вену, в Зальцбург,

В Мюнхен ну или в Брест."

 

Все вокруг ведутся на

эти трюки,

ты открываешь замки,

и не касаясь их.

Свои фрак и цилиндр

и черные с блеском брюки

ты прячешь в ящик,

только лишь гул оваций и

криков стих.

 

Я сидела в зале в первом

ряду сегодня

и смотрела, как в пальцах

твоих шелестел успех.

И как ты стремился к небу,

низвергнув себя в преисподнюю.

И как у сидящих в зале

жесты твои вызывали смех.

 

И я видела всех, кто

пришел к алтарю твоего обмана.

Я смотрела, как за твоей

спиной веселился бес,

как становились твои движения

все жеманней.

Знаешь, я полюбила фокусника,

но он исчез.

 

А Бог, как в кино,

насмешлив и чернокож,

улыбается заразительно,

белозубо.

Говорит: "Посмотри,

я раскрасил в зеленый сплошь

целый мир, так что он

не такой уж грубый.

 

Посмотри, - говорит, - я сделал

тебя стальным,

сильным, злым,

поразительно одиноким.

Только время тебя ведет,

ты идешь за ним,

только время с трудом

ложится на эти строки.

 

И, - говорит, - не надо

плакать или взывать,

на колени красиво падать

и громко смешно молиться.

я тебе не жилетка,

чтобы сморкаться, и не кровать,

на которую падают, пряча в

подушки лица.

 

Я и так тебя слышу,

не нужно вот этих па,-

говорит, - если любишь,

не стоит бросаться с крыши.

Это люди придумали байку

про то, что любовь слепа.

Но над миром есть я,

я отсюда неплохо вижу."

 

А в пустых переулках

уже начинался день.

Расставаясь со сном, ты пытался

понять причину своих видений.

Если верить приметам,

встать с левой ноги - к беде,

но на небе не знают

ни смерти, ни лжи, ни денег.

 

Как бы выложить по порядку дни и начать искать, закусив губу,

кто-то сделал тебя таким, что тебе сродни южный ветер, что сам придумал свою судьбу,

делай, что тебе нравится, но любить – ни-ни, за такое дают по лбу.

 

Только глянь – под руками горит строка, и смола течет из пригоршни слов,

и однажды я доберусь до самих основ, я скажу, восхищаясь – смотри, каков!

А мне скажут: «Похожа на моряка, никогда не видела берегов».

 

Выйди в город, он сед и стар, и прерывисто дышит, со свистом вдох,

каждый день слышу звуки его гитар, вижу все морщины его эпох.

Меж иссохших губ его – белый пар, и его невозможно застать врасплох.

 

Как бы сжать эти дни мои, истончить их до ниточек, до лучей,

чтоб они становились скорее мнимыми, нереальными, ни зачем.

Чтоб в ладонях остались проблески, как от ярких моих ночей.

 

Чтобы мне даже чем-то нравилось быть ничьей.

 

 

 

А что было дальше

история

умолчала.

 

Кот после титров

снимает неудобные сапоги.

 

Золушка с Принцем в новых

туфельках обвенчалась,

теперь в домашнем халате

готовит с ливером

пироги.

 

Принц вечерами виснет

на интернет просторах,

белые кони без дела

парятся в гараже.

Золушка хочет сына,

Принц говорит ей: "Скоро,

может быть осенью," - только

она не верит ему уже.

 

Кот вытягивается на стуле,

хвостом накрывает лапы.

 

Дюймовочка располнела,

Эльф отдает долги.

Он говорит ей: "Ты хоть

чем-нибудь занялась бы,

у меня так много работы."

Она думает: "Ну не лги."

 

Кот во сне шевелит ушами,

тихо мурчит: "Послушай,

 

Оле-Лукойе давно

отправился на покой.

Сколько лет старику,

вот на днях ему стало хуже,

но все время ругается:

"Лекарства-то мне на кой!"

 

Дети читают сказки,

верят потертым книжкам:

"Принцесса была настоящей,

только себе представь!"

Сказки не прекращаются,

жить было б трудно слишком,

просто после финала

начинается наша явь.

 

В заголовках газет

поселился ехидный страх,

и газетные заголовки

забирались во все дома.

Их читали, смотрели,

мяли в худых руках,

говорили: "Войны ведь

не будет, мам?"

 

А газетные заголовки

сменялись один другим,

и шли и шли вереницей

серенькой, вычурной и глухой.

Короткий абзац расскажет о том,

кто сегодня у нас враги,

и что на повестке дня

именуют в стране грехом.

 

И где перестрелка, драка,

стихия, болезни, рак.

А те, кого не настигла беда,

сами в себе выращивают порок.

Люди идут убивать друг друга,

Они не заметят, как

под ногой со сломанной лапой

жалобно завизжал щенок.

 

"А небо у нас зеленое, -

говорил спокойно мальчик

лет девяти, -

Здравствуй, меня зовут

Ненаглядный Апрель, мой друг.

Знаешь, я ведь могу неожиданно

ночью к тебе прийти.

И ты больше не сможешь

сомкнуть ни глаз, ни уставших рук.

 

Я не Маленький Принц и не Питер Пэн.

Питер Пэн в могиле давно, -

говорил он со скорбью на

юном своем лице, -

я - другая история;

во мне не звучит Шопен,

во мне тишина, навеки взятая

под прицел.

 

А люди у нас в малиновый цвет

не малюют губ,

но ходят в кино

по средам и четвергам.

Февралем ты становился

тяжел, неприступен, груб,

но все же способен меня опознать

по легким моим шагам.

 

Принц не хотел оставаться

дольше, чем на три дня.

Говорил: "Я уже насмотрелся, как

умирают люди и вянут в садах цветы.

Полечу назад, на коленях ушибы

сильней и сильней саднят.

Полечу... К своим рассветам

и розам неистовой красоты."

 

А небо у нас такое, что впору

найти там рай.

И всех, кто в нем обитает

по смеху и голосам.

Сыграй мне, мальчик Апрель

на своей тишине, сыграй.

Мы выживем. Хотя,

об этом ты

знаешь сам.

А Лесли не умерла,

она постоянно рядом.

Джесс больше не видит ее,

но слышит ее шаги.

Если смотреть на звезды,

не опуская взгляда,

она приходит к нему,

шепчет ему: "Беги!"

 

И они бегут, как всегда,

кто бытрей до конца дороги.

Джесс пытается отдышаться,

смеется, ложится в мох.

Лесли бормочет: “Что-то

устали сегодня ноги..”

Джесс закрывает глаза,

сделав глубокий вдох.

 

И они до утра сидят

в этом волшебном мире,

говорят о школе, о семьях,

о самых простых вещах.

Джесс протягивает ладонь,

зажмурившись, “три-четыре”

считает, ему ведь нужно

хоть что-нибудь ощущать.

 

Лесли уходит тихо,

когда наступает утро.

Джесс, просыпаясь, видит

следы на стекле от рук.

Мир по утрам из окон

похож на цветную пудру,

но Джесс ждет глубокой ночи,

чтоб снова начать игру.

 

Проходит неделя, месяц,

летят незаметно годы.

Джесс уже взрослый парень,

мужчина в расцвете лет.

Все есть: и семья, и деньги,

хороший прогноз погоды,

успехи у сына в школе

и новенький шевроле.

 

Октябрь скрипел от ветра

и бил по рефленной крыше.

Беда не предупреждает,

беда не стучится в дверь.

Шум из-за поворота

Джесс не успел услышать,

просто несчастный случай,

какие слова теперь...

 

А дальше сплошное солнце,

тепло, но глаза не режет,

Джесс слышит шаги и голос:

"Чего ты сидишь? Вставай!"

У Лесли все та же стрижка,

футболка и куртка те же.

"Мы вместе теперь навечно..." -

она, как всегда, права.

 

 

Я расскажу вам

историю об Алисе.

Да, той самой, что очень любила

белых кроликов и летать.

Еще заваривать чай

с настоянным на анисе

сиропом, уменьшаться

и вырастать.

 

В стране чудес оказалось

небезопасно,

но, в общем, можно

пару месяцев и пожить.

Алиса снимает квартиру

и покупает красный

диван, тарелки, столы, ножи.

 

Шляпник вручную к стене

прибивает полки,

клеит обои, чинит на кухне кран.

Он вечно небрит, носит

небесного цвета джинсы,

застиранные футболки.

И ломится шкаф от сувениров из

разных стран.

 

Алиса остригла волосы,

похудела,

готовит ризотто, пасту:

томаты и пармезан.

Алисе все чаще ночами снится,

как за кроликом вниз летела,

и как у фламинго были

испуганные глаза.

 

А в кресле живет Чешир

и его улыбка,

на кухне из чайника Соня

выглядывает по вечерам.

Алисино счастье светло,

но, пожалуй, зыбко,

Ей кажется будто кто-то

шепчет: "Тебе пора..."

 

Шляпник идет на работу,

Алиса проводит его до двери.

"Нужно помыть Чешира,

чумазый стал, шатается по лесам..."

Алиса, по правде, теперь

в чудеса не верит,

потому что вокруг

постоянные

чудеса.

Бог сочинил людей, и Ему казалось

что они будут жить без страха и без затей.

 

“И в одном Он был прав, -

ты мне тогда сказала, -

люди хотят любить, так принято

у людей.”

 

Ты говорила: “Здравствуй, мы много преодолели.”

Мы выбирались из слякоти солнечной “на ура”.

Ты говорила, что на моей постели

ты была темным пятном,

 

и тебе пора.

 

Я бы, наверное, ждал тебя

пару тысяч

лет, становясь бессмертным,

как Семеон,

я был бы огромной скалой,

на которой высечь

можно лишь имя твое

с любой из моих сторон.

 

О том, что пришла весна,

мы узнали сами,

когда вода наполнила

улицы до краев.

Я был бы дворнягой

с преданными глазами,

которая лижет руку,

ударившую

ее.

 

 

Ты родился там, где начало из всех начал,

где с табличкой 'exit' под небом блестит голубой причал.

Где все по размеру, по возрасту, по плечу.

Но ты хочешь отсюда выйти?

Скажи 'хочу'.

 

Ты жил по сценарию, четкому, как чертеж,

когда все вокруг знают, кому позвонишь и зачем пойдешь,

когда таксисту известно, куда ты свой держишь путь.

И он знает сам, где ехать прямо,

а где свернуть.

 

И когда ровно в девять включают тебе закат,

ничего не случается вдруг, неожиданно, наугад.

Все как будто по взмаху чьей-то могущественной руки

или чьей то задумке. Так что

лучше, мой друг, беги.

 

Вот есть дверь. Ты можешь открыть ее и шагнуть.

Ты поймешь, что за ней весь мир и, может быть, его суть.

На тебя не солнце светило, а просто большой софит.

Ты выходишь за дверь, музыка, титры,

глаза слепит.

 

И за дверью люди, настоящее солнце и голоса,

это им ты обязан дудкой, под которую ты плясал.

Ты не знал одного: все они, независимо от достатка, ума, поверь,

тоже живут по сценарию. Только они еще

не открыли дверь.

 

Мэри Поппинс слегла.

С каждым днем ей все хуже и хуже,

Джейн приходит к ней дважды в неделю,

присаживается на кровать,

говорит: "Добрый вечер,

на улице страшная стужа."

Так ведь принято, говорить о погоде

с тем, кому на нее плевать.

 

Джейн приносит газеты,

кладет их на тумбочку в изголовье

старомодной кровати,

в улыбке растягивает лицо:

"Как поживаете?"- говорит,

ударение делая на последнем слове, -

"А у нас все нормально,

наконец-то отремонтировали крыльцо."

 

"Все по-прежнему, в общем,

у адмирала Бума

флюгер крутится быстро от сильного ветра

и жалобно так скрипит.

А родители постарели,

об этом так грустно думать,

мама все забывает: сколько

жарить индейку, что собиралась купить."

 

Джейн понимает, что няне недолго

совсем осталось,

при постоянном лечении месяц

или, быть может, два.

Мэри лежит, и видно, что губ

едва лишь коснулась старость.

Джейн не знает, какие нужны слова.

 

Мэри тоже все время молчит,

смотрит в окно, собирает мысли

в кучу, чтобы не поддаваться

одолевающему забытью.

Стоит закрыть глаза, ощущение, что

падает - непонятно, вверх ли, вниз ли.

"Впервые, - думает, - не приходится

доверяться собственному чутью."

 

Джейн поправляет подушки,

варит обеды, пыль протирает с полок,

не поднимая глаз,

наполненных темнотой.

Но Джейн точно знает,

путь к небесам недолог.

А если ветер случится попутный,

он будет совсем простой.

 

Когда все закончилось,

Джейн обнаружила вдруг в кармане

сложенный вдвое, белый,

с подписью "J." конверт:

"Милая девочка,

южный ветер дуть не перестанет,

поэтому просто иди

на теплый и чистый свет."

 

И вот Джейн подходит к комоду,

открывает последний ящик,

достает потрепанный зонтик,

прижимает его к груди.

Думает: "Боже, он ведь

действительно настоящий!"

Джейн выходит на улицу,

открывает его,

летит.

 

Седые дети сидят

на лавочке у подъезда,

сокрушенно смотрят на руки

в гречке и с болезненных вен

не спускают глаз.

Вспоминают: "Вот когда-то

я была прекрасна, стройна, "Невеста!",

а теперь только плесень стен

и продавленный вдоль матрас."

 

Постаревшие дети

играют в свои игрушки:

ходят по бесконечным маршрутам

среди игрушечных своих магазинов,

поликлиник или аптек.

Надевают теплые шапки,

чтоб не болели ушки.

"Вон, на улице, видишь, ложится

снег..."

 

Дети носят старенькие свои

платьица и штанишки.

Дети играют в прятки -

"Куда ты дела пульт?

Я же устал искать."

В старом шкафу в коробке лежат

Одноглазые куклы, мишки.

Выбросить жалко

и некому их

отдать.

 

И когда землю медленно

прячет зимне-осенний вечер

в свои фиолетовые длинные

сношенные плащи,

дети укрывают опущенные

тоскливо плечи

пледами. "Да не знаю я где твой пульт.

Ищи."

 

Постаревшая девочка,

шаркая тапочками, добавив света,

останавливается у шкафа,

сдвинув очки на нос.

Достает из коробки куклу

в выцветшем платье зеленого цвета.

"Ну совсем растрепалась,

заплету ей

красивых

кос..."

 

При заказе от

двух с половиной сотен

доставка

в ваши сердца бесплатна.

Возможен и самовывоз,

товар три недели годен,

но нам всегда говорят:

"Привозите

скорее, ладно?"

 

Если хотите, ищите их в

интернете,

все каталоги

выложены на сайте.

"О, а давай возьмем

вот те, и наверно эти."

"А в какой они упаковке?

Как не знаете?

Так узнайте."

 

Мы продаем слова -

добрые, искренние, без фальши.

Неделя гарантии,

скидка на следующие

заказы.

Доставка в пределах

города, можно дальше,

рекомендации: употреблять

желательно свежими,

по получении сразу.

 

...................................

 

Кстати, у нас открылся

свой магазинчик:

от метро пять минут,

дом номер 10, и вход с торца.

У нас можно выпить чаю,

так модно нынче:

чай согревает руки,

слова растапливают сердца.

 

К нам приходят влюбленные,

счастливые, молодые,

так же взрослые люди:

костюмы солидные

и доход.

Каждый просит

слова красивые и простые:

несколько страстных

и пару лиричных нот.

 

А бывает заглядывают

старушки,

просят: "Мне бы от одиночества...",

словом ведь можно и

врачевать.

 

Дети играют в слова,

как в особенные игрушки.

"Три два один я открываю

глаза и иду искать."

 

............……………

 

Люди по улицам и бульварам

бегут с работы,

снова плохая погода,

дождь не проходит сутками,

как на зло.

Люди звонят друг другу: " У тебя ничего

не случилось?"

"Что ты!

Только хотел попросить,

возьми нам на вечер несколько

нежных слов..."

 

А Шарль Перро —

тот и вовсе курил в сторонке,

ну что за сказки, когда

тут такие страсти.

И Красная Шапка была

вырви-глаз-девчонкой:

с ноги распахнула дверь,

бросив небрежно «Здрасте».

 

Она любила не принца,

а просто Волка.

Ну так его звали друзья,

он был славный малый.

трындел на гитаре

песни «на грани фолка»,

когда выпивал, говорил,

что жизнь его доконала.

 

На байке гонял,

знал себе цену, и все такое,

Красную Шапочку

ласково звал «ребенком».

Она же смирилась,

что с ним ей не знать покоя,

только задорно прищуривалась

или шутила тонко..

 

Они не верили в карму,

судьбу и в бога,

у них в руках был весь мир

и даже кусочек неба.

Она обещала, что будет

шагать с ним в ногу,

куда бы ни шел и в какой бы

стране он не был.

 

Они опасности знали в лицо,

их даже чуть-чуть хотели,

когда впереди километры,

что тут могло случиться?

Им на пути не встречались

грозы, бури или метели.

Только низко над ними летал

буревестник — смешная птица.

 

Сказки кончаются хорошо -

такое простое право.

Только птица героев

этой сказки не обманула.

Никто не заметил обрыва,

крутой поворот направо...

И вокруг ничего не осталось,

кроме звенящего гула.

 

------------------------------------

 

Горели костры у моря,

пепел летел и копоть,

громко кричала птица

словно звала кого-то.

Умереть в один день -

разве не так должно быть

в сказке о людях, совсем

не боявшихся поворота.

 

А знаешь, и Пеппи выросла.

Видел ее как-то летом в баре за поворотом,

она изменилась, знаешь,

веснушки почти сошли, заострился нос.

Она все время оглядывалась,

словно ждала кого-то,

так хотелось тронуть за руку и спросить:

“Девочка, как же тебе жилось?

 

Расскажи мне, как ты справлялась

в одиночку все эти годы?

Ты все там же, на вилле?

Кого ты теперь зовешь к себе на обед?”

Я сидел на потертом стуле и думал,

что она делает здесь в такую погоду?

И зачем перекрасила волосы в темный?

Она обернулась. Я пробормотал: “Привет.”

 

И она рассказала мне, что живется

неплохо - третий курс университета,

есть работа в кафе напротив

дома и жених, играющий на басах.

«Он вообще-то хороший, талантливый,

но всегда пропадает где-то.»

Я подумал, что ей должно повезти.

Она только молча смотрела на небеса.

 

Знаешь, как-то летом я встретил Пеппи,

она стала совсем большая.

Джинсы, рубашка, помада,

короткая стрижка модная, все дела.

Детство живет у причала, радостного

покоя не нарушая.

Знаешь, моя Пеппи вчера

рыжего мальчика родила.

 

Он приходит каждую ночь, садится,

выпивает холодный чай,

грустно смотрит выпуск

экстренных новостей.

Говорю ему: «Я не знаю, как

здесь начать»,

отвечает: «Ничего не меняется:

стол, зеркала, постель.

 

Начинай как всегда:

в королевстве, в одной стране,

жил-был некто по имени..

нет, имя лучше не говори».

Я пишу, он меня поправляет:

«Думаю, так верней».

А к утру я провожаю его

до входной двери.

 

Он уходит обычно

в семь часов без пяти.

Завершенную сказку перечитав,

кликаю «сохранить».

Какое-то время смотрю на экран

в неспособности отойти,

а потом засыпаю, завязав на

узел очередную историю,

ленту,

нить.

 

Ну а ночью он снова приходит,

садится на шаткий стул.

Я жду наступления ночи,

как ливня высохшая земля.

Я ищу вдохновения, садясь

к нетронутому листу,

а из-под его руки сказки

складываются с нуля.

 

Мой таинственный гость -

сказочник Андерсен, да, это точно он.

Он приходит ко мне, и все исчезает,

даже луна перестает сиять.

Я наедине с волшебством,

мой разум ему полностью подчинен:

там где кончаются сказки

заканчиваюсь и я.

 

Кожа пропитана краской,

как небо тучами,

вечер собакой мокрой ждет у дверей хозяина.

Потерявшие веру в бога,

мы верим случаю.

Верим истово,

праведно

и отчаянно.

 

Через мгновенье закончится лето

аплодисментами,

очень на сильный дождь и грозу похожими.

Я перестану верить прогнозам погоды, приметам и

 

действию всех лекарств,

введенных под кожу мне.

 

Здесь еще один новый день

обойдет стороной меня,

протянув мне сухую руку, подобно

угрюмой страннице.

И я выживу в двадцать первом

столетии Anno Domini,

только если вся моя нежность

к тебе на перроне

пустом

останется.

 

Никто не верил, что

смерть за плечом стоит.

И думали - просто сон,

такие не умирают.

 

Он вышел на улицу,

ветер выл,

 

танцевал Аид.

 

Графитный асфальт,

тяжелое небо, земля сырая.

 

Никто не подумал, что

бал завершился. Вдруг

на город посыпались

груды стальных осколков.

Никто не заметил, как

воздух стал напряжен, упруг.

Никто не увидел пятна

на мятой его футболке.

 

Он был невидимкой

без дома, тепла, хлопот,

ушедший в холодную ночь,

неся на плече гитару.

 

Исчез.

И никто не верил,

думали - просто врет.

 

Он пел, что пушистый снег

скрипит под ботинком старым.

 

Он пел,

что мы будем

долго, истошно жить,

а сам оставался мальчиком

босоногим.

Он просто ушел,

гитару в чехол сложив.

 

И кто-то сказал:

“Прощай,

до конца дороги.”

 

А. П.

 

Я - столетний корабль

в затонувшей гавани,

завалившись на бок,

смотрю в голубое небо.

Я мечтаю о долгих,

далеких плаваниях.

Я скучаю по странам,

в которых

не был.

 

Ты - красивая птица с перьями

цвета сакуры

и глазами цвета чистого

аквамарина.

Я давно уже врос в эту почву

могучим якорем,

многотонным, литым,

старинным.

 

Я огромен и вечен, я когда-то

сюда направлялся с севера.

Я был горд собой, а

теперь мою палубу покрывает тина.

Опускаются тучи,

ветер рвет с побережья

листья шафрана, клевера,

ты прячешься под обломками

мачт, я представляю, что я – Эрнест,

а ты моя маленькая Селестина.

 

Ветер кончится, ты

выберешься из укрытия.

Я останусь один - без капитана,

без юнг, матросов,

из своей темно-синей тюрьмы

мне не выйти, я

могу лишь любить

безмолвной любовью

недвижимого утеса.

 

А зеркало врет

безбожно и не краснея.

 

Талантом и рожей

не вышла твоя царица.

Приходится слушать ее

эти “Как-то вот по весне я

была на показе мод, как же

страшны у этих моделей лица!”

 

Потом соглашаться:

“Конечно, ты всех милее!”

Ну, дальше все знают.

такая твоя работа.

И вот, трижды в день,

глядя, как она

от удовольствия зеленеет,

ты говоришь эти кислые

комплименты.

 

Ежедневно.

 

С понедельника по субботу.

 

И только мечтаешь,

как бы избавиться от гадюки.

Кто бы собственный яд

ей подлил в ее горький

тройной эспрессо.

 

Но каждое утро твердишь:

“Какая помада, о, это от прада

брюки?

Не хочешь послушать, что пишет

сегодня пресса?”

 

Однажды она возвращается

от врача с потускневшим взглядом,

ложится в постель, не встает,

не красится, из дому не выходит.

Только все время плачет,

забыла про гуччи, ферре и прада.

Лицо побледнело, опухло,

и это неизлечимо, вроде.

 

И ты говоришь с ней.

сам, она с каждым днем

увядает, становится

тонкой, зыбкой.

Ты делаешь комплименты,

интересуешься, что ей снится.

 

Она улыбается,

в этой ее улыбке

все слова твои,

вернувшиеся

сторицей.

А повсюду реклама, зловещая словно свастика:

“Ты сам себе господин, судного дня не будет,

мы его отменили."

Мы и мир сотворили себе

из фанеры, пластика,

он пропах алкоголем,

бедой и гнилью.

 

Все твердят: “Будь уверенней,

жестче, яростней,

всеми своими пороками

в воздухе потрясая!"

Только смотрит на них девочка

с тяжелой во взгляде жалостью,

потирая ушибы, худенькая, босая...

 

Я не знаю, сколько осталось ей:

год или, может, месяцы,

или считанные недели. Она только

хуже и хуже видит.

Я сижу на постели, несу

какую-то околесицу,

повторяю: "Маленькая, поверь,

теперь никто тебя

не обидит..."

 

Я ухожу от нее уже за полночь,

говоря про себя неважное

“все будет хорошо, ведь ангелы не умирают”.

Я не знаю, насколько страшно ей

на экспрессе

нестись

до рая.

 

У меня внутри понастроили

городов.

Разноцветных таких, как фантики от конфет.

Разбирайте по камушкам, грабьте

до основания. я готов.

Я твержу только, было у Ноя три сына:

Сим, Хам и младшенький Иафет.

 

И они населили всю землю

сынами сынов своих.

И жилище свое укрепили

в земле, возведя его над землей,

они делать умели так, чтобы

солнце погасло и ветер стих.

 

Я сижу, тихо плачу над трубкой

"але-але..."

 

Я бессилен,

 

сбит авто, повернувшим из за угла.

Я оставлен на голом асфальте

тихо блаженно тлеть.

Города у меня внутри

накрывает снежком зола.

 

Только ты можешь возродиться им повелеть.

 

И когда ковчег потонет

в тумане, растает в нем без следа.

Город мой перестанет существовать.

Мне останется только нищим

сребреники раздать.

И отправиться за тобой,

покуда луна жива.

 

Ты - холодный, слепой человеческий механизм.

У тебя внутри шестеренки крутятся, отбивают ритм.

 

По твоим проводкам течет голубая кровь,

опускается сверху вниз,

опускается и горит.

 

Я — добытчик тепла, расстояние вне преград,

я держу оборону, уверенно защищаю тыл.

Здесь платить за ошибки

приходится во сто крат.

За таких как ты.

 

Я не верю тем, кто вернуться не смог из тьмы.

Тонущим в расступившихся водах,

оставшимся на кресте.

Испугавшимся козней очередной зимы.

Им потом не собрать костей.

 

Я не верю теперь ни во что: ни пророчествам, ни богам.

Ни один из них не сможет меня убедить ни в чем.

У тебя внутри холодная сталь. Безупречна, точна, строга.

На поверхности -

горячо.

 

И там тебе выдадут номер, рассмотрят твой длинный список

прелюбодеяний, печалей, тщеславия и стяжательств.

И поселят где-то. там будет темно, потолок там тяжел и низок,

тебя поселят где-то между небом и адом.

 

До выяснения обстоятельств.

 

И у тебя не будет ни собеседника, ни тетради.

И вокруг никого. только ветер мерно гудит по трубам.

Ты будешь мчаться с ревом по нескончаемой автостраде,

ты будешь лежать на траве -

серой, пожухлой, грубой.

 

Ты будешь один. С тобой останется только время.

 

И еще тебе дадут твою жизнь -

она будет в лохмотьях, совсем седая.

 

Ее ласковый взгляд будет вместо наград и премий.

 

И ты будешь ее лечить,

будешь спрашивать где болит,

почему она так страдает.

 

И ты будешь носить на руках свою жизнь, возвращая силы.

Помогать ей вставать, заплетать ее волосы -

серебреные солнцем нити.

И когда твое время закончится, ты будешь готов к тому,

чтоб тебя спросили:

“Что ты с ней сделал?”

“Я спас ее,

посмотрите.”

 

Хочешь правды? Бери,

пробуй ее на прочность или на вкус.

Разглядывай и не выпускай из рук.

 

Играй с ней, как играет

с машинками карапуз.

И качай на руках, будто это твой

сын или даже внук.

 

Делай с ней все, что хочешь,

можешь ее кому-нибудь подарить,

вдруг какой-то из этого выйдет толк.

 

Но лучше всего поднеси к ней

свечу, приговаривая “гори”,

пусть пламя накроет ее, как

пасть раскрывает волк.

 

Ты ведь знаешь, страшнее

правды на свете нет никакой беды.

Она опасней воды, стремительней

ветра и тяжелей, чем медь.

 

У нее ледяные руки,

волосы словно у старика седы.

Она за собой несет

свою расписную смерть.

 

Хочешь правды? Вот она

на ладони твоей лежит.

Шепчет тихо, невнятно,

пророчит светлую быль и рай.

 

Если ты откроешь глаза,

то вокруг рассыплются все твои миражи.

Если ты откроешь глаза,

ничего не останется.

Выбирай.

 

Виноградную косточку в

теплую землю зарою

и лозу поцелую и

спелые гроздья сорву.

Каждый из нас в этом мире

рождался чуть-чуть героем,

каждый спасался

из рва, уже находясь во рву.

 

Мы появились из пепла,

не из прозрачной пены.

Каждый неглуп и весел,

умелый лучник, в руке - стрела.

Каждый из нас жесток,

и не было нам замены.

 

Я хотела бы умереть

в том же месте,

где я тебя обрела.

 

Мы знали, что это наш верный путь,

и шагали строем.

Держа на ладонях огонь,

мы брали новую высоту.

 

Я свою виноградную косточку в

теплую землю зарою,

чтоб мы могли навсегда

оставаться тут.

 

Мы были солдаты своих

эфемерных родин,

тебя поднимали, несли на руках,

если в бою ослаб.

Ведь там, где свершилась война

нелепее всех пародий,

моя виноградная косточка

проросла.

 

Ложиться под утро -

непреложнейшее из правил,

становиться сильней, дожимать

максимальный левел.

Прорваться туда, где еще

никогда не правил,

уметь различать, где зерна,

а где многолетний плевел.

 

Выбирать, у каких ты врат -

Каин иль все же Авель,

и куда направляться - на юг

или жуткий север.

Разыскавший ножны для

всех своих обнаженных сабель,

говоришь себе только одно:

now or simply never.

 

Ты стараешься верить в сказку,

будто бы все возможно.

Я стараюсь выглядеть

праздной и безмятежной.

Мне довольно досталось

стали твоей подкожной,

мы построены на одной оси,

мы просты, бесконечны,

смежны.

 

Мы застигнуты бурей,

остановлены на дороге.

Но тебя не пугают ни знойные

ветры, ни горные злые реки.

Я не знаю, когда состоится финал,

но я думаю, это боги

в нас вложили все,

что есть хорошего в человеке.

 

Я не верю в Париж:

эти серые крыши, небо

сделаны в мастерской,

что у старого фонаря.

Это чья-то игрушка,

чья-то святая небыль,

 

чья-то надежда выжить

в тысячу зим подряд.

 

Я не верю в Париж,

под ботинками не брусчатка,

а простой испещренный трещинами

асфальт.

 

Я не верю ему,

я бросаю ему перчатку.

 

Я хочу победить,

пусть играют ситар и альт.

 

Я не верю мостам над Сеной

и переулкам.

Ни резным окошкам, ни булочным,

ни садам.

Одиночество в них

остается таким же гулким,

я не верю в Париж.

Я тебя ему

не отдам.

 

Нас было не двое, а каждого по одному.

Словно в ковчеге. ну знаешь,

такая воля была Господня.

 

Мы стали свободны,

не знали тюрьму, суму,

умели ломать замки,

выбираться из преисподней.

 

Мы искали спасения, но

не благую весть.

Мы умели не глядя

выстреливать в середину.

 

Я знала, что сила моя не угаснет,

пока ты есть.

Пока ты со мной,

 

“одиноки” читай: “едины”.

 

Вот мои карты,

их незачем больше крыть.

Красивое слово трудно

принять на веру,

из таких создают мираж,

фантастические миры.

Но еще труднее

эти слова измерить.

 

Мы же те, кто в клочья рвет

даже стальную сеть.

Ты прекрасный феникс,

а я - волчица.

 

Мы те, кто умеет бороться,

но не умеет петь.

 

Кому умереть в один день,

скорей всего,

не случится.

 

У Орфея не было ни гроша

за душой, ни каких-то особых вер.

Все, что входило в рюкзак,

было всем, что вообще имел.

Сигареты, наушники, куртка -

этакий раздолбай да пьяница

Люцифер.

 

А проклятый снег скрипел

на зубах, как мел.

 

У Орфея не было дома,

только каморка в пыльной

глуши дворов.

Серые стены и подоконник

с цветочным пустым горшком.

И когда мороз за окном

становился совсем суров,

 

Он думал, что беды - фигня,

он со всеми давно знаком.

 

У него были песни. С ними

не страшно и умереть.

Старенький фендер, который

повсюду носил с собой.

Струны вростали в пальцы

все глубже, звучала медь,

и самой холодной ночью

в каморке шумел прибой.

 

Орфей возвращается

за полночь, бросает ключи на стол.

Достает из ящика старый альбом,

бережно держит его в руках,

с фотографий улыбается Эвридика,

он смеется: "Выглядишь на все сто."

Когда он играет ей на гитаре,

его покидает страх.

 

Нас расстреляли.

Без воин и захвата власти,

просто вывели из

городской черты.

И надо мной светился закат

королевской масти,

чернела у ног земля,

а рядом стояла ты.

 

И ты смотрела вперед

грустно и неподвижно,

будто ослепла или

вокруг отключили свет.

Я вспоминал, как небо

вдруг становилось ближе,

когда ты смеялась или

спала под киношный бред.

 

Я боялся только, что

пулю поймаю первым.

И жизнь раньше твоей

померкнет в моих глазах.

Пусть лучше закат горит

вдалеке обжигая нервы,

Но ты не успеешь увидеть,

как я превращаюсь в прах.

 

Я держал твою руку

и ждал. И считал мгновения.

потому что секунды казались

длиннее, чем месяцы и века.

Я не слышал выстрела,

только чувствовал сквозь забвение,

как обмякла в моей

ледяная твоя рука.

 

Гулливер, послушай, все страны - одно гнилье,

ты пиши мне и верь - никому не бывает просто.

На летающем острове третий год

старушка развешивает белье,

и оно улетает.

А лилипуты не вышли ростом.

 

Но они не страдают: вообще-то они храбры,

хоть несколько скрытны и чуточку горделивы.

Что для тебя просто берег моря, для них - обрыв,

что для тебя лишь волны -

для них приливы.

 

Гулливер, послушай, ты главное мне пиши,

из каждого путешествия, у каждого из причалов.

В стране великанов не видно холмов вершин,

и нет ни морям конца,

ни земле начала.

 

И знаешь, ты как-нибудь возвращайся

коротким осенним днем,

расскажи, что видел

и гнев шакала, и ярость кобры.

Мы с тобой среднего роста, неприметной

внешности, и сойдем

за людей простых,

небольших, но добрых..

 

Человек человеку – страх,

растекающийся по нёбу,

 

разодетая в пух и прах

тень от банши на потолке.

 

Человек разделил на два

все, что дали ему до гроба,

 

и исчез, за собой неся

только смерть в подвесном силке.

 

Человек человеку – век,

расстояние и тревога,

 

человек человеку - знак

"здесь тупик" и "дороги нет".

 

Человек человеку - снег

и прокуренный голос Бога:

 

“Будешь с той стороны реки,

передай там большой привет.”

 

Оглянись, посмотри,

что стало со мной теперь,

бог или кто там сверху,

на небеси.

Передо мной закрылась

очередная дверь,

 

и больше мне не у кого просить.

 

Да, воздавалось каждому

по делам,

по строке, по правде,

по существу.

Одиноким - горе делилось

напополам,

им укрывало

умершую листву.

 

Мы были обычны -

компьютер, плита, кровать.

протягивали друг другу

души свои, шептали: “Скорей бери..."

 

Теперь я один, и больше мне

некого узнавать

по шагам на лестничной

клетке и у двери.

 

Мы выбирались наружу

из тени своих домов,

у нас на руках и спинах

было черным выведено “ничей”.

Я пишу: “Этот город безлюдный

похож на яму, огромный ров,

мы уснем здесь однажды -

спокойных тебе ночей..”

 

Пространство поделено надвое там,

где проходит граница тел.

С одной стороны - воздух тяжел и сух,

с другой стороны -

разрежен.

 

И если бы ветер над крышей

твоей еще громче, сильней свистел,

то свист этот был бы похож

на крики людей,

сидящих вокруг манежа.

 

Я боюсь твоих рук, как огня

или кислоты,

но стараюсь держать осанку,

выглядеть старше, строже,

только в тех местах,

где ко мне прикасался ты,

не осталось не то, что платья,

но даже кожи.

 

Вот мои руки - я их протягиваю вперед,

доверчиво, вверх развернув ладони.

 

Эти следы никто

уже не сотрет.

И нет ничего разрушительней

и бездонней.

 

Вот мое сердце -

бессильно и горячо,

вздрагивает, сжимается и

вздыхает.

И слышно, как небо

размахивает мечом,

и стонет земля -

замерзшая и сухая.

 

Вот мое сердце,

я знаю, что ты не враг,

так что бери его,

проникай в аорту, струясь

по вене.

 

Механизм очень прост, открыт,

беззащитен, наг:

я жажду

этих страшных

прикосновений.

 

Право слово, выбирать -

так одно из двух

без шанса на промах,

вражий злорадный смех.

Знаешь сам, что будет всякое -

и перо, и пух.

Только ты тем паче к чертям

посылаешь всех.

 

Как же, все хорошо:

без всяких пошленьких “се ля ви”,

только где-то повеет холодом,

и раздастся неясный шум.

 

Это я, чуть жива от голода и любви,

это я. посмотри на меня, прошу.

 

Просто там, где за полночь,

нет никаких преград.

Так давай, объясни мне, где

этот смертный грех?

Если сменится все, чему

был когда-то рад,

бесконечной, глухой,

пугающей чередой помех.

 

Чередой неверных дорог,

чередой невстреч.

 

Каждый стоит гримасу,

играет роль завзятого гордеца.

Я не знаю, какая игра может

стоить так ярко горевших свеч...

Но со мной не бывало

такого пронзительного конца.

 

Моя боль сидит внутри,

как седой старик у церковной паперти.

Причитает и плачет,

и просит подать на хлеб.

Все дороги изрыты,

солнце сломано, двери заперты.

Он один,

он худ, истощен, нелеп.

 

Мое небо спускается

на замшелые крыши города

и становится близко так, что

дома подпирают его спиной.

Мои беды давно уже

отрастили бороды,

приоделись, играют в карты

и пьют вино.

 

Мой проигранный бой.

Я не знала лица и имени

своего ненавистнейшего врага.

Я писала тебе “Пожалуйста,

отыщи меня,

если я все еще тебе

дорога.”

 

Мой остывший приют,

неприступный, за дверью каменной.

Приходящий туда ощущает

на коже снег.

Я молю тебя, заклинаю,

только не отпускай меня,

самый главный мой,

(Имярек).

 

Ты собираешь меня из

мелких деталей, кусочков, из запчастей.

Ремонтируешь и латаешь,

обновляешь краску, чистишь от пыли,

смываешь следы от рук.

Ты искуснейший реставратор, мастер

поломок всех сложностей и мастей,

говоришь: “Замри, я сейчас потихоньку

засохшую кровь сотру.”

 

Я лежу на спине неподвижно,

и медленно, тяжко и горячо дышу.

Я поломанный робот,

попавший в аварию самолет.

Не способная видеть, я слышу

лишь мерный, неясный шум,

от меня разлетаются искры,

впору вешать табличку с надписью:

“Не влезай – убьет!”

 

Ты излечишь меня, я знаю,

поднимешь на ноги и спасешь.

Как спасал других. Как тебя

возвращали к жизни, когда был слаб.

Открывая глаза, я обязана тебе

тем, что жива до сих пор, и все ж

 

я не ведаю, почему я тебе

свое тело разбитое принесла.

 

Это стало твоей болезнью:

там, где ступал, тотчас

прорастал терновник,

трещали от ветра мачты,

скрывалась в воде корма.

Не торжества, а стихийных

бедствий ты был виновник.

Ἐν ἀρχῇ ἦν ὁ λόγος (эн архи ин о логос),

и слово то было - “тьма”.

 

Никому ничего не сказав,

ты берешь сигареты, пальто

и выходишь один наружу.

Тротуарами ходят люди,

дышат снегом и скрипом шин.

“Я не в силах бежать,

мой Пантеон разрушен,

я умножил твои таланты,

но ты их меня лишил”.

 

Ты выходишь на свет,

распрямляешь спину,

руки суешь в карманы,

подставляешь лицо, как солнцу,

свету, льющемуся из окон.

“Подожди, - говоришь кому-то,

улыбаясь слегка жеманно, -

подожди чуть-чуть,

доиграю последний кон”.

 

Это просто зима такая -

каждый взгляд тяжелей и

немного проще,

с каждым словом будто

выплевываешь металлическую руду,

в голове поселился голос

невиданной силы, мощи:

“Ἐν ἀρχῇ ἦν ὁ λόγος (эн архи ин о логос),

за ним я к тебе приду.”

 

Время - надменный флагман,

стареющий командир.

Смотрит строго,

осанка ровнее любой из мачт,

 

натерты ботинки до блеска,

потерт мундир.

Потреплет за плечи и пробасит:

"Не плачь,

 

ну скажи сколько нужно?

Пару месяцев или год,

или даже два? Забирай,

но, пожалуйста, береги.

 

Если кончается время, темнеет

небесный свод,

но на могиле твоей не спляшут

твои враги.

 

Я помогу тебе, - говорит, -

ты непременно одержишь верх,

смерть не жалеет, когда

застает тебя слабым или нагим.

 

А ослушавшись - рухнешь

в обрыв словно сбитый стерх."

Время пошло. Ровны, тяжелы

и четки его шаги.

 

“Новостей не будет.

Увидишь несколько старых фото

в измятых майках - на память,

а остальное - сплошная реклама, спам,

 

останутся

несколько слов, положенных, как на ноты,

передо мной, покуда я остаюсь слепа.”

 

Ничего не начнется заново,

как бы ты того ни желала,

и не поможет ни понедельник,

ни новый месяц, ни новый год.

 

Мыши и тыква тебе не помогут

добраться до принца, дворца и бала,

не стоит бросаться в реку вниз головой,

пока не найдется брод.

 

Принцы остались в прошлом,

красивые платья - тоже,

там, где хотела с моста спрыгнуть в воду,

вода расступилась перед тобой.

 

Ты так любила, что просто до жути

была на него похожа.

Ты двигалась быстро и точно,

будто бы освободившись

от всех обойм.

 

Ты исчезла внезапно, тихо

выскользнув из-под теплого одеяла.

Он проснулся, как от разряда тока,

хватая воздух холодный ртом.

А за окном бесконечная и

седая зима стояла,

будто бы смерть была просто

отложена на потом.

 

“Никаких новостей.

Мы ведь их создавали сами

и теперь я один -

холодильник, плита, кровать.

Я закрою все двери и

привалю к ним огромный камень,

потому что мне больше их некому

открывать.”

 

У каждого горя

есть точная цель и повод,

у каждого горя есть тот, кто

встал под прицел живьем,

он в жалких лохмотьях

юродивого, слепого.

“Не хочешь по доброй воле,

терновый венок совьем.”

 

Не то, чтобы страх сочился

сквозь кожу холодным потом.

Не то, чтобы он в темноте

расцветал на тебе лучом.

Но только

 

копился внутри по капельке,

как по нотам.

 

Играл как на скрипке,

прижатой худым плечом.

 

Сменялись попутки, страны,

погода и счет на старте.

Мы думали, это просто...

просто была игра.

Но пусть останется вечной

отметиной здесь, на карте

табличка с надписью:

“300 метров направо - рай.”

 

Игра не на жизнь, а на смерть,

игра без каких-то правил,

у горя свои приемы,

у горя особый ранг.

Чего бы ты ни добился,

какой бы страной не правил,

забудь про опаску, жалость.

Не бойся,

иди ва-банк.

 

Я хочу оказаться рядом, а там уже - будь что будет.

Но с места не сдвинусь, однажды разбившись о твой порог.

Январь, захлебнувшись криком, палит изо всех орудий.

“Не воздевай свои руки к небу, молитва тебе не впрок.”

 

Время сдает позиции, не прерывая железной связи.

И, последние силы собрав, жмет, прищурившись, на курок.

 

Замерев на мгновение, я падаю тихо наземь,

кашлем кровавым я разрываю глотку,

пересыхающую от строк.

 

Как, вы не знали? Оно не лечит, оно безжалостно убивает.

И смеется так жутко, выполняя медленно свой обряд,

мне улыбку его не забыть, она широкая и кривая,

и глазницы пронзительным ярким

светом в темноте надо мной горят.

 

Бесполезно бороться, кричать и плакать, пора смириться.

Меня укрывает теплым, мягким с головы до озябших ног,

гаснет последняя мысль, превращаются в пятна лица.

 

Я вернусь все равно,

вновь и вновь разбиваясь о твой порог.

Это вера тебя оставляет

на лестничной клетке совсем одну,

заключая в объятья

внезапно обрушившейся зимы.

 

Это ты опускаешься на холодный бетон,

поддаваясь липкому, злому сну,

 

ты пытаешься говорить, но

все частоты внутри - немы.

 

Это отчаяние огненным

вырастает в тебе столпом

и за считанные секунды сжигает тебя дотла,

 

заточает тебя в тумане - горьком,

удушающем и слепом,

и тоска ослепляет тебя,

 

потому что она светла.

 

Это страх твой треплет тебя

за щеку, прищуриваясь хитро.

И, доверчиво слушая речи его,

опираясь на стальное его плечо,

ты стоишь, беспомощно вытянув руки,

на пересечении всех ветров.

 

И они на тебя глядят

душно и горячо.

надежда гибнет последней или не гибнет вовсе. 

вера выводит из комы, откачивает, спасает,

любовь, придавая силы, взамен ничего не просит,

любовь выходит навстречу растрепанная, босая.

 

все это в прошлом, в книгах - пустая проза,

страх - непреложен, вечен и неизбежен.

наши дела все хуже назло прогнозам,

так наступает утро - медленнее и реже. 

 

наши дела все хуже: бездна темна, разверста, 

и, словно крысы, почуяв горе, меня покидают силы. 

больше нигде в этом мире нам не найдется места, 

сколько бы я не молилась и не просила. 

 

плач сменяется на истерический смех до колик. 

наши дела все хуже: нет больше сил бороться.

запоминай: комбинация - шифт и нолик.

это простой истребитель любых эмоций.

огнестрельные окна -

насквозь, на просвет, навылет;

а грудная клетка темна, 

прокурена и пуста.

и пролеты избитые 

тихо, со скрипом, выли

покидающим вслед 

насиженные места.

 

каждый - беженец, каждый 

бездомен, беден,

в спешке бросивший

тапочки, высохшее белье.

это хуже любых, не способных 

зажить, отметин,

богу божье отдайте, 

старухе с косой — свое.

 

разрастаются бурой 

плесенью гематомы,

белой медленно 

укрывает голову седина,

"я не знаю, - разносится 

эхом протяжным, - кто мы, 

что за чаша нам 

небесами отведена."

 

кровь от крови моей и 

плоть от горячей плоти,

сквозняком по гнилым

половицам гуляет дым,

в этом мире, где все 

поклоняются лишь субботе,

нам во веки веков 

не дано избежать 

беды. 

 

боль от боли моей,

к утру в позвонках скопивший,

тень от тени моей,

упавшая впереди. 

и небесный глас,

приговаривающий: «тише.. 

встань, оставив 

тревогу и страх,

иди.»

 

Живоносный, мучительный мой недуг, кипарисовый, тяжкий крест. 

Первый луч - опасен, остер, упруг, непокорный норд, не рожденный вест. 

Мой зачетный, адский, последний круг, мой опаснейший Эверест. 

 

Навсегда неизбежностью наречен, предсказанием данный мне. 

Так дышать становится горячо, будто давит гора камней. 

Била жизнь из меня ледяным ключом, но поток ее все темней. 

 

В этом нет ни твоей, ни моей вины, бесполезно на помощь звать,

Не услышаны - значит, не спасены. Слышишь голос? “Четыре, пять”...

На расстрел ведущие, у стены нас оставили остывать. 

 

Агонический, хриплый, истошный крик, вспышка света, шальной софит. 

А в разбитой душе на короткий миг не осталось совсем обид. 

Видишь горести полный, усталый лик? Бог не умер, он просто спит.

значит мне теперь 

вовек молиться 

судьбе, вселенной, 

чтоб меня спасла. 

а смерть замрет на миг, 

и спрячут лица 

ее предвестники, 

которым несть числа. 

 

а помнишь, 

нам смешной тогда казалась 

температура 

адского котла. 

и, верно, в преисподней 

в центре зала. 

нам не гореть, 

а стыть теперь до тла.

 

и облачен в тяжелый 

саван белый

здесь каждый третий,

душу разменяв.

я слышу, как тихонько

мама пела, 

что не останется 

ни слова от меня. 

 

я слышу как 

она шептала: “страха

не будет больше, 

не найдет тебя беда.

но все вокруг когда-то

станет прахом. 

и пересохнут реки, 

и пройдут года”.. 

………………………...

она застыла словно 

лодка у причала, 

перекрестила всех,

ушедших прочь. 

и до рассвета 

на руках качала 

в агонии родившуюся 

дочь.

первое слово дороже второго/

первое слово матерно, четко, 

грудной регистр, вокруг ни зги

нет ни огня, ни постели, ни 

даже тепла и крова

какого черта? какого черта, 

беги, беги.

 

первое слово дороже любого/

первое слово - вестник беды, 

полноводно русло, хлещет, не пережать. 

тощее солнце оставило землю снова,

вера моя светла,

холодна, свежа.

 

первое слово сказано было богом/

сложный случай, испарина, 

звучная тошнота. 

исполняться заветам у моего порога

мы отправляемся скоро, 

как только начнет светать.

 

первое слово дороже, честней и злее/

заставляет тебя исходить беспокойным 

светом, блестеть, мерцать

и пока я не стану себе 

заточением, мавзолеем.

просьба всем провожающим

освободить сердца.

 

мне все снится крыльцо, 

трава и яблоня у окна,

и у печки дрова, и радио на столе.

мне все снится, что беды 

не смогут добраться к нам, 

что крыжовник всегда будет 

сладким, а мы проживем сто лет. 

 

мне все снится глоток молока

парного, качели, тюль,

и малина с куста и дым из печной трубы,

мухобойка и запись в тетрадке:

“седьмое число, июль”

земляника, варенье, 

корзинка, а в ней - грибы. 

 

мне все снится, как 

счастье сильно сжимало грудь,

как не падала с велика,

вниз с горы, затаив дыхание, устремясь,

и как бабушка пела - 

(ведь с колыбельной легче всего уснуть),

как к разбитой коленке

опять прилипала грязь.

 

мне все снится, как ветер

слыл отъявленным подлецом

и панамку срывал с головы, 

если сильно спешить, когда на столе обед. 

мне все снится в стекле веранды

бабушкино лицо, 

часто снится, но 

бабушки больше нет. 

 

мне все снится чердак, 

и в книжке подчеркнутая строка,

ключевая вода, молочная каша, 

калоши и дождевик, 

я все чувствую, как меня по затылку 

гладит бабушкина рука. 

это только мгновение, 

самый бесценный миг.

 

мне все снятся ладошки липкие, 

ягодой усыпанные кусты,

и косынка, и на плечах 

простой шерстяной жилет

знаешь, бабушка, мне все 

снишься и снишься ты.

и детская вера, что 

мы проживем сто лет.

 

человек умирает, как если бы у тебя отрубили руку.

вот он только что был, а теперь на кресте видишь

имя и даты - цифры через тире.

человек умирает.

несовместимая с жизнью мука.

Моцарт. реквием. фа, до, ре. 

 

вот звонил тебе позавчера, говорил: “приезжай скорее..”

ты кивал, отвечая: “да, через пару недель”, 

а потом не успел, не смог.

и теперь ты, глядя как небо хмурится и сереет,

вниз бросаешь размокший от ливня 

рыжей земли комок.

 

человек умирает, а ты все не веришь, не веришь в это.

за окном ураган, и вода превращает весь мир 

в темно-стальную смесь.

ты все думал, переживешь. 

ведь на свете вновь начиналось лето.

для кого-то последнее, ты понимаешь?

последнее.

лето.

здесь.

 

и ветер шумит, как всегда, в тяжелой, роскошной кроне

кладбищенских кленов. 

и вот ты идешь, под собою не чуя ног. 

остались снимки да 

пара пропущенных в телефоне,

и голос: “мне очень жаль, абонент никогда 

не ответит на ваш звонок...”

 

и усердно рыдая, люди твердят: “земля ему будет пухом”

и “в царствии божием 

ангел ему распрострет свои два крыла”.

по твоим же щекам ни единой слезинки 

не катится, слишком сухо. 

но рубят не руку, а самого тебя.

пополам.

 

человек умирает. без времени, очень рано.

а ты будешь жить, но над тобой 

будто бы поработали палачи.

у тебя остаются открытые, 

не способные затянуться раны.

слишком дорого стоит память, 

чтобы ее лечить.

 

у нее за спиной - 

обрыв и прямая дорога в ад

ей не нужно брони, 

блеска шпаги, копья, меча

ее дом - тишина 

заброшенных автострад,

у нее обоюдоостер язык, 

обоюдосветла печаль.

 

у нее за спиной - 

тяжелый, безмерный груз,

так любить на земле 

никому не дано уметь. 

чтоб нести за собою 

всех давно уже мертвых муз,

потому что лето - это

маленькая не жизнь, а смерть.

 

“я пойду за тобой, оставив 

родину, братьев, мать,

и я буду ведома тревожным и 

ласковым блеском твоей свечи, 

я клянусь тебе в горе и радости 

верной опорой стать, 

до тех пор, пока лето 

не посмеет нас разлучить.” 

 

и когда превратятся реки в пустыню,

а пульс превратится в нить,

ты лицо обратишь 

в налитую болью синь:

“если кому-то отмерено 

эту чашу до дна испить,

так пусть она будет моей.

во веки веков,

аминь.”

 

остатки душ не снимут со креста, 

им не нужны законы, храмы, боги.

врагов придумывать других себе не стал

посланник, стоя на моем пороге.

 

беда твердит тебе: “не умирай”.

и если в полный рост прикажешь встать ей,

увидишь кровь, что льется через край

и на клочки разодранное платье. 

 

как вывернуты локти на излом,

изгибы рек и кровеносных русел,

сожми в ладони яростней весло 

и в гордиев свяжи их мертвый узел.

 

проклятьем вслед шепчу тебе: “держись”,

ты хрупкий лист из тоненьких прожилок,

а у меня к тебе клиническая жизнь,

ведь смерти я пока не заслужила.

 

 

 

и вот восставший 

из мертвых идет на старт 

и жерло небес тяжко 

сглатывает весну

и мимо чертогов твоих 

проходит бесчестный фарт 

побудь же со мной, 

подожди, пока я усну.

 

изломаны все основания 

бедер, локтей, ключиц

в обмякшей груди

цело лишь одно ребро

да останется правда с тем, 

кто не падает плача ниц

и да будет сильна рука

воздающего за добро.

 

вспышка света слепит,

и не видно вокруг ни зги,

только медленно ниже 

и ниже сползает ртуть.

просто чувствуй спиной 

каждый больной изгиб

жалкого тельца, уже не 

способного и вдохнуть. 

 

грей его нежным пламенем

остывающего луча,

пусть он еще ненадолго

дорогу мне осветит, 

по которой пойду,

за собой все горести волоча.

побудь же со мной

на последнем моем пути.

 

 

расцвети у меня на темени,

зарумянься лилово, заревно.

мы все дети, как до изгнания,

у соборных сидим ворот. 

нам всегда не хватает времени, 

скоморохи смешные, царевы.

знаем все наперед, заранее, 

перейдя свои смерти вброд.

 

и несказанные слова тебе

в каждой мысли засели прочненько, 

разложили себя по полочкам.

“да не так уж они плохи”.

мы безумные врачеватели

с переломанным позвоночником,

а из кожи торчат осколочно

костенеющие стихи.

 

проросли сорняково всходами, 

как рубаха повисли клочьями,

избавляясь от них, нескромно ты

все срывала себя с петель.

все кричала крещендо, кодами,

и бессонными полуночными

освещала огнями комнаты

на немыслимой высоте. 

 

заливала водица талая 

мостовые почти что летние,

отражаясь в витринах рамочных,

все бежала не чуя ног.

и концом, как началом, стало ей

слово первое и последнее.

вероятно, святое “мамочка”

или, может быть, просто "бог".

 

Н.Т.

 

 

у меня золотые локоны, платье в рюшах

две хрустальные туфельки, бант и коробка с лентой.

я всего лишь кукла, 

 

кукла умеет слушать,

но не умеет жить ценой одного момента.

 

тонкие пальцы, жуткой длины ресницы,

взгляд застывший, птичий, почти орлиный.

господи, как же тверда оказалась твоя десница,

когда ты лепил меня из тяжелой глины.

 

я умею вертеть головой, закрывать глаза и

приседать, сгибая по одному колени.

боже, я здесь в искусственном шелке лежу босая,

я подчиняюсь любому строгому повелению. 

 

мои гладкие волосы густо покрыты лаком, 

у меня голубые глаза, губы скривились скобкой.

 

боже, я просто кукла,

я не умею плакать,

даже ночами в холодной своей коробке.

 

моя кожа - фарфор, мои ноги на двух шарнирах,

я не ощущаю страха, слушая звук удара.

моя грудь пуста, нет в ней сердца, и в целом мире

не бывает так, чтоб давали его в подарок.

 

смастерить? но мои неподвижны руки.

заработать? но что я вообще умею?

танцевать, опираясь на бархат и лен упругий,

улыбаться, ни на секундочку не старея.

 

я не завидую людям, они другие.

они - нараспашку, будто бы их вспороли. 

 

господи, вытерплю все, до последней твоей строки я

дай мне хотя бы немного 

безумной боли.

 

 

Велика в моем сердце печать беды, велика и темным-темна, я ищу у обочин твои следы, а за мною идет Война. Ее голос глух, тяжела рука, и неспешен ритмичный шаг. Кто ее этим именем нарекал, кто ее научил дышать? Кто ее создавал из бетонных плит, заржавевших людских рубцов? У меня ничего уже не болит, пусть закроет свое лицо. Отступать у меня не хватает сил и смотреться в ее глаза. Если ты меня слышишь, спаси. Спаси.

 

Пусть она повернет назад.

 

Просто дай мне шанс от нее уйти, позади чернота и гарь, а на картах нет моего пути, и смеется слепой январь. И вокруг ни души - ни живых, ни тел, ни холодных больших светил. Почему ты этого захотел? Как такое ты допустил? Я не слышу ее, только страшный шум, там где раньше закат сиял. Но хотя бы детей, прошу, чаша пусть обойдет сия. 

 

Не могу обернуться и бросить взгляд, на мертвеющий город мой, на воротах стражи ее стоят, прикрывая ее собой. Но я знаю точно, моя стезя обернется в стальную плеть. И все те, кого-называть-нельзя, не посмеют на нас смотреть. Я дойду до предела, до адских врат. Если нужно, и в них войду. Беспощаднее во сто крат предавайте меня суду. Затяните ноги мои плющом, вам удастся меня сломать. Только пусть на земле поживет еще без болезней старушка мать. 

 

Мне уже не сможет никто помочь, больше я не дождусь весну.

Только пусть меня вспомнит родная дочь, 

мирным днем отходя ко сну.

 

 

 

проси, что хочешь, путь теперь неблизок. 

и не вернувшихся оттуда тьмы и тьмы.

конец миров, штампованный в релизах,

вдруг стал для нас раскатисто немым.

 

мы все свои кресты на спинах тащим, 

проси, что хочешь, что дают - бери, 

и да оставит всяк сюда входящий 

изношенную обувь у двери. 

 

я буду длиться для тебя не дольше мига,

но нас не разлучат и небеса.

под неухоженной квартиры тесным игом

приют наш, там же - Гефсиманский сад. 

 

проси, что хочешь. свой бессильный остов

пустой, недвижный брошу на полу.

ты знаешь ведь, как выдержать непросто

предательский последний поцелуй. 

 

 

 

вот и все: 

каждый шаг предугадан, каждое слово взвешено. 

ни вина, ни хлеба в холодной моей обители,

в изголовье небес золотые плывут проплешины, 

мне когда-то завещано было без памяти полюбить тебя. 

 

воздеваешь ладони к небу с немым упреком ко вседержителю,

если есть в нас с тобой красота - то простая и первозданная, 

почему на земле отмерено столько беды и лжи тебе 

расскажи мне, далекая и живая звезда моя. 

 

каждый раз возвращаемся на позиции изначальные, 

не хватает тепла - решаем, что это лишнее.

но я верю, фатальная, неизведанная печаль моя, 

ты когда-нибудь все-таки исцелишь меня.

 

 

 

мое праведное безумие на бумагу все так и просится,

прошлой ночью была расстреляна прямо в воздухе, на лету. 

вам неведомо это, старые и слащавые мироносицы,

каково мне в утробе своей вынашивать пустоту. 

 

а больничные коридоры выглядели усталыми, 

на себя, как на колья, все людские горести нанизав,

я обратно на землю брошена буду райскими вышибалами,

и потом в этой тьме не посмею открыть глаза.

 

да, я верю, в толпе ощущаешь себя оставленным,

каково обращаться в слезах к Тому, кто над миром твоим еси:

“если ты меня слышишь, от козней лукавого, Боже, избави ны

и до конца претерпевших, от бурь спаси”.

 

все кичатся своими вещными нежилыми глухими нишами, 

успевать за их ритмом стало, знаешь ли, не с руки, 

все они, нас с тобой возвращенцами окрестившие,

пишут что-то о смерти, ставят смайлик в конце строки.

 

 

 

вот взгляни - все шрамы еще видны, 

и несчастья идут за тобою следом.

я смертельно устала служить 

панихиды по всем родным

вместо завтрака и обеда.

 

я устала, как раненый старый гриф, 

поредели резные перья, согнулась шея.

подо мною земля горит, как болото, сгнив,

 

и на целой земле просто нет никого своее.*

 

и однажды вдруг остановят планету, крикнут тебе “сходи!”, 

а вокруг будет только воздух - липкий, холодный, вязкий.

райский сад еще пару минут будет биться в твоей груди,

а потом оборвется сказка. 

 

просто мы такие же дети, как до земли,

до изгнания, в наших открытых душах

все не стынет, раскатисто плещется и болит

вера в то, что однажды нам станет лучше.

 

нам пора. в райский сад нам заказан путь.

это со всеми случается точно, в режиме “авто”.

здесь изгнанником вырастет каждый когда-нибудь, 

хоть мы все и мечтали 

вырасти в космонавтов. 

 

* - книга Миранды Джулай "Нет никого своее"

 

 

боже, не дай мне сгинуть на полпути, превратиться в глухой балласт, столько страха, видишь, в моей груди, он беспомощен и глазаст. 

он во вретище и кандалы одет, а над ним не горит луна,

 

береги грядущего по воде, ибо вера его сильна.

 

озари эти жуткие небеса, мой огонь от дождя погас. 

береги того, кто меня спасал не одну бесконечность раз. 

пусть он скорби страшной не знает впредь, он и так с ней давно знаком, 

и пока я буду тихонько петь, солнце пусть наполняет дом. 

 

приговор без следствия и суда выноси нам за все грехи. 

береги не любившего никогда, для него и моря сухи, якорей на нем мертвых, тяжелых нет, крепко вросших в кору земли, крест не тащит он на спине, 

 

боже, просьбе моей внемли.

 

все заветы, боже, твои строги, и не рвется стальная нить.

никогда не любившего береги.

и не дай ему полюбить.

 

 

 

я выхожу из дома 

Четырехдневный Лазарем,

свет разъедает кожу, 

ослепляет меня, обжигает мои глаза.

"если выжила, значит 

кровью агнца была помазана,

ты не умершая смоковница,

не высохшая лоза."

 

помнишь, однажды друг друга

чудом нашли и согрели мы,

все не хватало тепла 

бескровной дурной весне,

и такими белесыми, 

как и сейчас апрелями,

стояли у запотевших окон,

словно в глубоком сне.

 

все надеялась, к лету мир 

за окном изменится,

все просила остаться со мной,

как ребенок, дергала за рукав.

все сражалась со взмахами 

крыльев неумолимой мельницы,

счастье свое по капельке 

расплескав.

 

верно, тебе не гожусь 

ни в друзья, ни в жены я,

так и ходить по земле 

оттаявшей мне одной,

я носитель тебя, как вируса, 

я чумная, я прокаженная.

и мне от тебя 

 

очиститься 

 

не дано.

 

 

 

Сердце свое из груди вынимала снова,

А оно замирало на миг, раздетое в пух и прах.

И, словно ребенка слабого, тяжело больного, 

Баюкала его, укачивала в руках.

 

Думала, к лету омут покроется тонким илом,

И не придется больше плакать, да воевать.

А потом покрывальцем маленьким застелила

Пустую, не остывающую кровать.

 

Хоронила его, а ливень стучал по коже, как по металлу.

Опускала в сырую землю, полотенцем его накрыв.

И потом еще долго сидела рядом, что-то ему шептала,

Ей казалось, летит в глубокий, крутой обрыв.

 

Темнели над ней лазурные своды небесной тверди.

И солнцу навек было отдано звание беглеца.

Расскажи, почему ты настолько боишься смерти?

Ты ведь ни разу не видел ее лица.

 

 

 

Так и ходи по земле, спрятав под воротник лицо. 

Мы раскормленное, расцветшее поколение мертвецов,

бедные повзрослевшие дети вокзала Цоо,

страшные судьбы с плохим концом.

 

Это город растит в нас слякоть, заполнив нас изнутри.

Мы, надеясь на чудо, вместо молитвы жмуримся и считаем "один, два, три",

так и верим, что кто-то придет, спасет и скажет нам: "Посмотри,

мир неплох." А сами молча глядим из стекла витрин. 

 

Это город нас укрывает своим дыханием с головой,

мы лежим у него в руке, он насквозь прокуренный, но живой.

И там, где он каждое утро каменный взор поднимает свой,

мы думаем, это музыка, но слышим только неясный вой.

 

Мы нежно лелеем и бережем разрушающий нас недуг,

и какому еще, кроме собственной смерти, мы подлежим суду?

Хоть и сами не верим, но говорим: "Только проснешься, и я приду," -

своим детям, одной ногой давно находясь в аду.

 

Этот город с прогнившим и шатким каркасом у нас в крови,

под ногтями застрявший, очень грубый, простой на вид,

если ты меня слышишь, я признаю, you win.

Оставайся со мной, вспоминай обо мне. Живи.

 

 

 

и когда говорят о тебе “он был слишком уж слаб и молод”,

помни, им не узнать всего, что случалось с нами.

я прошу, оставайся со мной, утоли мой тактильный голод 

пятью хлебами.

 

с каждым днем я сильней ощущаю - не дождаться шальной весны нам,

но, как птиц пролетающих мимо, нас ненадолго ветра пригрели.

так что слава Отцу и Сыну… да, кстати, сына 

я назову Апрелем.

 

и он будет похож на тебя и жестами, и глазами, и ароматом кожи,

я сохраню все черты твои: форму губ, бровей и горбинку носа.

оставайся со мной, даже если путь твой давно проложен 

по скорбной улице Dolorosa.

 

ты невосполнимая, единственная моя утрата,

перед камнем у двери гроба знаешь какие луга пестрели 

я прошу, оставайся со мной, оставайся вне времени, desperado.

доживи, пожалуйста, до Апреля.

 

 

 

Дорогой Габриэль, 

вот уже миллион веков надо

мной не взмывало твое крыло,

посему я и с толку сбит, и вокруг 

только прутья железной клети.

По утрам просыпаясь, чувствую -

мышцы тоской свело, 

 

мне осталось лишь верно ждать

и мечтать о лете.

 

Дорогой Габриэль,

в моей личной сонате добавилось 

строк, - и каждая с ноты фа.

Ты же знаешь, что мы в ответе за тех, 

кого сковали нежностью и сразили.

Мне с тобой не страшен ни голод и смерть,

ни ветхозаветный Левиафан.

 

Светел лик твой прекрасный

в своей нерушимой силе. 

 

Дорогой Габриэль, 

Мне не в чем каяться, не о ком 

плакать, мне некого упрекать.

Остается пара минут до весны, 

повышение цен и капризы моды. 

Я не знаю, когда ты придешь, 

но я верю, что будет рядом твоя рука,

если горе сомкнет надо мной 

свои голубые своды.

 

 

 



Комментарии читателей:

  • Ирина

    06.03.2016 07:17:53

    Пронзительно и остро! А что было дальше - история умолчала... Очень, очень хорошо!



Комментарии читателей:

  • Ирина

    06.03.2016 07:17:53

    Пронзительно и остро! А что было дальше - история умолчала... Очень, очень хорошо!

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.